Skip navigation.
Home

Навигация

НОСТАЛЬГИЯ ПО-ПАРИЖСКИ


Виталий Амурский. «Земными путями». Стихи разных лет. Санкт-Петербург, изд. Алетейя, 2010. 296 стр.



  Передо мной сборник избранных стихотворений поэта Виталия Амурского. Зная факты его биографии, я всегда радовался мысли, что наши судьбы где-то как-то пересекались, хотя лично мы никогда не встречались. Во время чтения его стихов так или иначе попадаются знакомые имена, города и веси, не говоря уже о том, что мы почти ровесники. Поэтому я не мог пройти равнодушно мимо авторских строк, где он описывает  детство, юность, отрочество. Именно об этом одно из первых стихотворений «Осенние костры»:

                   Смотрю, как дворники сжигают память лета:
                   Сухие листья, ветки, клочья сена.
                   ------------------------------------------------------
                   По всей Москве, по всей земле – костры!
                   Горит и тлеет прожитое время…

 Основу сборника составляет триптих – предыдущие книги, изданные в разное время в России, Эстонии и Германии: «Трамвай А», «Серебро ночи» и «Теmрога mеа». Аннотация нас предупреждает: «В основе книги три сборника ...и уже в силу этого обстоятельства оказавшиеся разделёнными, хотя в действительности являют собой некое единство, и, – именно в такой последовательности, – передают эволюцию чувств, языка, взглядов на мир автора». Стихи охватывают период от середины 60-х годов прошлого века до начала нынешнего. Давайте и мы погреемся вместе с автором у костра этого «прожитого времени».
В стихотворении, посвящённом сестре Татьяне, Виталий Амурский пишет: «Приближаясь к шестому десятку, впору в прошлое оглянуться…» И оглядывается, вспоминая Эстонию:

                   Я с детства запомнил немного слов на их языке, 
                   Но при звуках эстонской речи, 
                   Кажется, капля росы появляется на моей щеке, 
                   И еловые ветки меня обнимают за плечи.

Иногда эти воспоминания носят трагический характер. Книгу открывает стихотворение «Уходящему солнцу…», и там есть такие строчки:

                   Сталинские высотки ещё царапают небо державы, 
                   Но не слышно Высоцкого и Окуджавы...
                   Там, где мы жили – нынче пустырь, свалка, 
                   Полночный троллейбус – подобием катафалка.

Конечно, имеется в виду синий троллейбус Окуджавы. Но смысл другой. Помните, там была послевоенная романтика:

                   Когда мне невмочь пересилить беду,
                   когда подступает отчаянье,
                   я в синий троллейбус сажусь на ходу,
                   в последний,
                   в случайный.

Пословица говорит: «Другое время – другие песни». Виталий Амурский в стихотворении «Размышления о русских стихах» утверждает, что:


                   Любовь и кровь – не рифма, а единство
                   Прекрасное и стойкое, как мир…

В стихотворении «Памяти Бабеля» Виталий Амурский использует судьбоносный мотив и ироническую ноту к романтике прошлого, послереволюционного:

                   Чекистскою пулей за доблесть и стих 
                   Отметила родина стольких из них! 
                   Ах, родина, родина – храм на крови... 
                   Не надо, трубач, не зови, не дури ...

Ведь прекрасный писатель Исаак Бабель был  и участником и жертвой революционных событий тех лет, хорошо знаком с чекистской психологией, о которой пишет Виталий Амурский. Здесь трагедию прошлого поэт вырисовывает для читателя более масштабно. В стихотворении «Из стихов о России» он пишет: «И, в самом деле, странно – / Страна, где братья братьев бьют, / Где палачи и жертвы пьют / Из одного стакана».
Виталий Амурский, приехавший в Париж в 1973 году, посвятил этому чудо-городу много тёплых и нежных строк. Но часто в подтекстах присутствует или подразумевается и Россия. Так уж устроена душа поэта.

                   Ноябрь. В России выпал первый снег. 
                   Ну, что сказать о нём в парижском гаме? 
                   Давай закурим и о том не будем,

                   
                   Не будем – о парижском сплине, 
                   О непонятной русской ностальгии...

    «Непонятная» русская ностальгия в разные исторические времена проявлялась по-разному. Уже классическими стали понятия, что первая волна сидела на чемоданах и ждала возвращения в Россию. Вторая волна, зная, что пути на родину отрезаны, всё равно, хотя и по-другому, ностальгировала по прошлому.  А вот третья волна, к которой относится Виталий Амурский, справляется с чувством ностальгии вовсе по-иному – это постоянная возможность, при желании, маршрута Париж – Москва и обратно, уже не говоря о телевидении, интернете, «Скайпе» и другой коммуникационной технике. 

                   Спичкой сгорит апрель, 
                   На память останется лишь: 
                   Сретенка. Ночь. Капель. 
                   Песенка про Париж.

В сборнике много хороших стихов и образов, посвящённых и России, и Франции. Лирические произведения в большинстве своём отражают два любимых города автора – Москву и Париж. Городская лирика Виталия Амурского придерживается и классического, и модерного стихосложения. Ну, а героями, как всегда в таких случаях, выступают: снег и ветер, улицы и бульвары, книги и деревья, церкви и погосты, парки и дома, кафе и трамваи, и так до бесконечности, но больше всего родные имена и друзья…

                   На дно полусознанья или сна 
                   Уходят те, кого душа любила, 
                   Лишь писем постаревших желтизна 
                   Всё сохраняет так, как прежде было.

Судьба эмигрантского поэта всегда сложна и непредсказуема. И часто за видимым благополучием, отражённом на задней обложке книги: последние двадцать пять лет работал в русской редакции Международного французского радио, стал  автором шести книг, множества публикаций в разных журналах и альманахах – с фотографии на меня смотрит умный, уставший, доброжелательный человек, через сердце которого пульсирует парижская ветвь русской поэзии.

                   Изгнаннику, взвалившему на плечи
                   Сколько сумел – веры, надежды, любви, –
                   Мне путь освещали не раз парижские фонари,
                   А душу грели русские, дрожащие перед иконами, свечи.

Я думаю, что, в конце концов, мы ещё встретимся с автором этой чудесной книги в Париже или в Филадельфии и почитаем друг другу стихи, ибо:

                   Так Слово с природой сливается в дрожи 
                   И душу какой-то тоской бередит, 
                   Но всё это, друг мой, лишь тесто да дрожжи, 
                   А что до стихов, то они – впереди.

                                Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Филадельфия


-
*   *   *
Милая, ты взгляни на Париж!
Будут тысячи крыш
отражать те слова
светом желтого дня.
Этого города нет без тебя.
Ты – Париж для меня.
И походка твоя –
линий тела игра,
сквозь решетки видна
в Люксембургском саду.
Я с судьбой по Парижу иду.


               *   *   *
Мы в кафе на реке,
лодки на волне,
в зрачках – паруса,
рыбаки у пирса.

Птицы падают с небес,
облако бежит как бес.
Платье от цветов рябит,
Поцелуй вином разлит.

Солнце плавит тело.
Лето, лето, лето...
Рыба дышит в сетях.
Где же бродит ветер?


               *   *   *
Желтый ветер вьюжит листья.
Голых веток черные распутья,
как антенны, ловят звуки:
тихий шепот разговоров.

Твои мысли меня будят –
будет время, будут дни.
На дворе лишь ты и вечер,
что пришли ко мне на встречу.


             *   *   *
Птица сидела на ветке.
Ветка качалась от ветра.
Ветер спускался с горы.
Гора поднималась в небо.
Над небом висело солнце.

Ветка, гора и птица
сторожили гнездо...


              *   *   *
Ветра дыханье порыв
В кронах зеленых деревьев:
Листья шумят и шумят,
Создав тишину на свете.

В роще дорожка спешит
Вперед, где светлые тени,
Луг тонкой ниткою сшит
Клювами аистов белых.

Неслышны звуки шагов,
Прошлое прячется где-то,
Сонное солнце в холмах,
Тает в воде на рассвете.

 
            *   *   *
                         Марине Гарбер
Мастер жизни и смерти,
Я из глины был создан Тобой,
Обожжен на жаровне вселенской,
Отшлифован добрейшей рукой.
Подарил Ты мне дни при рожденье, –
Золотого дождя омовенье.
Что внутри у меня?
Есть зерно –
Семя колен, –
                 двенадцать племен,
                               что судьбой мне дано.
Что написано мне на челе?
Все пути исходить по земле.


ПОГОНЯ

И опять весенний ветер
освежает памяти грусть.
Кони-вихри галопом, навстречу –
под копытами детства луг.
Мне бы снова взлететь на мустанга,
снять узду с необъезженных чувств,
год прошедший забыть,
как усталость.
Шпоры в погоне – обманчивый друг.
На поводьях судьбы
стал жокеем азарта.
Гривой очерчен вдали горизонт.
Под мальчишеский посвист
лоснятся от пота бока жеребца.
У дороги  –
всегда предсказания тайны.
Я не жду,
я опять в стременах.



ЖЕЛТАЯ АКВАРЕЛЬ

                                       Белле Ахмадулиной
Черной росписью глаз
в зенит опрокинута челка.
Боли зыбь меж зрачков,
будто в линзах песочных часов,
где время наследством сочится.
Белой одежды
тканые мольбы
цвета близких имен.
Шепот желтой разлуки –
Ваш автограф
и Ваш приговор.
                                        1995




             *   *   *
Твое дивное имя – Мария –
плывет по реке моей жизни
млечным путем стихии.
В чистой воде водопада
струятся тысячи мыслей,
которые ты породила.
Повторяю его бесконечно,
словно бессмертное слово,
заклинанье древнего рода –
имя твое, как мое достоянье
– имя матери –
       сердце мое больное,
                        после ухода…


ИЗ ЦИКЛА «АДРЕСА»

Когда я смотрю 
из окна своего дома 
на улицу 
и вижу нищего 
на углу перекрестка, 
я хочу распахнуть двери
и пригласить его к себе.

Но почему-то этого не делаю.

Просто иду по улице,
где лица людей мне знакомы,
как в старом семейном альбоме.
За окном магазина
холодильник – витрина
для куриных мозгов
и холодных глаз рыбы.

Но я ничего не покупаю.

На самом деле
всё наоборот –
это я нищий,
смотрящий с завистью
на светлые окна 
чужого теплого дома,
где пахнет вином
и каминным комфортом.

Странно всё это.

Посреди мостовой
фары машины
на рубашке в заплатах,
и желтые пятна монет
от фонарных столбов,
что режут глаза мне.

Я ничего не помню от боли...


УТРЕННИЙ КОФЕ В МОНАСТЫРЕ

                             Анатолию Кулинскому
В зеркале утро.
Напротив иконы
древо жизни
стучится в стекло.
Каппучино
парит из экпрессо
пенной молитвой любви.
Капуцины
робко ожидают кофе
в шоколадных робах.
Слова и жесты
на молочных лицах
согреют страсти расписные
прикосновением к стихии.
Палитра запахов
обнимет день в поклонах.
Часовня. Четки.
Заутреннее время,
как сахар в чашке,
чувства растворит.



-
*   *   *
Милая, ты взгляни на Париж!
Будут тысячи крыш
отражать те слова
светом желтого дня.
Этого города нет без тебя.
Ты – Париж для меня.
И походка твоя –
линий тела игра,
сквозь решетки видна
в Люксембургском саду.
Я с судьбой по Парижу иду.


               *   *   *
Мы в кафе на реке,
лодки на волне,
в зрачках – паруса,
рыбаки у пирса.

Птицы падают с небес,
облако бежит как бес.
Платье от цветов рябит,
Поцелуй вином разлит.

Солнце плавит тело.
Лето, лето, лето...
Рыба дышит в сетях.
Где же бродит ветер?


               *   *   *
Желтый ветер вьюжит листья.
Голых веток черные распутья,
как антенны, ловят звуки:
тихий шепот разговоров.

Твои мысли меня будят –
будет время, будут дни.
На дворе лишь ты и вечер,
что пришли ко мне на встречу.


             *   *   *
Птица сидела на ветке.
Ветка качалась от ветра.
Ветер спускался с горы.
Гора поднималась в небо.
Над небом висело солнце.

Ветка, гора и птица
сторожили гнездо...


              *   *   *
Ветра дыханье порыв
В кронах зеленых деревьев:
Листья шумят и шумят,
Создав тишину на свете.

В роще дорожка спешит
Вперед, где светлые тени,
Луг тонкой ниткою сшит
Клювами аистов белых.

Неслышны звуки шагов,
Прошлое прячется где-то,
Сонное солнце в холмах,
Тает в воде на рассвете.

 
            *   *   *
                         Марине Гарбер
Мастер жизни и смерти,
Я из глины был создан Тобой,
Обожжен на жаровне вселенской,
Отшлифован добрейшей рукой.
Подарил Ты мне дни при рожденье, –
Золотого дождя омовенье.
Что внутри у меня?
Есть зерно –
Семя колен, –
                 двенадцать племен,
                               что судьбой мне дано.
Что написано мне на челе?
Все пути исходить по земле.


ПОГОНЯ

И опять весенний ветер
освежает памяти грусть.
Кони-вихри галопом, навстречу –
под копытами детства луг.
Мне бы снова взлететь на мустанга,
снять узду с необъезженных чувств,
год прошедший забыть,
как усталость.
Шпоры в погоне – обманчивый друг.
На поводьях судьбы
стал жокеем азарта.
Гривой очерчен вдали горизонт.
Под мальчишеский посвист
лоснятся от пота бока жеребца.
У дороги  –
всегда предсказания тайны.
Я не жду,
я опять в стременах.



ЖЕЛТАЯ АКВАРЕЛЬ

                                       Белле Ахмадулиной
Черной росписью глаз
в зенит опрокинута челка.
Боли зыбь меж зрачков,
будто в линзах песочных часов,
где время наследством сочится.
Белой одежды
тканые мольбы
цвета близких имен.
Шепот желтой разлуки –
Ваш автограф
и Ваш приговор.
                                        1995




             *   *   *
Твое дивное имя – Мария –
плывет по реке моей жизни
млечным путем стихии.
В чистой воде водопада
струятся тысячи мыслей,
которые ты породила.
Повторяю его бесконечно,
словно бессмертное слово,
заклинанье древнего рода –
имя твое, как мое достоянье
– имя матери –
       сердце мое больное,
                        после ухода…


ИЗ ЦИКЛА «АДРЕСА»

Когда я смотрю 
из окна своего дома 
на улицу 
и вижу нищего 
на углу перекрестка, 
я хочу распахнуть двери
и пригласить его к себе.

Но почему-то этого не делаю.

Просто иду по улице,
где лица людей мне знакомы,
как в старом семейном альбоме.
За окном магазина
холодильник – витрина
для куриных мозгов
и холодных глаз рыбы.

Но я ничего не покупаю.

На самом деле
всё наоборот –
это я нищий,
смотрящий с завистью
на светлые окна 
чужого теплого дома,
где пахнет вином
и каминным комфортом.

Странно всё это.

Посреди мостовой
фары машины
на рубашке в заплатах,
и желтые пятна монет
от фонарных столбов,
что режут глаза мне.

Я ничего не помню от боли...


УТРЕННИЙ КОФЕ В МОНАСТЫРЕ

                             Анатолию Кулинскому
В зеркале утро.
Напротив иконы
древо жизни
стучится в стекло.
Каппучино
парит из экпрессо
пенной молитвой любви.
Капуцины
робко ожидают кофе
в шоколадных робах.
Слова и жесты
на молочных лицах
согреют страсти расписные
прикосновением к стихии.
Палитра запахов
обнимет день в поклонах.
Часовня. Четки.
Заутреннее время,
как сахар в чашке,
чувства растворит.



-
*   *   *
Милая, ты взгляни на Париж!
Будут тысячи крыш
отражать те слова
светом желтого дня.
Этого города нет без тебя.
Ты – Париж для меня.
И походка твоя –
линий тела игра,
сквозь решетки видна
в Люксембургском саду.
Я с судьбой по Парижу иду.


               *   *   *
Мы в кафе на реке,
лодки на волне,
в зрачках – паруса,
рыбаки у пирса.

Птицы падают с небес,
облако бежит как бес.
Платье от цветов рябит,
Поцелуй вином разлит.

Солнце плавит тело.
Лето, лето, лето...
Рыба дышит в сетях.
Где же бродит ветер?


               *   *   *
Желтый ветер вьюжит листья.
Голых веток черные распутья,
как антенны, ловят звуки:
тихий шепот разговоров.

Твои мысли меня будят –
будет время, будут дни.
На дворе лишь ты и вечер,
что пришли ко мне на встречу.


             *   *   *
Птица сидела на ветке.
Ветка качалась от ветра.
Ветер спускался с горы.
Гора поднималась в небо.
Над небом висело солнце.

Ветка, гора и птица
сторожили гнездо...


              *   *   *
Ветра дыханье порыв
В кронах зеленых деревьев:
Листья шумят и шумят,
Создав тишину на свете.

В роще дорожка спешит
Вперед, где светлые тени,
Луг тонкой ниткою сшит
Клювами аистов белых.

Неслышны звуки шагов,
Прошлое прячется где-то,
Сонное солнце в холмах,
Тает в воде на рассвете.

 
            *   *   *
                         Марине Гарбер
Мастер жизни и смерти,
Я из глины был создан Тобой,
Обожжен на жаровне вселенской,
Отшлифован добрейшей рукой.
Подарил Ты мне дни при рожденье, –
Золотого дождя омовенье.
Что внутри у меня?
Есть зерно –
Семя колен, –
                 двенадцать племен,
                               что судьбой мне дано.
Что написано мне на челе?
Все пути исходить по земле.


ПОГОНЯ

И опять весенний ветер
освежает памяти грусть.
Кони-вихри галопом, навстречу –
под копытами детства луг.
Мне бы снова взлететь на мустанга,
снять узду с необъезженных чувств,
год прошедший забыть,
как усталость.
Шпоры в погоне – обманчивый друг.
На поводьях судьбы
стал жокеем азарта.
Гривой очерчен вдали горизонт.
Под мальчишеский посвист
лоснятся от пота бока жеребца.
У дороги  –
всегда предсказания тайны.
Я не жду,
я опять в стременах.



ЖЕЛТАЯ АКВАРЕЛЬ

                                       Белле Ахмадулиной
Черной росписью глаз
в зенит опрокинута челка.
Боли зыбь меж зрачков,
будто в линзах песочных часов,
где время наследством сочится.
Белой одежды
тканые мольбы
цвета близких имен.
Шепот желтой разлуки –
Ваш автограф
и Ваш приговор.
                                        1995




             *   *   *
Твое дивное имя – Мария –
плывет по реке моей жизни
млечным путем стихии.
В чистой воде водопада
струятся тысячи мыслей,
которые ты породила.
Повторяю его бесконечно,
словно бессмертное слово,
заклинанье древнего рода –
имя твое, как мое достоянье
– имя матери –
       сердце мое больное,
                        после ухода…


ИЗ ЦИКЛА «АДРЕСА»

Когда я смотрю 
из окна своего дома 
на улицу 
и вижу нищего 
на углу перекрестка, 
я хочу распахнуть двери
и пригласить его к себе.

Но почему-то этого не делаю.

Просто иду по улице,
где лица людей мне знакомы,
как в старом семейном альбоме.
За окном магазина
холодильник – витрина
для куриных мозгов
и холодных глаз рыбы.

Но я ничего не покупаю.

На самом деле
всё наоборот –
это я нищий,
смотрящий с завистью
на светлые окна 
чужого теплого дома,
где пахнет вином
и каминным комфортом.

Странно всё это.

Посреди мостовой
фары машины
на рубашке в заплатах,
и желтые пятна монет
от фонарных столбов,
что режут глаза мне.

Я ничего не помню от боли...


УТРЕННИЙ КОФЕ В МОНАСТЫРЕ

                             Анатолию Кулинскому
В зеркале утро.
Напротив иконы
древо жизни
стучится в стекло.
Каппучино
парит из экпрессо
пенной молитвой любви.
Капуцины
робко ожидают кофе
в шоколадных робах.
Слова и жесты
на молочных лицах
согреют страсти расписные
прикосновением к стихии.
Палитра запахов
обнимет день в поклонах.
Часовня. Четки.
Заутреннее время,
как сахар в чашке,
чувства растворит.



2013-Михалевич-Каплан, Игорь
К  70-летию со дня рождения

       ОТРАЖЕННЫЕ  ДНИ

             ГРАВЮРА

Пейзаж японский на стекле:
колеблющийся мостик созерцанья
расплавлен на речной воде,
чернеет лодка углем,
подсохли сети рыбака,
две женщины на берегу,
цветная птица в длинных перьях,
раскрытый зонтик на ветру,
распластаны деревья,
присела карликом гора,
краснеет пагода издалека.

Но только нет движенья.


               *   *   *
Ты в комнату войдешь –
огонь цыганит
пляски у камина,
на занавесках птицы
воздух перестанут пить,
теплом и хвоей
дышится в сочельник,
наш старый дом
заблудится в деревьях,
фонарь качнет
желтоволосой головой.
Медлительно приблизишься –
Всё поплывет вокруг:
январский день твоей походкой,
молитвой новогодний приступ чувств.





                  *   *   *
Как просто всё с рассветом позабыть
и больше не писать под вечер черный!
Туманится на зеркале лицо,
черты проснутся чуть попозже,
когда острозаточной бритвы сталь
пройдет по непобритой коже.
Прихлынет к жизни розовая боль,
сожмет рисунком непокорно губы,
напор невоплощенных чувств
прорвет дыхание сквозь будни.
Просветится январь в небесных окнах,
душа стихи вчерашние неслышно повторит.


                 *   *   *
И снова в рифму Рим.
Брожу как пилигрим.
В тигриных пятнах воды Тибра.
На улице Риджины Маргариты
собачья свора затевает ссоры.
Белеют тротуары штопкой швов
под августовским шелковистым солнцем.
Старухи в черном сторожат у окон.
По околотку отбивает почтальон чечетку
на стертых лестницах нечетных,
перебирая адреса, как четки.
Что новость в его сумке подарит?
Всю жизнь мою под Колизеем Мира
сыграет драмой город Рим незримо
и снова превратит события в руины,
будь на арене я или в толпе, как зритель.
На крыльях двух тысячелетий
летят в гусиной стае вестью
мои восточные заветы истин,
спасая от пожара вечную столицу.




               *   *   *
                                    Милому другу
Ольга Павловна,
вороненок Ваш маленький
в клюве желтое утро принес
на открытый порог,
не докрашенный Мастером.
Теплой жизни комок
по-детски каркал отчаянно,
словно что-то пытался сказать
и не смог...
Милый друг,
Ольга Павловна,
за окном Вашим плавится
птичий рай голосов – 
есть там и мой,
картаво-застенчивый.
В городе Эдгара По
Вороненок станет Вороном.
Отчего же он не ест?
Отчего же он не пьет?
От полета до полета
птица всё чего-то ждет.
Р-разор-рвите стар-рый адр-рес,
Ольга Павловна,
я не смог...

           *   *   *                Алине Фиш                
Шипят на диске чугуна
яичницы поджарые бока –
дрожащих пятен сплав
под зеленью укропа,
стручками лука золотого
и в помидорном соке.
Желток на сковородке
красным солнцем
парит в белковом молоке,
началом дня
разлиты запахи в огне,
рук колдовских твоих полеты
и чашка кофе на столе.
       

        ШАГИ

Я у твоей двери.
За ней сокрыты
голос и движенье.
Так трудно мне
остановить мгновенье
в потоке времени.
И тяжело дышать –
сжимается в груди
пространство памяти –
умение любить.
Магические образы:
дорога, вечер, встреча,
загадочная власть
приятия судьбы.
Произошло признанье
тайное на миг,
как исповедь вселенной,
где слух – предчувствие,
(вернее, приближенье),
а зрение – мучительный барьер –
переступить порог –
по обе стороны двери:
...шаги, шаги, шаги....

       
       НЕ УХОДИ

Вхожу в твои пределы,
где руки белы,
а тайны ночи
опускаются на грудь.
Луна двоится
твоим лицом,
начертанная за окном
покорным мелом.
А губы –
шепот листьев
перед дождем,
что будет длиться
до первых полуснов.
Не уходи –
еще глаза горят
кошачьим блеском,
в зрачках теплится
медь на пепле.


АВТОПОРТРЕТ

                                        Алексею Сторонкину

Квадрат и зеркало –
лицо в окне.
Руки плавятся на стекле
и тянутся к осени.
Рыжий свет отразится в глазах,
будто яблоки поздние
в солнце морозном.
Свободное тело
летит к небесам
над крышами желтыми.
Дождь и судьба –
стучатся в окно.
Мысли плавятся на стекле,
как забытое прошлое.

              *   *   *
Всё чаще смотрю в чисто поле –
вот уж кто-то куда-то уходит.
Всё пытаюсь запомнить земное –
знать, не время еще отпевать.
Пролечу мимо солнечных окон,
мимо женщин, которые вспомнят,
мимо книг, своих и чужих,
корешки бы вслепую потрогать.
На какую ни выйду дорогу,
возвращаюсь к знакомому дому –
руки гладят кроны деревьев,
но не могут достигнуть неба.
На земле – огни и кочевья.
Поздно забрался в высокие выси,
у падшей души вырастают крылья.



              *   *   *
                          Ольге Фишерман

В Вашем городе – Будапеште,
сизые голуби окна клюют,
как зерно, на рассвете.
Летний трамвайчик
в рубашке цветастой
звенит на мосту,
будто будильник дунайский.
На улочках узких –
жаркое лето, от ветра
в тополином пуху,
играет с оркестром деревьев.
Простынями белеют
ночные безумства
в проемах домов
городской бедноты.
В теплом воздухе
криком небесным
начинается дождь –
      легкий, слепой и смешной,
танцуя по крышам
темпераментный чардаш.
Бубном сводит с ума
                                цыганка-река
берега
             между Будой и Пештом.


ГРАФИКА ЛИНИЙ

В черно-белом кино
темнокожие тени
и белое полотно.
В квадрате постели
графика линий –
странное черное тело 
на ночной простыне.
Ситец утра цветного
длинное белое тело,
как экран, зажигает.
Пальцы рук загорелых
целуют и тянутся
к солнцу зрачков.
Губы света касаются.
Ночь не властна
над красками долгого дня.
Но, дай Бог, так любить,
как в этом безумном
черно-белом кино.

 

                            FREEDOM TRAIN

«Поезд свободы» (Freedom Train) – метафора в американском фольклоре, относящаяся к нелегальной системе, разработанной аболиционистами для помощи рабам, бежавшим с Юга на Север США и в Канаду. 

По полям и лесам,
                            в горах,
                                       на зеленый свет
паровоз летит на парах, –
                                        пух-пух-пух,
                                        пах-пах-пах;
и гудок висит в небесах, –
                                          ух-ух-ух,
                                         ах-ах-ах;
и колеса о рельсы стучат –
                                          чух-чух-чух,
                                         тах-та-тах.
А на красный свет
ловят черных ребят из окрест.
У тамтама тревожный звук, –
это негры на Север 
                             держат свой путь.
На плантациях тяжкий труд,
днем и ночью невольников псы стерегут.
А вокруг лишь беда да испуг, –
держит в страхе рабов белый Юг:
   на рынке мускулам нет цены,
                       зубы проданы тоже,
                           вместе с черной кожей.
Но вот,
            вдалеке,
                         черный дым из трубы,
как индейский сигнал
                                  с высокой горы –
от хозяев бегут бунтари.
Зов свободы издалека:
                                  да-да-да,
                                           ту-ту-ту,
                                  да-да-да,
                                            чу-чу-чу.
И летят мечты
                       в Северные края,
чтобы их не догнала злая рука.
Слышите, звуки песни издалека?
Это голос неба: «Аф-ри-ка!»,
Это голос джунглей: «Аф-ри-ка!», 
Это голос мамы: «Где сынок мой, маленький?»
Вспоминают негры
                              зеленую страну:
меж холмами реки медленно текут,
где озера синими глазами жгут,
где в саванне звери дикие живут.
Там, где тени прошлого –
                                        черная земля,
за свободу молятся,
                               будто ждут дождя,
на просторы просятся
                                   воля и судьба.
Это голос родины: «Аф-ри-ка!»,
Это голос джунглей: «Помни нас, оставленных!»,
Это голос мамы: «Спи, детеныш, маленький».
Помни слово: «Аф-ри-ка!», –
Это вечных странствий песня,
если ты не стал невольником судьбы.






            *   *   *
                                                 Юрию Крупе

Что осталось от дома моего? 
Ветка на ветру,
                           птица на лету.
Дерево поздно цвело в том году. 
Акации свет, будто снег в вышине, 
выкрасил в белую краску рассвет. 
Нет ни окон, ни стен,
только старый порог, 
окаянная дверь
стала тенью теперь. 
Я пришел, я устал,
я хочу отдохнуть... 
Только птица поет чью-то песнь,
не мою.


В МОЕМ ГОРОДЕ ДОЖДЬ

В моем городе лето
розовым светом разлито,
дышит влажностью город,
палисадники зеленью сшиты.

В моем городе ливень,
и по улицам длинным
пляшут струи-стрекозы,
отходя от ночного наркоза.

В моем городе утро
фонари погасило,
только шины в машинах
всё шипят мне по-польски…

МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Игорь, Филадельфия. Поэт, переводчик, издатель. Родился в 1943 г. в г. Мары, Туркменистан. Жил во Львове. На Западе с 1979 года.   Редактор литературного ежегодника "Побережье" и основатель изд. "Побережье". Автор шести книг. Стихи, проза и переводы вошли в антологии и коллективные сборники: "Триада", 1996;  "Строфы века-II. Мировая поэзия в русских переводах ХХ века", М., 1998; "Библейские мотивы в русской лирике ХХ века", Киев, 2005; "Современные русские поэты", М., 2006; "Украина. Русская поэзия. ХХ век", Киев, 2008 и мн. др. 

2013-Михалевич-Каплан, Игорь
К  70-летию со дня рождения

       ОТРАЖЕННЫЕ  ДНИ

             ГРАВЮРА

Пейзаж японский на стекле:
колеблющийся мостик созерцанья
расплавлен на речной воде,
чернеет лодка углем,
подсохли сети рыбака,
две женщины на берегу,
цветная птица в длинных перьях,
раскрытый зонтик на ветру,
распластаны деревья,
присела карликом гора,
краснеет пагода издалека.

Но только нет движенья.


               *   *   *
Ты в комнату войдешь –
огонь цыганит
пляски у камина,
на занавесках птицы
воздух перестанут пить,
теплом и хвоей
дышится в сочельник,
наш старый дом
заблудится в деревьях,
фонарь качнет
желтоволосой головой.
Медлительно приблизишься –
Всё поплывет вокруг:
январский день твоей походкой,
молитвой новогодний приступ чувств.





                  *   *   *
Как просто всё с рассветом позабыть
и больше не писать под вечер черный!
Туманится на зеркале лицо,
черты проснутся чуть попозже,
когда острозаточной бритвы сталь
пройдет по непобритой коже.
Прихлынет к жизни розовая боль,
сожмет рисунком непокорно губы,
напор невоплощенных чувств
прорвет дыхание сквозь будни.
Просветится январь в небесных окнах,
душа стихи вчерашние неслышно повторит.


                 *   *   *
И снова в рифму Рим.
Брожу как пилигрим.
В тигриных пятнах воды Тибра.
На улице Риджины Маргариты
собачья свора затевает ссоры.
Белеют тротуары штопкой швов
под августовским шелковистым солнцем.
Старухи в черном сторожат у окон.
По околотку отбивает почтальон чечетку
на стертых лестницах нечетных,
перебирая адреса, как четки.
Что новость в его сумке подарит?
Всю жизнь мою под Колизеем Мира
сыграет драмой город Рим незримо
и снова превратит события в руины,
будь на арене я или в толпе, как зритель.
На крыльях двух тысячелетий
летят в гусиной стае вестью
мои восточные заветы истин,
спасая от пожара вечную столицу.




               *   *   *
                                    Милому другу
Ольга Павловна,
вороненок Ваш маленький
в клюве желтое утро принес
на открытый порог,
не докрашенный Мастером.
Теплой жизни комок
по-детски каркал отчаянно,
словно что-то пытался сказать
и не смог...
Милый друг,
Ольга Павловна,
за окном Вашим плавится
птичий рай голосов – 
есть там и мой,
картаво-застенчивый.
В городе Эдгара По
Вороненок станет Вороном.
Отчего же он не ест?
Отчего же он не пьет?
От полета до полета
птица всё чего-то ждет.
Р-разор-рвите стар-рый адр-рес,
Ольга Павловна,
я не смог...

           *   *   *                Алине Фиш                
Шипят на диске чугуна
яичницы поджарые бока –
дрожащих пятен сплав
под зеленью укропа,
стручками лука золотого
и в помидорном соке.
Желток на сковородке
красным солнцем
парит в белковом молоке,
началом дня
разлиты запахи в огне,
рук колдовских твоих полеты
и чашка кофе на столе.
       

        ШАГИ

Я у твоей двери.
За ней сокрыты
голос и движенье.
Так трудно мне
остановить мгновенье
в потоке времени.
И тяжело дышать –
сжимается в груди
пространство памяти –
умение любить.
Магические образы:
дорога, вечер, встреча,
загадочная власть
приятия судьбы.
Произошло признанье
тайное на миг,
как исповедь вселенной,
где слух – предчувствие,
(вернее, приближенье),
а зрение – мучительный барьер –
переступить порог –
по обе стороны двери:
...шаги, шаги, шаги....

       
       НЕ УХОДИ

Вхожу в твои пределы,
где руки белы,
а тайны ночи
опускаются на грудь.
Луна двоится
твоим лицом,
начертанная за окном
покорным мелом.
А губы –
шепот листьев
перед дождем,
что будет длиться
до первых полуснов.
Не уходи –
еще глаза горят
кошачьим блеском,
в зрачках теплится
медь на пепле.


АВТОПОРТРЕТ

                                        Алексею Сторонкину

Квадрат и зеркало –
лицо в окне.
Руки плавятся на стекле
и тянутся к осени.
Рыжий свет отразится в глазах,
будто яблоки поздние
в солнце морозном.
Свободное тело
летит к небесам
над крышами желтыми.
Дождь и судьба –
стучатся в окно.
Мысли плавятся на стекле,
как забытое прошлое.

              *   *   *
Всё чаще смотрю в чисто поле –
вот уж кто-то куда-то уходит.
Всё пытаюсь запомнить земное –
знать, не время еще отпевать.
Пролечу мимо солнечных окон,
мимо женщин, которые вспомнят,
мимо книг, своих и чужих,
корешки бы вслепую потрогать.
На какую ни выйду дорогу,
возвращаюсь к знакомому дому –
руки гладят кроны деревьев,
но не могут достигнуть неба.
На земле – огни и кочевья.
Поздно забрался в высокие выси,
у падшей души вырастают крылья.



              *   *   *
                          Ольге Фишерман

В Вашем городе – Будапеште,
сизые голуби окна клюют,
как зерно, на рассвете.
Летний трамвайчик
в рубашке цветастой
звенит на мосту,
будто будильник дунайский.
На улочках узких –
жаркое лето, от ветра
в тополином пуху,
играет с оркестром деревьев.
Простынями белеют
ночные безумства
в проемах домов
городской бедноты.
В теплом воздухе
криком небесным
начинается дождь –
      легкий, слепой и смешной,
танцуя по крышам
темпераментный чардаш.
Бубном сводит с ума
                                цыганка-река
берега
             между Будой и Пештом.


ГРАФИКА ЛИНИЙ

В черно-белом кино
темнокожие тени
и белое полотно.
В квадрате постели
графика линий –
странное черное тело 
на ночной простыне.
Ситец утра цветного
длинное белое тело,
как экран, зажигает.
Пальцы рук загорелых
целуют и тянутся
к солнцу зрачков.
Губы света касаются.
Ночь не властна
над красками долгого дня.
Но, дай Бог, так любить,
как в этом безумном
черно-белом кино.

 

                            FREEDOM TRAIN

«Поезд свободы» (Freedom Train) – метафора в американском фольклоре, относящаяся к нелегальной системе, разработанной аболиционистами для помощи рабам, бежавшим с Юга на Север США и в Канаду. 

По полям и лесам,
                            в горах,
                                       на зеленый свет
паровоз летит на парах, –
                                        пух-пух-пух,
                                        пах-пах-пах;
и гудок висит в небесах, –
                                          ух-ух-ух,
                                         ах-ах-ах;
и колеса о рельсы стучат –
                                          чух-чух-чух,
                                         тах-та-тах.
А на красный свет
ловят черных ребят из окрест.
У тамтама тревожный звук, –
это негры на Север 
                             держат свой путь.
На плантациях тяжкий труд,
днем и ночью невольников псы стерегут.
А вокруг лишь беда да испуг, –
держит в страхе рабов белый Юг:
   на рынке мускулам нет цены,
                       зубы проданы тоже,
                           вместе с черной кожей.
Но вот,
            вдалеке,
                         черный дым из трубы,
как индейский сигнал
                                  с высокой горы –
от хозяев бегут бунтари.
Зов свободы издалека:
                                  да-да-да,
                                           ту-ту-ту,
                                  да-да-да,
                                            чу-чу-чу.
И летят мечты
                       в Северные края,
чтобы их не догнала злая рука.
Слышите, звуки песни издалека?
Это голос неба: «Аф-ри-ка!»,
Это голос джунглей: «Аф-ри-ка!», 
Это голос мамы: «Где сынок мой, маленький?»
Вспоминают негры
                              зеленую страну:
меж холмами реки медленно текут,
где озера синими глазами жгут,
где в саванне звери дикие живут.
Там, где тени прошлого –
                                        черная земля,
за свободу молятся,
                               будто ждут дождя,
на просторы просятся
                                   воля и судьба.
Это голос родины: «Аф-ри-ка!»,
Это голос джунглей: «Помни нас, оставленных!»,
Это голос мамы: «Спи, детеныш, маленький».
Помни слово: «Аф-ри-ка!», –
Это вечных странствий песня,
если ты не стал невольником судьбы.






            *   *   *
                                                 Юрию Крупе

Что осталось от дома моего? 
Ветка на ветру,
                           птица на лету.
Дерево поздно цвело в том году. 
Акации свет, будто снег в вышине, 
выкрасил в белую краску рассвет. 
Нет ни окон, ни стен,
только старый порог, 
окаянная дверь
стала тенью теперь. 
Я пришел, я устал,
я хочу отдохнуть... 
Только птица поет чью-то песнь,
не мою.


В МОЕМ ГОРОДЕ ДОЖДЬ

В моем городе лето
розовым светом разлито,
дышит влажностью город,
палисадники зеленью сшиты.

В моем городе ливень,
и по улицам длинным
пляшут струи-стрекозы,
отходя от ночного наркоза.

В моем городе утро
фонари погасило,
только шины в машинах
всё шипят мне по-польски…

МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Игорь, Филадельфия. Поэт, переводчик, издатель. Родился в 1943 г. в г. Мары, Туркменистан. Жил во Львове. На Западе с 1979 года.   Редактор литературного ежегодника "Побережье" и основатель изд. "Побережье". Автор шести книг. Стихи, проза и переводы вошли в антологии и коллективные сборники: "Триада", 1996;  "Строфы века-II. Мировая поэзия в русских переводах ХХ века", М., 1998; "Библейские мотивы в русской лирике ХХ века", Киев, 2005; "Современные русские поэты", М., 2006; "Украина. Русская поэзия. ХХ век", Киев, 2008 и мн. др. 

2013-Михалевич-Каплан, Игорь
К  70-летию со дня рождения

       ОТРАЖЕННЫЕ  ДНИ

             ГРАВЮРА

Пейзаж японский на стекле:
колеблющийся мостик созерцанья
расплавлен на речной воде,
чернеет лодка углем,
подсохли сети рыбака,
две женщины на берегу,
цветная птица в длинных перьях,
раскрытый зонтик на ветру,
распластаны деревья,
присела карликом гора,
краснеет пагода издалека.

Но только нет движенья.


               *   *   *
Ты в комнату войдешь –
огонь цыганит
пляски у камина,
на занавесках птицы
воздух перестанут пить,
теплом и хвоей
дышится в сочельник,
наш старый дом
заблудится в деревьях,
фонарь качнет
желтоволосой головой.
Медлительно приблизишься –
Всё поплывет вокруг:
январский день твоей походкой,
молитвой новогодний приступ чувств.





                  *   *   *
Как просто всё с рассветом позабыть
и больше не писать под вечер черный!
Туманится на зеркале лицо,
черты проснутся чуть попозже,
когда острозаточной бритвы сталь
пройдет по непобритой коже.
Прихлынет к жизни розовая боль,
сожмет рисунком непокорно губы,
напор невоплощенных чувств
прорвет дыхание сквозь будни.
Просветится январь в небесных окнах,
душа стихи вчерашние неслышно повторит.


                 *   *   *
И снова в рифму Рим.
Брожу как пилигрим.
В тигриных пятнах воды Тибра.
На улице Риджины Маргариты
собачья свора затевает ссоры.
Белеют тротуары штопкой швов
под августовским шелковистым солнцем.
Старухи в черном сторожат у окон.
По околотку отбивает почтальон чечетку
на стертых лестницах нечетных,
перебирая адреса, как четки.
Что новость в его сумке подарит?
Всю жизнь мою под Колизеем Мира
сыграет драмой город Рим незримо
и снова превратит события в руины,
будь на арене я или в толпе, как зритель.
На крыльях двух тысячелетий
летят в гусиной стае вестью
мои восточные заветы истин,
спасая от пожара вечную столицу.




               *   *   *
                                    Милому другу
Ольга Павловна,
вороненок Ваш маленький
в клюве желтое утро принес
на открытый порог,
не докрашенный Мастером.
Теплой жизни комок
по-детски каркал отчаянно,
словно что-то пытался сказать
и не смог...
Милый друг,
Ольга Павловна,
за окном Вашим плавится
птичий рай голосов – 
есть там и мой,
картаво-застенчивый.
В городе Эдгара По
Вороненок станет Вороном.
Отчего же он не ест?
Отчего же он не пьет?
От полета до полета
птица всё чего-то ждет.
Р-разор-рвите стар-рый адр-рес,
Ольга Павловна,
я не смог...

           *   *   *                Алине Фиш                
Шипят на диске чугуна
яичницы поджарые бока –
дрожащих пятен сплав
под зеленью укропа,
стручками лука золотого
и в помидорном соке.
Желток на сковородке
красным солнцем
парит в белковом молоке,
началом дня
разлиты запахи в огне,
рук колдовских твоих полеты
и чашка кофе на столе.
       

        ШАГИ

Я у твоей двери.
За ней сокрыты
голос и движенье.
Так трудно мне
остановить мгновенье
в потоке времени.
И тяжело дышать –
сжимается в груди
пространство памяти –
умение любить.
Магические образы:
дорога, вечер, встреча,
загадочная власть
приятия судьбы.
Произошло признанье
тайное на миг,
как исповедь вселенной,
где слух – предчувствие,
(вернее, приближенье),
а зрение – мучительный барьер –
переступить порог –
по обе стороны двери:
...шаги, шаги, шаги....

       
       НЕ УХОДИ

Вхожу в твои пределы,
где руки белы,
а тайны ночи
опускаются на грудь.
Луна двоится
твоим лицом,
начертанная за окном
покорным мелом.
А губы –
шепот листьев
перед дождем,
что будет длиться
до первых полуснов.
Не уходи –
еще глаза горят
кошачьим блеском,
в зрачках теплится
медь на пепле.


АВТОПОРТРЕТ

                                        Алексею Сторонкину

Квадрат и зеркало –
лицо в окне.
Руки плавятся на стекле
и тянутся к осени.
Рыжий свет отразится в глазах,
будто яблоки поздние
в солнце морозном.
Свободное тело
летит к небесам
над крышами желтыми.
Дождь и судьба –
стучатся в окно.
Мысли плавятся на стекле,
как забытое прошлое.

              *   *   *
Всё чаще смотрю в чисто поле –
вот уж кто-то куда-то уходит.
Всё пытаюсь запомнить земное –
знать, не время еще отпевать.
Пролечу мимо солнечных окон,
мимо женщин, которые вспомнят,
мимо книг, своих и чужих,
корешки бы вслепую потрогать.
На какую ни выйду дорогу,
возвращаюсь к знакомому дому –
руки гладят кроны деревьев,
но не могут достигнуть неба.
На земле – огни и кочевья.
Поздно забрался в высокие выси,
у падшей души вырастают крылья.



              *   *   *
                          Ольге Фишерман

В Вашем городе – Будапеште,
сизые голуби окна клюют,
как зерно, на рассвете.
Летний трамвайчик
в рубашке цветастой
звенит на мосту,
будто будильник дунайский.
На улочках узких –
жаркое лето, от ветра
в тополином пуху,
играет с оркестром деревьев.
Простынями белеют
ночные безумства
в проемах домов
городской бедноты.
В теплом воздухе
криком небесным
начинается дождь –
      легкий, слепой и смешной,
танцуя по крышам
темпераментный чардаш.
Бубном сводит с ума
                                цыганка-река
берега
             между Будой и Пештом.


ГРАФИКА ЛИНИЙ

В черно-белом кино
темнокожие тени
и белое полотно.
В квадрате постели
графика линий –
странное черное тело 
на ночной простыне.
Ситец утра цветного
длинное белое тело,
как экран, зажигает.
Пальцы рук загорелых
целуют и тянутся
к солнцу зрачков.
Губы света касаются.
Ночь не властна
над красками долгого дня.
Но, дай Бог, так любить,
как в этом безумном
черно-белом кино.

 

                            FREEDOM TRAIN

«Поезд свободы» (Freedom Train) – метафора в американском фольклоре, относящаяся к нелегальной системе, разработанной аболиционистами для помощи рабам, бежавшим с Юга на Север США и в Канаду. 

По полям и лесам,
                            в горах,
                                       на зеленый свет
паровоз летит на парах, –
                                        пух-пух-пух,
                                        пах-пах-пах;
и гудок висит в небесах, –
                                          ух-ух-ух,
                                         ах-ах-ах;
и колеса о рельсы стучат –
                                          чух-чух-чух,
                                         тах-та-тах.
А на красный свет
ловят черных ребят из окрест.
У тамтама тревожный звук, –
это негры на Север 
                             держат свой путь.
На плантациях тяжкий труд,
днем и ночью невольников псы стерегут.
А вокруг лишь беда да испуг, –
держит в страхе рабов белый Юг:
   на рынке мускулам нет цены,
                       зубы проданы тоже,
                           вместе с черной кожей.
Но вот,
            вдалеке,
                         черный дым из трубы,
как индейский сигнал
                                  с высокой горы –
от хозяев бегут бунтари.
Зов свободы издалека:
                                  да-да-да,
                                           ту-ту-ту,
                                  да-да-да,
                                            чу-чу-чу.
И летят мечты
                       в Северные края,
чтобы их не догнала злая рука.
Слышите, звуки песни издалека?
Это голос неба: «Аф-ри-ка!»,
Это голос джунглей: «Аф-ри-ка!», 
Это голос мамы: «Где сынок мой, маленький?»
Вспоминают негры
                              зеленую страну:
меж холмами реки медленно текут,
где озера синими глазами жгут,
где в саванне звери дикие живут.
Там, где тени прошлого –
                                        черная земля,
за свободу молятся,
                               будто ждут дождя,
на просторы просятся
                                   воля и судьба.
Это голос родины: «Аф-ри-ка!»,
Это голос джунглей: «Помни нас, оставленных!»,
Это голос мамы: «Спи, детеныш, маленький».
Помни слово: «Аф-ри-ка!», –
Это вечных странствий песня,
если ты не стал невольником судьбы.






            *   *   *
                                                 Юрию Крупе

Что осталось от дома моего? 
Ветка на ветру,
                           птица на лету.
Дерево поздно цвело в том году. 
Акации свет, будто снег в вышине, 
выкрасил в белую краску рассвет. 
Нет ни окон, ни стен,
только старый порог, 
окаянная дверь
стала тенью теперь. 
Я пришел, я устал,
я хочу отдохнуть... 
Только птица поет чью-то песнь,
не мою.


В МОЕМ ГОРОДЕ ДОЖДЬ

В моем городе лето
розовым светом разлито,
дышит влажностью город,
палисадники зеленью сшиты.

В моем городе ливень,
и по улицам длинным
пляшут струи-стрекозы,
отходя от ночного наркоза.

В моем городе утро
фонари погасило,
только шины в машинах
всё шипят мне по-польски…

МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Игорь, Филадельфия. Поэт, переводчик, издатель. Родился в 1943 г. в г. Мары, Туркменистан. Жил во Львове. На Западе с 1979 года.   Редактор литературного ежегодника "Побережье" и основатель изд. "Побережье". Автор шести книг. Стихи, проза и переводы вошли в антологии и коллективные сборники: "Триада", 1996;  "Строфы века-II. Мировая поэзия в русских переводах ХХ века", М., 1998; "Библейские мотивы в русской лирике ХХ века", Киев, 2005; "Современные русские поэты", М., 2006; "Украина. Русская поэзия. ХХ век", Киев, 2008 и мн. др. 

2013-Михалевич-Каплан, Игорь
У ТОГО, КТО СПОСОБЕН ЛЕТАТЬ, ВЫРАСТАЮТ КРЫЛЬЯ…

     ПАМЯТИ ВЯЧЕСЛАВА СПОДИКА

 
                   
                     (1948-2013)

    Вячеслав  Григорьевич  СПОДИК  по профессии был юристом. По справедливости, и по моим строгим меркам, он был еще и писателем, и журналистом.
    Мы познакомились не случайно. Мне позвонили из редакции 
филадельфийского радио и попросили о временном сотрудничестве с местным журналистом. Вячеслав оказался моим партнером по радиопередачам. Из-за недостатка времени, я совсем не был заинтересован в этой работе. Но мы сразу же понравились друг другу, в эфире у нас получился хороший дуэт – с легким юмором, подтекстом, пробой разнообразного диапазона тем. Вячеслав  попросил меня не уходить из передачи, сказал, что ему со мной легко и приятно работать, что для него это единственная возможность заняться полезным делом. Я ответил согласием. Оба мы еще продержались целый год, пока передача благополучно не закрылась.
    Вячеслав был очень эрудированным и широко образованным человеком. Но иногда его "заносило" на политической тематике, и я вступал с ним в легкую дискуссию-диалог, прямо в эфире. Так получилось – он ближе к правому лагерю, я ближе к левому. Но чаще всего вместе – посередине. Вот такая раскладка двух журналистов-ведущих. Работая совместно на радиопрограмме, мы приглашали к микрофону людей разных профессий: художников, певцов, музыкантов, преподавателей, ученых, психологов, экономистов... И Вячеслав быстро находил с ними общий язык, умел отыскать интересные факты, создать диалоги. Это не только потому, что у него был жизненный опыт и профессия юриста. Он просто любил людей.
    У нас с ним были бесконечные беседы, и я постепенно из рассказов узнавал его биографию. При новых знакомствах в эмиграции, я ужасно устал выслушивать о высоких должностях и научных степенях своих собеседников. В отличие от них, Вячеслав никогда не бравировал своими заслугами, хотя от наших общих знакомых я знал, что их у него более чем достаточно (доктор права, академик Европейской академии наук, руководитель крупной юридической фирмы и т.д.). Он, скорее, любил рассказывать о своем опыте работы, истории из практики юриспруденции, о правовых процессах, в которых принимал участие, как основал свою собственную фирму, с нуля, и как оставил дело, когда пришла беда со здоровьем. Болел он долго и тяжело (более десяти лет). И боролся мужественно до конца. 
    Именно в этот период жизни ему хотелось заняться настоящим творческим делом, и он обратился ко мне с просьбой поручить ему что-то делать для литературного журнала «Побережье», где я был редактором. Я не только охотно согласился, но и обрадовался. Нам как раз нужны были критические статьи и рецензии на новые книги наших авторов. Работа эта объемная, требует аналитических навыков, общего культурного уровня, бойкого пера и, безусловно, литературного вкуса. Я был уверен, что это как раз подходит Вячеславу.  Литературный опыт у него уже был, он писал стихи – для собственного удовольствия. Трудолюбия ему было тоже не занимать, ведь для рецензии на два-три листа надо было прочитать многостраничный труд автора и немало сопутствующих теме материалов. 
     Вячеслав Сподик написал множество статей, – он автор более ста публикаций в газетных еженедельниках и журналах, которые выходят в Нью-Йорке, Нью-Джерси, Чикаго, Бостоне, Балтиморе, Филадельфии и в других городах и штатах.   
    Две его статьи напоминают детективные истории по уголовным делам, с которыми он столкнулся как адвокат. Их названия говорят сами за себя: «Казнить нельзя помиловать» (Процесс в Верховном Суде азиатской республики) и «Наука и правосудие» (Необычная уголовная история в Ташкентском суде). Другая, с названием «Мертвая петля», рассказывает о подвиге американского летчика Чесли Селинбергера, спасшего пассажирский лайнер от катастрофы над Гудзоновым заливом в Нью-Йорке. Статья написана с особым профессиональным и душевным чувством, ибо ее автор, наш герой Вячеслав Сподик, сам имел опыт пилота легкомоторных самолетов.
    Одна из моих любимых работ Вячеслава в качестве очеркиста – о Саре Белкиной, профессоре Санкт-Петербургской консерватории по теории музыки (когда очерк готовился, ей было уже девяносто три). Этот материал не просто был написан с теплом и интересом по отношению к лирической  героине, в нем присутствовало жизнеописание судьбы и времени, в котором мы живем.
    А самая первая работа,  которую я попросил его выполнить, была довольно сложной, – надо было написать литературную рецензию на роман-двухтомник писательницы Ларисы Матрос. Вячеслав блестяще, на мой взгляд, справился с задачей. – Роман охватывал проблемы современного академического мира, его герои – из среды интеллигенции и интеллектуалов, что, безусловно,  было близко ему,  этот материал был созвучен его образу жизни. Кроме того, Лариса тоже по профессии юрист. –  Недавно она рассказала мне, какие содержательные письма присылал ей Сподик. Вячеслав умел дружить и завоевывать сердца новых друзей. 
    У него была еще одна удивительная черта – он очень любил молодежь, окружавшую журнал и общество «Побережье». Его поражала их талантливость, многогранность и разноплановость увлечений, любопытство ко всему творческому. Он часами мог разговаривать по телефону с биологом и любителем-космологом Сергеем Якличкиным, с финансистом и востоковедом Михаилом Гусевым,  бардом  и компьютерщиком Евгением Тавером, экономистом и преподавателем Александром Веккером и многими другими. Со временем эти беседы перерастали в плодотворную и благодарную дружбу, он искренне восхищался друзьями, приглашал их в студию на радиопередачи.
    Увлекшись его поэзией, Женя Тавер написал музыку на его стихи, и исполнял их под гитару. Вячеслав Сподик писал глубоко философские стихи. Приведу такие строки:

Жизнь не знает в грамматике правил простых,
Двоеточий, кавычек, тире, запятых,
Чуть прервешь многоточье стремительных лет –
Всё на этом, и точка. Твой закончился след...

Сегодня совсем по-другому, трагически, воспринимается его двустишие из цикла «По мотивам китайской поэзии»:

Нельзя умереть, не родившись.
Но, родившись, – нельзя не умереть...

    Вячеслав, а мы все его называли просто Слава, был человеком светлым, умеющим высоко летать, в прямом и в переносном смысле. Поэтому я и озаглавил эту статью: «У того, кто способен летать, вырастают крылья…». Не дожив до своего 65-летия, он улетел от нас в свой последний полет.

                  Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Филадельфия

2013-Михалевич-Каплан, Игорь
У ТОГО, КТО СПОСОБЕН ЛЕТАТЬ, ВЫРАСТАЮТ КРЫЛЬЯ…

     ПАМЯТИ ВЯЧЕСЛАВА СПОДИКА

 
                   
                     (1948-2013)

    Вячеслав  Григорьевич  СПОДИК  по профессии был юристом. По справедливости, и по моим строгим меркам, он был еще и писателем, и журналистом.
    Мы познакомились не случайно. Мне позвонили из редакции 
филадельфийского радио и попросили о временном сотрудничестве с местным журналистом. Вячеслав оказался моим партнером по радиопередачам. Из-за недостатка времени, я совсем не был заинтересован в этой работе. Но мы сразу же понравились друг другу, в эфире у нас получился хороший дуэт – с легким юмором, подтекстом, пробой разнообразного диапазона тем. Вячеслав  попросил меня не уходить из передачи, сказал, что ему со мной легко и приятно работать, что для него это единственная возможность заняться полезным делом. Я ответил согласием. Оба мы еще продержались целый год, пока передача благополучно не закрылась.
    Вячеслав был очень эрудированным и широко образованным человеком. Но иногда его "заносило" на политической тематике, и я вступал с ним в легкую дискуссию-диалог, прямо в эфире. Так получилось – он ближе к правому лагерю, я ближе к левому. Но чаще всего вместе – посередине. Вот такая раскладка двух журналистов-ведущих. Работая совместно на радиопрограмме, мы приглашали к микрофону людей разных профессий: художников, певцов, музыкантов, преподавателей, ученых, психологов, экономистов... И Вячеслав быстро находил с ними общий язык, умел отыскать интересные факты, создать диалоги. Это не только потому, что у него был жизненный опыт и профессия юриста. Он просто любил людей.
    У нас с ним были бесконечные беседы, и я постепенно из рассказов узнавал его биографию. При новых знакомствах в эмиграции, я ужасно устал выслушивать о высоких должностях и научных степенях своих собеседников. В отличие от них, Вячеслав никогда не бравировал своими заслугами, хотя от наших общих знакомых я знал, что их у него более чем достаточно (доктор права, академик Европейской академии наук, руководитель крупной юридической фирмы и т.д.). Он, скорее, любил рассказывать о своем опыте работы, истории из практики юриспруденции, о правовых процессах, в которых принимал участие, как основал свою собственную фирму, с нуля, и как оставил дело, когда пришла беда со здоровьем. Болел он долго и тяжело (более десяти лет). И боролся мужественно до конца. 
    Именно в этот период жизни ему хотелось заняться настоящим творческим делом, и он обратился ко мне с просьбой поручить ему что-то делать для литературного журнала «Побережье», где я был редактором. Я не только охотно согласился, но и обрадовался. Нам как раз нужны были критические статьи и рецензии на новые книги наших авторов. Работа эта объемная, требует аналитических навыков, общего культурного уровня, бойкого пера и, безусловно, литературного вкуса. Я был уверен, что это как раз подходит Вячеславу.  Литературный опыт у него уже был, он писал стихи – для собственного удовольствия. Трудолюбия ему было тоже не занимать, ведь для рецензии на два-три листа надо было прочитать многостраничный труд автора и немало сопутствующих теме материалов. 
     Вячеслав Сподик написал множество статей, – он автор более ста публикаций в газетных еженедельниках и журналах, которые выходят в Нью-Йорке, Нью-Джерси, Чикаго, Бостоне, Балтиморе, Филадельфии и в других городах и штатах.   
    Две его статьи напоминают детективные истории по уголовным делам, с которыми он столкнулся как адвокат. Их названия говорят сами за себя: «Казнить нельзя помиловать» (Процесс в Верховном Суде азиатской республики) и «Наука и правосудие» (Необычная уголовная история в Ташкентском суде). Другая, с названием «Мертвая петля», рассказывает о подвиге американского летчика Чесли Селинбергера, спасшего пассажирский лайнер от катастрофы над Гудзоновым заливом в Нью-Йорке. Статья написана с особым профессиональным и душевным чувством, ибо ее автор, наш герой Вячеслав Сподик, сам имел опыт пилота легкомоторных самолетов.
    Одна из моих любимых работ Вячеслава в качестве очеркиста – о Саре Белкиной, профессоре Санкт-Петербургской консерватории по теории музыки (когда очерк готовился, ей было уже девяносто три). Этот материал не просто был написан с теплом и интересом по отношению к лирической  героине, в нем присутствовало жизнеописание судьбы и времени, в котором мы живем.
    А самая первая работа,  которую я попросил его выполнить, была довольно сложной, – надо было написать литературную рецензию на роман-двухтомник писательницы Ларисы Матрос. Вячеслав блестяще, на мой взгляд, справился с задачей. – Роман охватывал проблемы современного академического мира, его герои – из среды интеллигенции и интеллектуалов, что, безусловно,  было близко ему,  этот материал был созвучен его образу жизни. Кроме того, Лариса тоже по профессии юрист. –  Недавно она рассказала мне, какие содержательные письма присылал ей Сподик. Вячеслав умел дружить и завоевывать сердца новых друзей. 
    У него была еще одна удивительная черта – он очень любил молодежь, окружавшую журнал и общество «Побережье». Его поражала их талантливость, многогранность и разноплановость увлечений, любопытство ко всему творческому. Он часами мог разговаривать по телефону с биологом и любителем-космологом Сергеем Якличкиным, с финансистом и востоковедом Михаилом Гусевым,  бардом  и компьютерщиком Евгением Тавером, экономистом и преподавателем Александром Веккером и многими другими. Со временем эти беседы перерастали в плодотворную и благодарную дружбу, он искренне восхищался друзьями, приглашал их в студию на радиопередачи.
    Увлекшись его поэзией, Женя Тавер написал музыку на его стихи, и исполнял их под гитару. Вячеслав Сподик писал глубоко философские стихи. Приведу такие строки:

Жизнь не знает в грамматике правил простых,
Двоеточий, кавычек, тире, запятых,
Чуть прервешь многоточье стремительных лет –
Всё на этом, и точка. Твой закончился след...

Сегодня совсем по-другому, трагически, воспринимается его двустишие из цикла «По мотивам китайской поэзии»:

Нельзя умереть, не родившись.
Но, родившись, – нельзя не умереть...

    Вячеслав, а мы все его называли просто Слава, был человеком светлым, умеющим высоко летать, в прямом и в переносном смысле. Поэтому я и озаглавил эту статью: «У того, кто способен летать, вырастают крылья…». Не дожив до своего 65-летия, он улетел от нас в свой последний полет.

                  Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Филадельфия

2013-Михалевич-Каплан, Игорь
У ТОГО, КТО СПОСОБЕН ЛЕТАТЬ, ВЫРАСТАЮТ КРЫЛЬЯ…

     ПАМЯТИ ВЯЧЕСЛАВА СПОДИКА

 
                   
                     (1948-2013)

    Вячеслав  Григорьевич  СПОДИК  по профессии был юристом. По справедливости, и по моим строгим меркам, он был еще и писателем, и журналистом.
    Мы познакомились не случайно. Мне позвонили из редакции 
филадельфийского радио и попросили о временном сотрудничестве с местным журналистом. Вячеслав оказался моим партнером по радиопередачам. Из-за недостатка времени, я совсем не был заинтересован в этой работе. Но мы сразу же понравились друг другу, в эфире у нас получился хороший дуэт – с легким юмором, подтекстом, пробой разнообразного диапазона тем. Вячеслав  попросил меня не уходить из передачи, сказал, что ему со мной легко и приятно работать, что для него это единственная возможность заняться полезным делом. Я ответил согласием. Оба мы еще продержались целый год, пока передача благополучно не закрылась.
    Вячеслав был очень эрудированным и широко образованным человеком. Но иногда его "заносило" на политической тематике, и я вступал с ним в легкую дискуссию-диалог, прямо в эфире. Так получилось – он ближе к правому лагерю, я ближе к левому. Но чаще всего вместе – посередине. Вот такая раскладка двух журналистов-ведущих. Работая совместно на радиопрограмме, мы приглашали к микрофону людей разных профессий: художников, певцов, музыкантов, преподавателей, ученых, психологов, экономистов... И Вячеслав быстро находил с ними общий язык, умел отыскать интересные факты, создать диалоги. Это не только потому, что у него был жизненный опыт и профессия юриста. Он просто любил людей.
    У нас с ним были бесконечные беседы, и я постепенно из рассказов узнавал его биографию. При новых знакомствах в эмиграции, я ужасно устал выслушивать о высоких должностях и научных степенях своих собеседников. В отличие от них, Вячеслав никогда не бравировал своими заслугами, хотя от наших общих знакомых я знал, что их у него более чем достаточно (доктор права, академик Европейской академии наук, руководитель крупной юридической фирмы и т.д.). Он, скорее, любил рассказывать о своем опыте работы, истории из практики юриспруденции, о правовых процессах, в которых принимал участие, как основал свою собственную фирму, с нуля, и как оставил дело, когда пришла беда со здоровьем. Болел он долго и тяжело (более десяти лет). И боролся мужественно до конца. 
    Именно в этот период жизни ему хотелось заняться настоящим творческим делом, и он обратился ко мне с просьбой поручить ему что-то делать для литературного журнала «Побережье», где я был редактором. Я не только охотно согласился, но и обрадовался. Нам как раз нужны были критические статьи и рецензии на новые книги наших авторов. Работа эта объемная, требует аналитических навыков, общего культурного уровня, бойкого пера и, безусловно, литературного вкуса. Я был уверен, что это как раз подходит Вячеславу.  Литературный опыт у него уже был, он писал стихи – для собственного удовольствия. Трудолюбия ему было тоже не занимать, ведь для рецензии на два-три листа надо было прочитать многостраничный труд автора и немало сопутствующих теме материалов. 
     Вячеслав Сподик написал множество статей, – он автор более ста публикаций в газетных еженедельниках и журналах, которые выходят в Нью-Йорке, Нью-Джерси, Чикаго, Бостоне, Балтиморе, Филадельфии и в других городах и штатах.   
    Две его статьи напоминают детективные истории по уголовным делам, с которыми он столкнулся как адвокат. Их названия говорят сами за себя: «Казнить нельзя помиловать» (Процесс в Верховном Суде азиатской республики) и «Наука и правосудие» (Необычная уголовная история в Ташкентском суде). Другая, с названием «Мертвая петля», рассказывает о подвиге американского летчика Чесли Селинбергера, спасшего пассажирский лайнер от катастрофы над Гудзоновым заливом в Нью-Йорке. Статья написана с особым профессиональным и душевным чувством, ибо ее автор, наш герой Вячеслав Сподик, сам имел опыт пилота легкомоторных самолетов.
    Одна из моих любимых работ Вячеслава в качестве очеркиста – о Саре Белкиной, профессоре Санкт-Петербургской консерватории по теории музыки (когда очерк готовился, ей было уже девяносто три). Этот материал не просто был написан с теплом и интересом по отношению к лирической  героине, в нем присутствовало жизнеописание судьбы и времени, в котором мы живем.
    А самая первая работа,  которую я попросил его выполнить, была довольно сложной, – надо было написать литературную рецензию на роман-двухтомник писательницы Ларисы Матрос. Вячеслав блестяще, на мой взгляд, справился с задачей. – Роман охватывал проблемы современного академического мира, его герои – из среды интеллигенции и интеллектуалов, что, безусловно,  было близко ему,  этот материал был созвучен его образу жизни. Кроме того, Лариса тоже по профессии юрист. –  Недавно она рассказала мне, какие содержательные письма присылал ей Сподик. Вячеслав умел дружить и завоевывать сердца новых друзей. 
    У него была еще одна удивительная черта – он очень любил молодежь, окружавшую журнал и общество «Побережье». Его поражала их талантливость, многогранность и разноплановость увлечений, любопытство ко всему творческому. Он часами мог разговаривать по телефону с биологом и любителем-космологом Сергеем Якличкиным, с финансистом и востоковедом Михаилом Гусевым,  бардом  и компьютерщиком Евгением Тавером, экономистом и преподавателем Александром Веккером и многими другими. Со временем эти беседы перерастали в плодотворную и благодарную дружбу, он искренне восхищался друзьями, приглашал их в студию на радиопередачи.
    Увлекшись его поэзией, Женя Тавер написал музыку на его стихи, и исполнял их под гитару. Вячеслав Сподик писал глубоко философские стихи. Приведу такие строки:

Жизнь не знает в грамматике правил простых,
Двоеточий, кавычек, тире, запятых,
Чуть прервешь многоточье стремительных лет –
Всё на этом, и точка. Твой закончился след...

Сегодня совсем по-другому, трагически, воспринимается его двустишие из цикла «По мотивам китайской поэзии»:

Нельзя умереть, не родившись.
Но, родившись, – нельзя не умереть...

    Вячеслав, а мы все его называли просто Слава, был человеком светлым, умеющим высоко летать, в прямом и в переносном смысле. Поэтому я и озаглавил эту статью: «У того, кто способен летать, вырастают крылья…». Не дожив до своего 65-летия, он улетел от нас в свой последний полет.

                  Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Филадельфия

2013-Михалевич-Каплан, Игорь
     АТМОСФЕРА ДЕТСТВА МОЖЕТ ОЗАРИТЬ ВЗРОСЛУЮ ЖИЗНЬ

                  Несколько слов о МАРИНЕ ГАРБЕР 

Мое творческое знакомство с Мариной Гарбер произошло в 1993 году, когда я принял к печати в третий номер «Побережья» ее четыре стихотворения под рубрикой «Первая публикация», и сразу понял, что имею дело с талантливой поэтессой. Вот один из опубликованных тогда ранних ее стихов:

                   *   *   *
Тот дождь, из вечеров осенних, –
В ладонь, на жилы золотые, 
На почерневший ствол березы, –
Как письма он писал тогда! 
Из сил ненастных, из последних, 
В окне рисуя запятые: 
"Вот так иссушивают слезы, 
Вот так кончается вода..."

К стихам Марина приложила короткую биографию, написанную в свободной манере. Письмо это хранится в моем архиве и датировано 29 августа 1994 г. Привожу из него отрывок:
«Кажется, что пройдено очень много, но когда пытаешься уложить все свои дороги в рамки фактов и дат, то получается несколько сухих фраз, и только. Наверное, оттого что у детства и молодости большие глаза: каждое событие удвоено, поднято на эмоциональную высоту. Я родилась в 1968 году. Город моего детства – Киев. Зеленый, гордый, особенный, который люблю и помню. Помню не ежесекундно, а вспышками: родная пятиэтажка, шум электрички, запах сирени... И, конечно же, события. Читать я научилась задолго до школы. И сразу полюбила. Первое стихотворение написала примерно в семь. После окончания школы поступила в Киевский инженерно-строительный институт, где отучилась всего полтора курса, т.к. в 1990 году со своей семьей эмигрировала в США. Поблуждав немного по Америке, три года назад остановилась в штате Колорадо, где живу до сих пор…».
Повторяю, уже тогда мне было ясно, что в Зарубежье вскоре засверкает новое имя. Так оно и случилось. Я получал ее послания из США и Европы: Майями, Денвер, Чикаго, Нью-Йорк, Люксембург, Венеция, Рим… 
Марина – добрая душа, все ее письма и открытки хранят тепло и чувство благодарности, в них, с одной стороны, открытость, а с другой стороны, твердость и решительность характера. Характер поэта проявляется в творчестве. Марина талантлива: – за всё, что берется творить, – то ли пишет рецензии, критические или полемические статьи – всё делает на высоком профессиональном уровне, – то ли преподавание языка и литературы – русский, итальянский, английский – любит своих студентов, и отдается работе целиком и полностью.
В чикагской газете «Новости» журналист Риго Торрес опубликовал статью, посвященную Марине. В статье с двойным заголовком «Я из Киева, Италия. Русский язык братается с итальянским в лице преподавателя Октонского колледжа», в частности, писалось:
«Познакомившись с преподавателем итальянского языка в Октонском колледже и советником Итальянского Клуба Мариной Колачикки, многие удивляются тому, что она – не итальянка. «Это происходит постоянно, – признает Колачикки. – Люди часто спрашивают меня, из какой части Италии я родом, и все они, особенно итальянцы, поражаются тому, что я – итальянка только по мужу». 
«Мое итальянское имя только усиливает путаницу», – признается она и добавляет, что ‘Марина’ – чрезвычайно распространенное в России имя. Колачикки предпочитает, чтобы к ней обращались по имени, а не по фамилии. 
Разобравшись во всем этом, собеседник начинает понимать, почему она произносит букву W в начале некоторых слов как V. Тем не менее она владеет итальянским настолько блестяще, что итальянцы часто принимают ее за свою и не верят, когда она пытается им возражать». (В шутку Марина иногда объясняет своим студентам, что при изучении языка, ее муж итальянец выполнял для нее роль «ходячего словаря».)
В марте 2003 года Марина прислала мне статью-рецензию «Гнев и гордость Орианы Фаллачи», – о легендарной итальянской писательнице и журналистке, – для публикации в еженедельнике «Реклама и жизнь». Привожу отрывок:
"…Как только ни ругали ее – от коллег и критиков, до политиков и феминисток, – называя и «истеричкой», и «агрессором», и «аморальной особой», и даже «капризным ребенком»... Но ни один не осмелится упрекнуть Фаллачи в холодности бездушного магнитофона, присущей многим из журналистской братии – с их отвлеченной небрежностью и страхом спросить о запретном. Именно смелость вопросов «в лоб», прямая заинтересованность в каждой личности и сюжете, определенная одержимость своим делом и свой, выработанный годами, «почерк» закрепили за Фаллачи звание одного из блестящих писателей, журналистов и интервьюеров нашего времени. «В каждом профессиональном опыте я оставляю куски своего Сердца и души, участвуя во всем том, что вижу и слышу, так, будто бы дело касается меня лично, обязывая меня занять определенную позицию (и я всегда ее занимаю, опираясь на определенный моральный принцип)», – пишет Фаллачи".
У меня сложилось впечатление, что Ориана Фаллачи служит для нее примером, что Марина очень хочет быть похожей на эту смелую и страстную в борьбе со злом писательницу. И, надо сказать, ей это удалось.


                         Интервью с  МАРИНОЙ ГАРБЕР

Игорь Михалевич-Каплан. Марина, все Ваши статьи внизу подписываются Нью-Йорк или Люксембург, или то и то вместе. Киев совсем ушел в прошлое, хотя Вы там напечатали книгу. Был еще и Денвер, Чикаго, была Флорида. И всё-таки, где же гнездо? Где лучше всего творится-пишется? Помните, в стихотворении посвященном Вам, я написал: «…Затеряна в Арденнах, как Клерво, / Хранишь ты русское святое ремесло»? И, если бы Вас спросили, где Вы хотели бы жить…
Марина Гарбер. Действительно, так сложилось, что последние тринадцать лет я жила между континентами, каждые два-три года переезжая вместе с семьей из Америки в Европу и обратно… Видимо, эта «кочевая жизнь» наложила определенный отпечаток на мое миро- и жизнеощущение: мне почти безразлично, где жить. Разумеется, эти слова лишены трагического цветаевского подтекста («В дом, и не знающий, что – мой…»), напротив, в них больше приятия, чем тоски и одиночества. Можно ли ожидать иного от такого «гражданина мира», «безродного космополита», как я, выросшего в Украине, сформировавшегося в США, поменявшегося в Европе и при этом считающего родной именно русскую культуру? А ведь в России я бывала лишь однажды, десятиклассницей, в далеком 1986-м, в ту бытность еще Ленинграде… К слову, многие из значительных современных поэтов живут вне России: Александр Кабанов, Борис Херсонский, Ирина Евса (Украина), Алексей Цветков, Бахыт Кенжеев, Владимир Гандельсман, Андрей Грицман (США)… Мои частые переезды не могли не сказаться на творчестве, как и на мировосприятии, ведь человек, повидавший мир, поживший в разных его точках, отличается от того, кто не видел дальше собственного забора. Однако творчество, как и счастье, нередко оказывается вне географии: можно быть счастливым и плодотворным в забытом богом местечке, но тосковать и молчать в столице, и наоборот. В большей степени, чем физическими перемещениями в пространстве, как это ни парадоксально, художественные перемены могут быть вызваны переменами жизненными, зачастую заурядными житейскими событиями или попросту произойти в силу течения времени. Вероятно, всё зависит от мира внутреннего, в то время как мир внешний можно в меру возможностей «скроить» на свой лад. Где бы я ни жила, в захолустном пригороде или метрополисе, я всегда старалась создать свой город в миниатюре: люблю ходить в те же магазины, рестораны, аптеки, люблю, когда меня там узнают и, напротив, не люблю безликости толпы, своей потери в ней. Поэтому живется и пишется одинаково хорошо или плохо как в Нью-Йорке, так и в Люксембурге, в зависимости от внутреннего состояния. Если же вообразить нечто идеальное, то это будет солнечный Люксембург, в котором живут мои родные и друзья, и все вокруг говорят по-русски.
И.М.-К. Вы, прежде всего, поэт, прозаик, прекрасный литературный критик, рецензент и обозреватель. Ваше имя пользуется уважением, как среди коллег, так и читателей. И всё-таки, чему Вы отдаете предпочтение?
М.Г. Мне вдруг вспомнился наш с Вами самый первый телефонный разговор, кажется, в 1993-ем или 94-ом году. Вам нужны были данные для авторской биографической справки в тогда еще молодом «Побережье» и Вы ждали от меня определенности – «Кто Вы?!», – а я не решалась назваться поэтом и терялась... Теперь, по истечении двадцати лет, я, безусловно, считаю себя поэтом, и не «прежде всего», а исключительно. Всё остальное видится мне приложением к поэзии, проще говоря, ее так называемыми суб-жанрами, вспомогательными, второстепенными. Мне хочется думать, что мои прозаические опыты имеют большее отношение к прозе поэта, чем к прозе в чистом виде. Рецензии и критические очерки тоже написаны с этой позиции, там я выступаю не критиком в строгом понимании, а поэтом-читателем поэзии (я редко рецензирую прозаические тексты). К написанию рецензий меня в свое время подвигла Валентина Синкевич, в то время издатель и редактор альманаха «Встречи». Она же наставляла писать как можно меньше о себе и как можно больше о рецензируемой книге, говорила о важности следования логической линии, о самодисциплине… И оказалась права: писание рецензий многому меня научило, помогло выработать определенный вкус, стиль, подход. Нужно сказать, что мои рецензии отличаются от современных российских, в которых упор ставится на обобщения, подвод под общие знаменатели, разбор произведения в контексте творчества в целом. Я же уделяю основное внимание конкретной, лежащей передо мной книге, пытаясь детально прокомментировать ее сильные и слабые стороны, при этом, насколько это возможно, избегать ячества и «лирических отступлений», нередко служащих рекламой рецензенту. В моем подходе можно усмотреть некую старомодность, но в этом, мне кажется, состоит различие жанров – критических статей и традиционных рецензий. 
И.М.-К. Марина, хочу отметить у Вас удивительное качество: Вы великолепный дипломат, искренний, благожелательный и открытый человек. Вам, как немногим, удается сохранять хорошие отношения практически со всеми редакциями: «Новым журналом», «Интерпоэзией», и, конечно, «Побережьем». В эмиграции это довольно непросто: различные литературные вкусы, амбиции, группировки, каждый старается «перетянуть канат» на себя. Слишком мало места от Калифорнии до Нью-Йорка… Правда, вопрос немного провокационный…
М.Г. Игорь, Вы либо слишком добры ко мне, либо до сих пор плохо меня знаете (полагаю, что, всё-таки, вернее первое). Хорошо знающий меня и любящий муж вряд ли с Вами согласился бы… Дипломат из меня никакой, во всяком случае, я не пытаюсь лавировать, хоть в спорных ситуациях стараюсь сохранять такт. Возможно, дело в соразмерности моих амбиций с моим дарованием или в каких-то чертах характера. Но, главное, я стараюсь, чтобы литературные «связи» не затмевали человеческих отношений, а люди, напрямую связанные с перечисленными Вами изданиями, мне импонируют – увлеченностью своим делом, его знанием, отдачей ему, хоть и подходят к нему каждый по-своему, со своим «багажом». Валентина Синкевич, Вы, Андрей Грицман, Марина Адамович – не просто редакторы изданий, сыгравших важную роль в моей творческой биографии, но, прежде всего, люди, мнение которых для меня чрезвычайно важно и не обязательно сугубо касательно литературы. Это люди, ставшие частью и моей частной, нелитературной жизни, ведь я могу гордиться личной дружбой, по крайней мере, с первыми тремя из этого списка. И что может быть лучше занятия любимым делом с интересными тебе людьми?..
И.М.-К. Знаю, что Вы одновременно существуете в нескольких литературах: прежде всего, русскоязычной, англоязычной и итальянской. Я имею в виду, как читатель и знаток. Какие процессы, которые Вас интересуют как писателя и критика, Вы наблюдаете в них, что отбираете для себя?
М.Г. Признаться, с современной итальянской поэзией, после Д’Аннунцио, Пазолини и Монтале, я знакома весьма поверхностно, но ее общие черты – деромантизация, прозаизация, конкретика лиц и мест, предельная искренность или, напротив, нарочитая отстраненность – присущи и русской современной поэзии. Мне кажется, что собственно наша подвижная эпоха позволяет делать какие-то обобщения между литературами, когда, в силу размытости географических границ и легкости физического перемещения между ними, литературы «объединяются» и выступают в единственном числе, во всяком случае, в академических кругах. В этом контексте, на мой взгляд, интересен случай Михаила Шишкина, покорившего Швейцарию (а с ней – и полмира) и недавно перебравшегося в США. Вот такая внутренняя пластичность, изначальная масштабность писателя при сохранении культурной и художественной самобытности меня привлекает – способность пустить корни на любом, отпущенном ему клочке земли, как писала Цветаева. Здесь следует вспомнить и наших «русских американцев», Григория Стариковского и Александра Стесина… Если же говорить об окололитературных процессах, то и они значительно изменились: фестивали, чтения, «круглые столы», собирающие поэтов со всех концов мира, – все эти виртуальные и реальные «междусобойчики» стали неотъемлемой частью нашего «мобильного» времени. Иными словами, возрос потенциал обратной связи с читателем, появилось больше возможностей прямого общения с теми, с кем дышишь одним воздухом (именно на одном из таких мероприятий я познакомилась и подружилась с поэтами Натальей Резник, Даниилом Чкония, Татьяной Перцевой, Михаэлем Шербом)… Но здесь важно не переборщить, чтобы не произошло подмены приоритетов, ведь, по большому счету, писание стихов – одиночный удел, а чрезмерная суета отвлекает от главного и съедает необходимую для творчества энергию. И снова упомяну поэта, переводчика и эссеиста Григория Стариковского, некогда тесно сотрудничавшего с «Побережьем», а позднее с «Интерпоэзией», в меру общительного, безмерно доброжелательного, но далекого от самопиара затворника, «круглым столам» предпочитающего письменный стол в тихой комнате собственного дома, – а ведь его последний поэтический сборник «Левиты и певцы»  (предисловие В. Гандельсмана) был представлен на соискание престижной «Русской премии». 
И.М.-К. Вопрос чисто «географический»: чем отличается русскоязычная литературная Европа от Америки? Вы же жили и там, и там…
М.Г. Дело, скорее, не в континентах, а в метрополиях – американских ли, европейских ли, российских. Чем ближе к эпицентру, тем горячее – тем интенсивнее окололитературная жизнь, в то время как периферия – всегда «на краю». Правда, следует отметить, что фестивальное движение сильнее развито на европейском континенте (упомяну лишь ежегодно проводимый в Бельгии фестиваль «Эмигрантская лира»). Но это – по большей части поверхностный показатель. Что касается поэзии как таковой, то «русские американцы» в некотором роде опережают живущих в Европе и в России поэтов в плане уже упомянутого космополитического самоощущения, к счастью, уже утратившего свой нарицательный оттенок.  В силу исторических перипетий  и политического  устройства  Америка  издавна являлась страной притока  новых  кровей,  страной водоворота языков  и  культур, а также определенных свобод, которые россиянам пока приходится лишь осваивать, в то время как эмигранты уже успели их перенять от новой родины и усвоить. Да и влияние англоязычной поэзии, на мой взгляд, в настоящее время гораздо значительнее европейской. То же касается самого статуса поэта, по-американски более герметичного, чем испокон веку было принято на Руси. 
И.М.-К. Я очень внимательно слежу за Вашими публикациями. На Западе Вы нарасхват. В России всё продвигается медленнее. Но это не только у Вас. В чем дело, как Вы думаете? Неужели только потому, что мы – «отрезанный ломоть». Или здоровая конкуренция? И вообще, нужны ли мы там, и до какой степени…
М.Г. На этот вопрос, наверно, лучше ответили бы редакторы, но, думаю, что хорошая поэзия нужна везде, и при отборе материала опытный редактор станет руководствоваться, в первую очередь, качественным, а не каким-либо другим критерием. Несомненно, у каждого имеющего свое лицо «толстого журнала» существуют добавочные критерии. Например, редактор старейшего в эмиграции «Нового журнала», Марина Адамович неоднократно подчеркивала, что в случае необходимости выбора между равноценными произведениями российского и эмигрантского поэта или прозаика, редакция отдает предпочтение эмигрантскому автору. Логично предположить, что многие российские журналы поступают с точностью наоборот, в первую очередь, предоставляя площадку «своим» авторам. При этом никакая географическая отдаленность не мешает активно публиковаться в России поэтам, перечисленным в ответе на Ваш первый вопрос. Посему, положа руку на сердце и скрепя его, остается пенять лишь на самое себя. Возможно, я идеализирую, но в прочность так называемого «литературного блата» я не верю, так как на этом не устояло бы ни одно серьезное печатное издание, ведь литература, как писал Блок, не благотворительность. 
И.М.-К. В поэзии всё «просто». Всё идет от себя, изнутри, то, что мы называем лирическим героем. Но вы стали писать и хорошую прозу. Что Вы цените больше всего в людях, и чем они Вам интересны? В чем суть драмы Ваших героев? Вроде бы «банальный» вопрос, но на самом деле, если прислушаться к Вашим героям, не такой уж он прямолинейный. Ибо опять «переживаешь» в прямом и переносном смысле (у Вас это сильно чувствуется) детство, юность, отрочество по Толстому.
М.Г. Здесь прочитывается сразу два вопроса и один из них частично содержит в себе ответ. Отсылку к Толстому применительно к основным темам моей прозы я слышу не впервые. Тема детства – моя тема (кстати, не только в прозе, но и в поэзии). Я, наверно, сейчас скажу совсем уж банальную вещь: детство – это фундамент всей последующей жизни и в зависимости от того, как прошло твое детство, в его свете, будет строиться всё последующее за ним. Конечно, существуют врожденные черты и качества, но 
они – глина, материал, из которого родители, друзья, учителя, окружение лепят будущего индивида, формируют, способствуют его становлению. Поэтому их наставническое мастерство (или отсутствие оного), их нравственные образцы и уроки, проявляющиеся скорее в конкретных поступках, чем в словах и поучениях, во многом определяют сущность будущего: атмосфера детства может озарить взрослую жизнь, а может заставить расплачиваться за него все последующие годы… Я люблю разных людей – простых и сложных, мягких и волевых, причем эти качества не обязательно взаимоисключающи. В людях я ценю многое: духовную и душевную пластичность, способность изменить свою точку зрения, когда это нужно, доброжелательность, почти детскую незащищенность (она в разной степени присутствует почти в каждом), чувство юмора, которое, по-моему, наравне с состраданием спасет мир. Остерегаюсь людей с железными принципами  и, как Высоцкий, «не люблю уверенности сытой», а также всякого проявления узкомыслия и зависти, по Данте, одного из самых тяжких грехов. Но, прежде всего, в людях я ценю порядочность, которую ни за деньги не купить, ни в университетах не приобрести. И это возвращает нас к теме детства – его первых и самых важных уроков. 
И.М.-К. Как Вам живется в Люксембурге? Как в упомянутом выше стихотворении: «…И вечный люксембургский дождь / Всё не уходит прочь и переходит в дрожь». Вы человек солнечный, как переносится влажный и холодный город?
М.Г. По-разному. По большому счету, мне не хватает ощущения полноты жизни, свободы от быта для занятия любимым делом, но, хотим мы того или нет, жизнь состоит из мелочей, подробных и обыденных, порой заслоняющих общую картину. Это особо ощутимо в жизни творческой женщины, ведь материнская «служба» не прекращается по истечении рабочего дня, у нее не бывает выходных и отпусков, а свободное время выкраивается из скудной ткани повседневности. Качество моей жизни порой зависит от таких тривиальных вещей, как сон и здоровье детей (они еще малыши)… И да, местный неприветливый климат сказывается на настроении, ведь Люксембург – город дождей, сырости и низкого, невеселого неба, от которого приблизительно к середине февраля устаешь и готов бежать во Флориду или на Канарские острова. Нынешний – третий период нашего проживания здесь, самый продолжительный (более трех лет), возможно, свидетельствующий о том, что пора бы и осесть. Здесь мне сделал предложение мой муж, родились дети, появились друзья, сложился свой круг… Здесь – сердце Европы, откуда рукой подать до любой европейской столицы. К тому же, я не любитель больших городов и эта «маленькая крепость» (именно так переводится название страны) кажется почти домом. 
И.М.-К. Дайте стихотворение, которое Вам ближе всего, самое, самое…
М.Г. Рецензируя мой последний сборник «Между тобой и морем», Василий Молодяков писал, что я отношусь к своим стихам, как к детям, и не выпускаю их в мир «одетыми абы как». Должна признать, что к своим стихам я отношусь крайне критически (к собственным детям я отношусь гораздо мягче) и «самых-самых» на поверку оказывается у меня не более десятка. Известно, что редкий поэт не сожалеет о преждевременности выхода своего первого сборника, я же и в последнем принимаю далеко не всё. Одно из «выстоявших» моих стихотворений посвящено Люксембургу, но в этот раз мне хотелось бы предложить стихотворение, связанное с другим городом, тоже сыгравшим важную роль в моей жизни. 


                               РИМ

В городе том, где аллея похожа на конницу,
Цокающую вдоль Тибра, покрытого инеем,
В городе том кареглазую муку-бессонницу
Я называла мужским – и единственным – именем. 

В городе, где с куполов петушиное пение – 
Так безнадежно-безвыходно, паче отчаянья,
Кто-то заносит потери и приобретения
В книги нетленные, как поезда в расписания. 

В городе, где не живут, а как воины ратуют, 
Там, где безгрешность без проповеди немыслима,
Юноши-демоны (правильней: ангелы-статуи)
Каждой идущей вослед выдыхают: «Bellissima».

В городе том, где прохожие – римлянки, римляне, – 
Жестикулируя, кажут протест домострою,
Я – иностранка, чужая – Франческу да Римини
Вслух называла своей итальянской сестрою.

В городе том, где под сводами триумфальными
Не полководцы кичатся своими удачами, – 
Там по ночам задыхаются окна за ставнями,
С мебелью, утварью, спящими домочадцами.  

В городе, в фата-моргане, в его околесице,
Где, как порфиры, подошвой шлифуются камни, 
Я на Испанской помпезной заплеванной лестнице
Так и осталась. И не изменилась с веками.  

И.М.-К. И в конце возьму стихотворение, которое Вы мне посвятили – оно для меня, конечно, самое, самое…
М.Г. Если не ошибаюсь, Вам, Игорь, я успела посвятить, как минимум, три стихотворения. Нашей многолетней дружбой и Вашим добрым отношением я искренне дорожу. Спасибо Вам!







*   *   *
                                        И. Михалевичу-Каплану

Тебе, неправильный мой друг,
О чем теперь тебе не спится?
Когда земля опишет круг
И правильные люди, лица
Опять нахлынут, без труда
Все верные слова ломая,
Что мы ответим им тогда, 
Наш круг с тобою размыкая?
Мы не ответим, промолчим, 
Ведь тишина прочней притворства.
Молчим, хоть что-то говорим,
И в этом нет противоборства.
Не потому, что жжет секрет,
Не потому, что тайны святы,
А потому, что вовсе нет
Тех слов, которыми крылаты.
И пусть додумают потом,
О чем сейчас тетрадь мараю.
Руду с песком, огонь со льдом
Без задней мысли сочетаю,
Без напряженья и натуг – 
Так пилигрим идет на службу...
Тебе, неправедный мой друг, – 
За нашу праведную дружбу.


                                         США –  Люксембург , 2013
 

2015-Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН
ЧЕЛОВЕК-ЛЕГЕНДА 
          К 100-летию со дня рождения Вячеслава Завалишина

       Сто лет тому назад, 13 октября 1915 года, в Петрограде родился удивительный и яркий человек с драматической и неординарной судьбой. Наша третья эмиграция в 70-80 годах ещё застала этого человека, но уже в Нью-Йорке, где он обосновался с 50-х годов. Мы читали его многочисленные репортажи, статьи, рецензии, отчеты о русских театральных постановках, концертах, выставках и лекциях, очерки на все более-менее заметные события русскоязычной литературной и культурной жизни. Изо дня в день как журналист он печатал их в ежедневной газете «Новое русское слово», единственной тогда на всю эмиграцию русскоязычной газете. Звали его Вячеслав Клавдиевич Завалишин.
        Он был человеком-легендой. Его имя было настолько же знакомо ньюйоркцам, как в свое время для москвичей бытописатель Москвы Владимир Гиляровский (дядя Гиляй), автора знаменитой книги «Москва и москвичи». Я видел Вячеслава Клавдиевича на нескольких литературных вечерах-тусовках – импозантная крупная фигура, благородные черты лица, энергия, казалось, выплескивалась из него наружу, через край, отражаясь на его манере двигаться и говорить. Одевался он богемно и небрежно.
       У него было много ипостасей, благодаря своему блестящему уму и образованию – окончил историко-филологический факультет Ленинградского государственного университета, стал американским русскоязычным журналистом, литературным и художественным критиком, поэтом, переводчиком, специалистом по старинной русской иконописи, издателем, знал иностранные языки. 
       А родился он в семье социалиста-революционера. Но позднее родители Владислава были репрессированы: отец расстрелян во времена «ежовщины», мать сослана в Караганду. Самого Вячеслава Клавдиевича судьба тоже далеко не баловала. Во время Второй мировой войны он попал к немцам в плен, из которого бежал, и затем скрывался под чужой фамилией в Новгороде и Пскове. Был арестован гестапо и отправлен в лагерь в Двинске, где за него вступился митрополит Сергий (Воскресенский), и Завалишин был освобожден. В гестапо он прошел жестокие пытки и издевательства, оставившие след на всю последующую жизнь. После окончания войны стал беженцем в Германии, а в 1951 году уехал в США.
        По приезде на Запад, в 1979 году, я начал печататься, одновременно с Завалишиным, в поэтическом альманахе «Перекрестки», который вскоре переименовали во «Встречи». Где-то он даже упомянул обо мне несколькими добрыми словами в какой-то рецензии, и мне это было лестно – всё-таки заметил крупный и знаменитый критик и журналист. Позднее в своем литературно-художественном журнале «Побережье» я напечатал статью Вячеслава Клавдиевича о творчестве Сергея Есенина.
       Завалишин был одаренным и разносторонним человеком. Только задаешься вопросом: как он успевал всё это делать? Еще в Германии Владислав Клавдиевич занялся изданием книг, например, на русском и немецком языках опубликовал собственную работу «Андрей Рублев» (1948). Позже издал стихотворения Сергея Есенина, в одном томе и Николая Гумилева, в четырех томах. Переехав в США, Завалишин работал при Колумбийском университете над книгой Early Soviet writers («Ранние советские писатели»), изданной в 1958-м и переизданной в 1970 году. Около двадцати лет писал тексты для радиопередач на русском языке о литературе и искусстве для Радио Свобода.
       В 1980 году он издал поэтическую книгу «Плеск волны», в которой в том числе опубликованы стихи Завалишина, посвящённые художникам Русского Зарубежья. В поэтической форме перевёл «Центурии» («Столетия») Нострадамуса, впервые изданные в 1974 году и затем несколько раз переизданные на Западе и в России. Эта книга стоит на моей книжной полке в домашней библиотеке.
     Вячеслав Клавдиевич Завалишин ушел из жизни 31 мая 1995 года. Он оставил после себя культурное и литературное наследие. Его стихи также включены во многие престижные издания: «Мы жили тогда на планете другой» 1994; «Берега», 1992; «Вернуться в Россию – стихами…», 1995.
    Осталась память и рассказы об этой удивительной, образованной, оригинальной и многосторонней личности, неразрывно связанной с Русскоязычным Нью-Йорком и Русским Зарубежьем.                                                     Филадельфия      
 

2015-Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН
               СЛЕПЫЕ ДОЖДИ

Я могу придумать тебя... День догорает.
Лето за окнами тянется пылью дорожной.
Ты идешь по аллее в светотенях деревьев,
в поле стога сторожами засели за речкой.
Помнишь, когда-то вдвоем здесь гуляли?
Ветер приносит земные надежды и травы –
как бывает смертельна их горечь отравы.
В накрахмаленных белых одеждах домишки присели.
Вот и я возвращаюсь к знакомым проулкам.
Сад наш промыт слепыми дождями безумства.
Только ты ведь уходишь опять,
когда вновь приближаюсь к порогу,
сколько раз бы тебя ни придумал,
до запретной черты горизонта разлуки.

        *  *  *
Еще видны поля
под медным небом.
Уже заходит солнце,
словно на жаровне.
Прохлада близится
присутствием теней.
У рыжего кота
на красной крыше
в зрачках нагретых
остывает вечер.
Острее запахи
предтечей встречи,
добыча в камышах,
звериные прыжки.

      *  *  *
Брожу в тени.
Перебегает ветром голос листьев.
На ветвях птицы
купаются в прохладном кислороде.
Чернеет лодка.
Дыхание воды от рыбы серебрится.
Желание придет,
но силуэт на берегу не повторится...

            *  *  *
                                       Филиппу Берману
Мои года спрессованы
на диске странствий
в ячейках памяти
компьютерных страстей.
Так странно –
нажать на клавишу 
и вызвать океан,
где запах йода
и чаек йога,
на диске солнца
брызги сосен.
А жизнь
так удивительно проста,
когда оставит женщина следы
на желтой полосе песка.
Я, океан и голубой экран –
мираж столетия –
всего мгновение
стихийной радости
на берегу творения стиха.

             *  *  *
Усталая рука щеки коснется,
ладонь расплавит холод лба,
копна струящихся волос
ответит магнетизму пальцев.
Губами плавит теплый воздух
забытые слова.
Зажгу глаза –
два пятака на счастье.
И розовеет кожа
фарфоровой вазы –
твой овал лица.
       *  *  *
                                Ире Гутман
Мчится осень
табуном из листьев.
Пятна на боках у скакунов,
как отраженье неба.
Лишь один наездник
мальчик-лето
стал кентавром,
молодым мужчиной.
Ветер, ветер,
от копыт до гривы,
не играй с девчонкой,
осень – плодоносит.

         ПРИЗРАК

Чернобыльник, чернобыл, чернобыль 
Это полынь, 
Это быльник.

В черную пыль 
плыл Чернобыль, 
беременный атомной плотью.

Белокровные губы улиц 
на лице твоем, Украина. 
Глаза, облученные горем, 
в сердце моем, Украина.

Забудок, забудька –
красные стебли травы, 
отвар и настойка, 
бальзам обреченной души.

Я молюсь на другом берегу 
черной болью украинской ночи. 
Город невинным младенцем 
в тяжелой воде утонул.

        СЕТИ

Твое тело белее мела, 
легкие руки, гибкая шея. 
На губах горький сок 
срезанной веточки вишни. 
Глаза – золотистые рыбки. 
Попадаю на мгновения 
в твои сети,
ухожу от земного сомнения. 
Какой белый мир. 
Этот свет велик 
даже темной ночью.

  БЕЛЫЕ ДОРОГИ

Андалузия –
поля на рассвете,
оливковый запах холмов,
узоры легенд
на дворцовых решетках,
скорбь колен у церквей,
перила мостов,
как крестьянские плечи.
Андалузия –
будто подсолнечник
тянется к свету
на ступенях столетий.
Слишком поздно Испания
ослепила меня
белой пылью дорог –
за спиною другая судьба.

ВСЛЕД УХОДЯЩЕМУ СОЛНЦУ

Дом на зеленых холмах.
Солнце ушло,
остыли поля.
Женщина
на пороге
открытой двери.
За ней –
белая скатерть стола.
"Он вернется к тебе", –
шепчет трава.

В КРУГЕ ПЕРВОМ

                              В. М.
В обрывистом яру,
где на краю росли березы,
ветер шорох шагов уносил.
Потом мне возвращал их дождь.
Твое имя шелестело, как птица,
среди влажных ветвей.
Ночи были короткими,
и длинными – дни.
В круге первом
остались две тени...


2015-Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН. Гари ЛАЙТ "Траектории"
                                                                                   
                                                                       ЧЕТЫРЕ ИЗМЕРЕНИЯ

                                                             Америка – Россия – Украина – Израиль

 

Г а р и  Л а й т. Траектории. – New Review, NY, 2013, 192 с.

       Передо мной книга Гари Лайта – «Траектории». Автора я знаю более двадцати пяти лет, внимательно слежу за его творческим ростом. 
       Становление поэта произошло без обычных для начинающих стихотворцев подражаний. Хотя сам Гари в статье об Александре Алоне "Что было жизнью минувшей твоей – стихосраженье" (журнал "Побережье", №, 4, 1995) признается: "Лично мне, рождённому в конце шестидесятых, довелось пережить такого рода потрясения дважды. Творчество Владимира Высоцкого и Александра Алона сыграли решающую роль в выборе моих жизненных принципов, концепций и философии. Внезапный и трагический уход поэтов я воспринял как уход учителей, успевших только приподнять занавес над загадкой, которую отныне мне предстояло разрешить самому". 
И Гари Лайт решал в своих стихах загадки нашего времени:

       Коснулись эпохи, успев в ней родиться, 
       а всё остальное – по строкам и струнам, 
       когда вдохновенье читалось по лицам, 
       а вовсе не по ладоням и рунам.

       Порой леденила властителей слепость, 
       когда все исчезнуть могло за минуту, 
       и танки по Праге – как злая нелепость 
       в эпохе стихов и студенческой смуты.

       Размытые контуры тех снегопадов, 
       как шепот фантастики шестидесятых, 
       и счетчик в такси был вплетен в серенаду 
       аккордов Таганки и рифм непредвзятых. 
                                                                     с. 8
       Гари Лайт большой мастер построения композиций своих книг (а их у него шесть!); и он умело выстраивает линию-"траекторию" – таково название последнего сборника, на которую и пишется эта рецензия. Книга напечатана под рубрикой серии "Современная литература Зарубежья", (изд. New Review, Нью-Йорк). Автор отобрал около 160 стихотворений, которые вошли в семь глав, и частично повторяют названия изданных ранее книг. 
Творчество Гари Лайта я бы отнес к жанру городской лирики. Он принадлежит к поэтам, воспевающим урбанистические европейские мотивы. Посмотрите на географическую карту его стихотворений. Это Восточная и Западная Европа: Москва, Киев, Санкт-Петербург, Прага, Рим, Париж, Лондон, Братислава… Эльсинора – место действия пьесы Вильяма Шекспира «Гамлет, принц датский»… Другие континенты, страны, города и веси…
Даже если города нет, он существует в мыслях автора:

       …Там вовсе не было зимы, 
       и уплывал из мыслей город, 
       в котором высятся дома… 

Городская тема в поэзии Лайта звучит современно и актуально, отражая грандиозное развитие мировой цивилизации с ее мифологией, философией, драматизмом, символикой и традицией. Автор в реальности путешествует по этим городам. Он пытается отразить культурный слой времени, в котором мы живем. Один из примеров его городских текстов:

       Это просто судьба улыбнулась
       в море – между Европой и Мальтой, –
       в свой естественный образ вернулась...
       И явилась... Сюда... По асфальту...
       Этот город с большими домами
       растерялся, но, в чудо поверив,
       широченными двинув плечами,
       стал весенним... Немного... На время...
       Городская лирика отражается у него в образах улиц, строений, архитектуры… Мосты, парки, детали быта мегаполиса, с его инфраструктурой, особенностями психологии жителей, укладом жизни, традиций. Предметами описания становятся железные дороги, порты, высотные здания, модерные новостройки, контрасты нищеты и запущенности с роскошью и богатством. 

       Осенних сумерек канва – воздушный храм,
       Разлом и мост между мирами не напрасный, –
       Неизъяснимый светлый аромат
       Вплывает в город, и становится знаменьем…

       Личные переживания Лайта выражены через среду обитания, в пространстве и времени города. В лирическом тексте содержанием является эмоциональный настрой автора, окружающая обстановка урбанизма, где разворачивается сюжет и драма стихотворений. 
       В приведенном ниже примере речь идет о «мосте» между Киевом и Чикаго, то есть настоящим и прошлым Лайта:

       А впрочем, этих восприятий срез,
       в которых сумерки, прохлада ноября,
       когда Чикаго после фестиваля
       задумчив, в ожиданье снега тих
       и так похож на Город, где когда-то
       все эти ощущенья в первый раз,
       но навсегда запали в душу совпаденьем
       и рифмой неба, кофе и реки,
       когда глядишь с Андреевского спуска,
       напоминающей подспудно океан...
       И сумерек канва по кругу дальше.
                                                           стр. 11
       Город в художественном произведении – это всегда особое пространство. Городская культура предполагает два важных момента: связанность быта множества людей и одиночеством человека, как следствие суеты городской жизни. Города всегда являются культурными и интеллектуальными центрами, концентрацией интеллигенции. Здесь для Лайта-поэта рождаются художественные образы, и проявляется в его стихотворениях ностальгическое прошлое:

       То ли имя, то ли Город, 
       то ли вовсе блажь какая, 
       может, детских впечатлений 
       миражи районов спальных 
       в снегопадах, словно гости 
       телевизионных сказок... 
       Тот уют семидесятых 
       никогда не повторится.
                                             с. 28
       Поэт часто противопоставляет себя толпе не только в романтической традиции, но и в силу своей «отстраненности»: он создает личное, особое видение окружающего мира. В городе человек наиболее остро соответствует сам себе – одинокий среди множества. Всё сказанное – типичные темы глубокой философской городской лирики.

       Преддверие, увы, в себе самом таит 
       не более того, что есть в нем изначально. 
       Пиит, когда гоним, о будущем твердит, 
       и оттого всегда преддверие печально.

      В послесловии к сборнику поэта киевский писатель Алексей Никитин очень точно подметил: «Жизнь Лайта динамична, и, читая «Траектории», мы видим, как, строка за строкой, он объединяет события своей жизни, разбросанные во времени, города своей судьбы, разделенные неумолимой, не признающей метафор, географией, в единый поэтический мегаполис. В нем Андреевский спуск проходит неподалеку от Бульварного кольца и набережной Тель-Авива, переулки вашингтонского Джоржтауна вливаются в дворики Монмартра, неуловимо преобразуясь в улицы то ли лондонского, то ли манхэттенского Челси, а киевский Подол выходит непосредственно к юго-западному побережью озера Мичиган».
        Гари Лайта волнуют темы не только городской лирики, но и классическое осмысление единства времени, места и действия окружающего мира. Он трепетно относится к Украине, где он родился, к Америке, где вырос и возмужал, к России, как первородному источнику языка и культуры, Израилю – прародине своих предков и мудрости многих поколений…
      Гари Лайт один из немногих поэтов, который живет в четырех измерениях: Россия, Украина, Израиль и США, которые ему очень близки по духу, культуре и воспитанию. 
Всё перечислить невозможно, но возьмем по несколько строчек из каждого родника чувств и познания.
О России:                 
                                В этом городе сложной судьбы,
                                сквозь пургу, в двух шагах от апреля, 
                                проплывает строка о любви... 
                                Поднимается до куполов, 
                                обретает мистический образ 
                                и в бездонную впадину неба 
                                проникает всё дальше и дальше, 
                                оставаясь строкой о любви.
                                          «Ночные строки города», с. 104

Об Америке:
                                Как благодатны медленные дни, 
                                когда туман и облака, обнявшись крепко, 
                                вовсю причастны к ремеслу воздушной лепки, 
                                а сам Нью-Йорк – лишь матрица у них.

                               Еще нехоженый, неезженный асфальт, 
                               истомы не скрывая, ранним утром 
                               клубится паром, облекаясь перламутром. 
                               В Центральном парке саксофону вторит альт.
                                               «Рождение манхэттенского дня», с. 122

Об Украине:
                              А пока – купола наяву, 
                              светлый образ в пронзительной гамме, 
                              город детства – какими судьбами 
                              я твоей мостовою плыву...

                             Сколько раз, уходя навсегда, 
                             я во снах предвкушал возвращенья, 
                             обстоятельств чеканные звенья 
                             вновь меня приводили сюда.
                                                              «Город», с. 164


Об Израиле:
                            …Игра «Маккаби»-Тель-Авив – «Динамо»-Киев. 
                            Большой футбол, уютный стадион, 
                            цвета совпали бело-голубые... 
                            Иврит и русский – гул переплетен, 
                            слова слились, перемешались и поплыли
                            над морем, небоскребами, над всей 
                            страной, еще не тронутой хамсином. 
                            А под трибуной – древний иудей, 
                            он помнит прежний вечер светло-синий: 
                            такие сумерки бывают над Днепром 
                            в канун осенних праздников великих... 
                            Двадцать девятое. Сентябрь. В нем одном 
                            воскресли тысячи расстрелянных безликих... 
                            Их под конвоем шедших по Сырцу, 
                            туда, где так обыденно стреляли, 
                            он матери, сестренке и отцу 
                            глядел во след, толпою обтекаем. 
                           Татарка, одноклассница, его 
                            в подъезд втащила, руки исцарапав... 
                           На матчах «Старта» он себя переборол, 
                           ни разу в ту войну и не заплакав... 
                           Да и потом, в отрядах «Хаганы», 
                           бывало всякое, и кто его осудит... 
                           А здесь он под трибуной, у стены, 
                           рыдал безудержно, и расступались люди 
                           в «динамовских» футболках и шарфах, 
                           и в черно-желтой атрибутике «Маккаби»... 
                          Двадцать девятое. Сентябрь. На глазах... 
                          всего Израиля приспущенные флаги.
                                      «Двадцать девятое. Сентябрь. Тель-Авив»,                  
                                                                                              с. 31

       «Осмыслить свое существование на разломе континентов, вер и отчизн – невероятно сложно. Связать вкус, стиль, остроту ощущения звукового пространства – доступно очень немногим… так я вижу поэзию Гари Лайта», – оценивает творчество поэта известный бард из Иерусалима Дмитрий Кимельфельд.
      Гари Лайт – уникальное литературное явление. Приехав в Америку двенадцатилетним подростком из Киева, он привез с собой, заложенные родителями, русский язык и культуру. Бережно поддерживая эти драгоценные знания, в совершенстве освоил английский. Литература, искусство, поэзия не имеют национальных ограничений. Они всепроникающи и вездесущи для будущего художника слова.
      – Счастливый человек, – думаю я о Лайте, – писать стихи на русском языке в Америке для него не роскошь, а необходимость. Поэзия – его предназначение. У Гари Лайта своя творческая лаборатория. Он относится к новому поколению поэтов, уже состоявшихся в литературе, освоивших новые культурные современные традиции. Как мы уже отметили, он относится к поколению, выросшему на опыте шестидесятников, но без выступлений на стадионах, освоения целины и строительства ГЭС. Особенность его поэзии состоит в том, что, выросши и сформировавшись на Западе, он избежал давления на него официальной литературы. Поэтому у него совершенно другой способ восприятия действительности. В его городской лирике задействована вся география планеты в гармонии с индивидуальной составляющей, чувством личного, персонального подхода, со своим лирическим «я». В своем программном стихотворении «Траектории», поэт провозглашает:

                           Как всё же важно быть собой, 
                           пока в пути… Покуда…

       И пока он был в пути, на его творчество обращали внимание многие известные писатели. «Гари Лайт – американский поэт с русской душой», – писал о нем Андрей Вознесенский. «Гари Лайт родился в Киеве в 1967 году, а в 1980 уже оказался в Америке. Но когда разговариваешь с ним, кажется, что он житель Санкт-Петербурга. Его любовь к русской литературе навсегда осталась его Страной Пребывания», – замечает поэт и автор-исполнитель Александр Дольский». Гари Лайт уникален тем, что представляет ту часть своего литературного поколения, которое выросло и возмужало в США, – добавлю от себя. –Поэзия Лайта – интеллигентная и добрая, обращающая на себя внимание. У него свой тон, живой и теплый».
       В этой статье я сделал упор на урбанистическую лирику Гари Лайта. Но у него еще есть прекрасная подборка гражданской лирики. Например, стихотворения о Великой Отечественной войне: «Двадцать первое июня» и «Им не знакомы были правила игры…». (Всему великому есть малое начало.)
       В стихотворении «Встреча на Арбате», где Лайт описывает встречу – «глубоких стариков в потертых пиджаках и мятых шляпах» – героев войны, есть строчки, написанные по-английски на киоске: «Награды Родины – от тысячи рублей, за доллары, дойчмарки. Сговоримся…».
       Об ужасах Афганской войны написано стихотворение «Мой сверстник – боевой майор…» (Мне было нечего сказать, / как прежде – тем, кто был в Берлине…)

       Майор, собрав свои листки,
       Не оглянувшись, не прощаясь,
       На скатерть положил рубли
       И вышел в ночь, слегка качаясь…
                                                   с. 121
       Стихотворение о Войне Судного Дня: …Есть выбор – сброшенными в море / со всей библейскою страной, под корень, чтобы неповадно, / либо безвыходности бой, и от бедра, и беспощадно… 
       Приведу здесь совершенно потрясающее стихотворение об украинской национальной революции:

       У этой революции лицо
       бессонницы оранжевого цвета.
       «…переведи… через… майдан…»,
       замкнув кольцо
       ноябрьского позднего рассвета…
       Какое вдохновение в глазах
       на улицах ликующей столицы –
       воистину за совесть, не за страх…
       В такие дни такому Городу
       не спится.
       Благослови, чтобы без крови в этот раз,
       спаси от ненависти, слез, непониманья,
       и пригуби те взгляды тысяч глаз, 
       ведь без любви – свобода только в очертаньях.
                                                                          с. 116

       Катастрофа наводнения, стихийное бедствие описаны в стихотворении «Новоорлеанское». (Даруй спасенье вне религий, вер и стран…) 
       Александр Алон – русский поэт, офицер Армии обороны Израиля, погибший в 1985 году в Нью-Йорке, защищая честь и достоинство тех, кто случайно оказался с ним рядом. Ему посвящено стихотворение «Памяти Александра Алона», поэт был примером для подражания Гари Лайту.
       Для каждого эмигранта символы Америки сосредоточены в городе Нью-Йорке. Трагедия террористической атаки 9/11 оставила глубокий след в сознании горожан. У поэта это нашло отражение в стихотворении «Новый Нью-Йорк»:

       Под крылом самолета контуженый остров лежит,
       Прежде дерзкий Манхэттен, оплаканный в новой судьбе.
       В панораме зияющей раной печать «Близнецов»,
       Как бы ни было горько, но это есть новый Нью-Йорк…
                                                                                            с. 138

       Не менее значимы в творчестве Гари Лайта лирические стихотворения о Любви к Женщине. Всего, конечно, в одной рецензии не охватишь. Но всё-таки мне хочется привести одно такое чудесное произведение: 

       В благодарность за всё –
       за рождение в год снегопада,
       прочертившего мне всю канву восприятия мира,
       за недетские книги, которые ты прочитала
       в самом сердце Европы, не ведая близость разлуки,
       за умение стать – ненавязчиво – самой родной,
       настоящей, не сделанной, искренней, самой любимой,
       за невстречу в том веке, когда вероятность была столь нелепой,
       кроме светлой догадки о том, что ты скоро придешь
       и мы вместе отыщем пути к осознанью,
       в благодарность за всё, за открытие глаз, за судьбу –
       обещаю тебе, что сумею, осмыслю и буду…
                                                                                        с. 39

       Книга Гари Лайта привлекла мое внимание именно жаждой духовного поиска, смены впечатлений, преодоления препятствий судьбы, ответить на вечные вопросы – вот круг его интересов. Названия многих стихотворений говорят сами за себя: «Осенних сумерек канва», «В ожидании сирени», «Соло для утреннего снега», «Високосный февраль», «Откровения Садового кольца», «Галилейский вечер» и т.д. 
       Вчитываясь в строки стихотворений, снова и снова убеждаешься в том, что поэзия Гари Лайта – это вечный поиск счастья и любви, благодарность за минуты тепла и искренности, переживания встреч и расставаний, открытий и потерь. Эти невидимые лирические нити проходят через все произведения автора, во многих стихах явно или подспудно. Хочется отметить чувственную эмоциональность поэзии Гари Лайта, ее настроения, поэтическую взволнованность, задушевность, лирический драматизм. 

      Надеемся на новые творческие встречи.

                                                                                                                                                                  Филадельфия

Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Филадельфия

Игорь Михалевич-Каплан


Поэт, прозаик, переводчик, издатель. Родился в Туркменистане. Вырос во Львове. На Западе с 1979 года. Главный редактор литературного ежегодника и издательства "Побережье". Автор шести книг. Стихи, проза и переводы вошли в антологии и коллективные сборники: "Триада", 1996; "Строфы века-II. Мировая поэзия в русских переводах ХХ века", М., 1998; "Библейские мотивы в русской лирике ХХ века", Киев, 2005; "Современные русские поэты", М., 2006, "Антология русско-еврейской литературы двух столетий (1801-2001)", на англ. языке, Лондон - Нью-Йорк, 2007; "Украина. Русская поэзия. ХХ век", Киев, 2008 и т.д. Печатается в литературных журналах и альманахах России, Украины, Англии, Дании, США, Канады, Германии, Израиля и др.

2014-Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН. Беседа с Виталием АМУРСКИМ.

«ГОРИТ И ТЛЕЕТ ПРОЖИТОЕ ВРЕМЯ…»

 

Юбилейное интервью с Виталием Амурским

 

Игорь
Михалевич-Каплан:
Дорогой
Виталий, наши компьютеры расположены далеко друг от друга – Вы живете в Париже,
я в Филадельфии. Но, тем не менее, при современных технологиях мы можем
довольно плотно общаться: интернет, skype и т.д. Я с большим удовольствием
взялся провести с Вами интервью по многим причинам, которых мы позже и
коснемся. Но мой первый вопрос к Вам о Вашей удивительно красивой фамилии – Амурский.
Связано ли это с рекой Амур, протекающей на Дальнем Востоке? Или еще более
удивительного совпадения, первая часть фамилии Амур по-французски означает
любовь, и подразумевает миф о любви Амура и Психеи, который зародился в Древней
Греции? Вы же не предполагали, что более сорока лет будете жить во Франции и
работать на Французском Радио? Какая история происхождения Вашей фамилии и
какие Ваши «семейные корни», если это не секрет?

 

Виталий Амурский:
Пообщаться с Вами, дорогой Игорь, мне всегда приятно. Итак, о моей фамилии.
Совершенно верно – она самым непосредственным образом связана с рекой Амур, с
Дальним Востоком, то есть с родиной моего отца, который родился недалеко от
Благовещенска. Коренная фамилия его была – Вшивков. Он появился на свет в 1900 году,
семья была очень бедная. В раннем возрасте нужно было зарабатывать на хлеб.
Помню с его слов, что, как многие земляки, в юности он едва не уехал через
Владивосток в Америку, но этого не случилось. Был призван на военную службу –
попал на Балтику, в Кронштадт, то есть в противоположный край страны. Это было
время революционное. Если Советская власть, с одной стороны, относилась к
интеллигенции с недоверием и враждой, то, с другой стороны, старалась
выпестовать из рабоче-крестьянских слоев, из тех, кто до революции не имел
ничего, специалистов, людей верных, верящих в новые идеалы. Отец мой своим
социальным происхождением полностью отвечал такому выбору. Перед ним, недавним
деревенским парнем, открылись двери для образования, для успешного продвижения
в жизни. Но если в первые годы службы на флоте он занимался профессионально
техникой, точнее, электричеством, то всё больше и больше тянула его к себе
литература (писал стихи), журналистика (печатался в разных газетах и журналах –
по вопросам быта, спорта и пр.). Тяга к культуре проявилась тогда же в том, что
он стал эсперантистом, неплохо овладел французским языком (читал французскую
классику в оригиналах). Учился в институте красной профессуры (ИКП), после
которого полностью посвятил себя журналистике, работая в самых разных местах
страны: на Дальнем Востоке, на Урале, на Украине... Псевдонимы у людей пишущих
в 20-е годы, в 30-е годы были делом обычным: свои
ранние публикации отец подписывал Вшивков-Амурский, позднее же (когда именно,
увы, я определенно не знаю) стал просто Амурским. Мне, по крайней мере, от него
досталась именно эта часть... Так что к симпатичным амурам, стреляющим из луков
в сердца людей и поражающих их любовью, плохо это или хорошо, никакого
отношения моя фамилия не имеет.

Встреча моего отца и моей матери состоялась
незадолго до войны, и он, и она уже успели пожить отдельной семейной жизнью,
имели детей, так что я оказался для них не первенцем. Но это, понятное дело,
уже иная тема.

Что касается моего желания стать журналистом,
которое проявилось в юности, то очень вероятно, что в этом оказался «виновен»
отец, однако никогда он не помогал мне – всё, что я делал – делал исключительно
сам: сам приходил в редакции, приносил какие-то материалы, предлагал темы...
учился тому, чему можно научиться именно на практике, вплотную соприкасаясь с
людьми, ситуациями и т.п. Первые мои публикации – в многотиражке
педагогического института, студентом которого я был, затем в газетах «Вечерняя
Москва», «Московский комсомолец» и других. Никакой Франции, никакого
французского радио, разумеется, в то время в голове у меня не было. Это всё
стало реальностью гораздо позднее, в начале 70-х, когда я – в то время уже
профессиональный журналист, член Союза журналистов, был выдавлен гэбэ из
страны, где родился, которую считал своей... Поскольку разговор у нас, Игорь,
всё же начался с моей фамилии, то есть с моего родителя, отмечу: отец мой
скончался в 1968-м году; как из его сына власть, которую он создавал и защищал
(презирая при этом сталинизм, нквэдэшников), в том числе в блокадном
Ленинграде, на фронте, сделала своим врагом, к счастью не увидел.

И. М-К: И всё-таки,
при всей трагичности ситуации, судьба Вам, в какой-то мере и в какой-то момент,
улыбнулась. Уже много лет Вы живете в удивительном городе, который называется
Париж. Раньше я бывал здесь довольно часто и всегда останавливался в районе
Сорбонны: книжные лавки, студенты, Люксембургский сад… Утром покупал сыры на
местном базарчике, марокканские апельсины, багету, и варил себе кофе… Вы живете
совсем недалеко, несколько километров от этого места – дистрикт Ivry-sur-Seine.
И Вы описали свой Париж в прекрасных стихах. Москва и Париж, мне показалось,
Ваши любимые города. Так ли это?

 

В.А.: Ну, если иметь в виду то, что я оказался вынужден
покинуть родину, то о «трагичности ситуации» говорить всё же не следует. Я
избежал психушки, тюрьмы, куда в начале 70-х годов брежневская власть, гэбэ,
заталкивали очень многих людей, в которых чувствовали дух диссидентства – уже в
этом (а это – немало!) мне повезло. Разумеется, эмиграция, в какой бы обертке
она ни была, не конфета. Всякая эмиграция по-своему горька, даже если в новой
стране эмигранту удалось устроиться более-менее нормально. 

Что касается Франции, где я впервые побывал осенью
1970 года, то, вне сомнения, это прекрасная страна. Однако одно дело быть в ней
туристом, гостем, а другое – изгнанником, начинать всё с нуля. Париж 1973-го
для меня только внешне совпал с Парижем 1970-го. Жил и работал я в первые годы
не только в Париже, но и в Меце, и в Тулузе... Этот опыт помог ощутить и понять
лучше – насколько разнообразна, непохожа французская жизнь в разных регионах,
насколько непохожи привычки и характеры людей, – говоря иначе, воочию увидел и
ощутил несостоятельность определения «француз». Французы очень, очень разные. В
Париже атмосфера особая – и французы тут из разных уголков страны, и
иностранцев много.

Тот Париж, Игорь, который Вам знаком, существует и
по сей день. И Сорбонна там же, и Люксембургский сад, и книжные лавки... Я тоже
очень люблю всё это. Но, понимаете ли, тип людей в Париже сейчас иной, чем был,
скажем, еще лет десять-пятнадцать назад... Я не о моде, я – о взглядах, о
манерах, о том, что ощущаешь, когда вспоминаешь о прошедшем времени.

Мой Париж – прежде всего тот, который я увидел и
любовью к которому проникся не теперь, а десятилетия назад. Сегодня этот город
я не ощущаю с такой же остротой, он стал привычен...

О Москве. В минувшие годы, не считая нескольких
служебных командировок от радио и частной поездки на похороны матери, последний
раз я побывал там в 2007-м году, на Первом конгрессе
писателей-соотечественников, куда был приглашен, но затем оказался начисто
«забыт» этими самыми соотечественниками – вероятно потому, что осенью
следующего, 2008-го, выступил против российской агрессии в Грузии. Впрочем,
главное, что осталось у меня от этой поездки на родину в 2007-м году, – это
ощущение родного города, который я не узнал. То есть узнал очень смутно. Ну,
понятно, появилось много новых домов, станций метро и пр. – Пушкин, как
известно, в свое время удивился выросшим за его отсутствие в Михайловском
соснам: «Здравствуй, племя, младое, незнакомое!..». Нет, узнал я смутно Москву
не столько из-за каменного «младого, незнакомого» племени, сколько из-за лиц –
каких-то не таких, какими были они в моей Москве... Из-за речи, из-за взглядов,
из-за китча рекламы - из-за какой-то бесцеремонности повсюду и во всем... (об
этом я рассказал в очерке «Москва – любовь моя, ожог мой...», опубликованном в
Германии, в журнале «Литературный европеец» № 120, 2008).

Это всё – и о Париже, и о Москве – к тому, что
города, места, с которыми у меня оказались внутренние связи – не столько точки
на географической карте, сколько узелки, где на фоне того или другого пейзажа
(включая в каждый разные фигуры, голоса, цвета, звуки) запечатлелось то или
иное время, внутреннее мое состояние. Между Москвой и Парижем, замечу, в таких
же координатах находится и Таллинн. После войны мой отец (опять вот возвращаюсь
к нему) остался на много лет в Эстонии, а я с матерью жил в Москве, но часто
бывал у него, и каждое лето всей семьей мы проводили вместе...

Переводя же такую географию в поэзию, думаю, что
(как и у меня) – у стихов моих, условно говоря, три родины, хотя пишу я не
по-эстонски (который, в отличие от отца, увы, не выучил) и не по-французски (которым
владею), а по-русски.

 

И. М-К: Да, «С чего
начинается родина…» – такая знакомая нам всем песня, которая утверждает, что
она всё-таки одна. Эта трогательная и грустная мелодия напоминает, что легких
путей в жизни не бывает. Особенно в нашей, эмигрантской. Несмотря на «соль и
перец», я думаю,
что
вашу судьбу особо трагической тоже не назовешь – бывало и похуже. Однако
пережили вы немало, особенно творчески и профессионально. И, что особенно
приятно, и сейчас продолжаете искать новые выходы своим многогранным талантам.
Вы оказались признаны как в России, так и во Франции, где провели целых четыре
десятка лет… Знают Ваше творчество и у нас, в Америке, где Вы довольно активно
печатаетесь. Я заметил, что писатели Зарубежья часто занимаются и поэзией, и
прозой, журналистикой, переводческой деятельностью, критикой,
литературоведеньем, и всем этим одновременно. Такая вот специфика у нас. Вот и
Вы, писатель, поэт, журналист и т.д. Как это у Вас всё вместе и по отдельности
сочетается. Я понимаю, что рецептов в этом деле нет, всё индивидуально. Но как
Вы смотрите на этот процесс со стороны, в том числе и на Ваших коллег?

 

В.А.: Не
перехваливайте меня, дорогой Игорь. Говорить о каком-то «признании» моего
творчества я бы сам не стал. То есть я не мог бы пожаловаться на то, что в
эмигрантской печати (когда она существовала, то есть до начала 90-х годов
прошлого века) мне не находилось места. Я более-менее регулярно печатался в
парижской газете «Русская мысль» и нью-йоркской «Новое русское слово», в
парижском, выходившем под редакцией Владимира Емельяновича Максимова, журнале
«Континент», кое-что публиковал (и под псевдонимами или инициалами) в парижском
журнале «Вестник РХД», позднее этот перечень пополнился другими печатными
площадками русского Зарубежья. Речь в данном случае идет о каких-то сугубо
журналистских материалах, о материалах, связанных с культурой и искусством.
Было кое-что в прозе – очень мало... Стихи же в основном писались «в стол». Но,
возможно, именно в стихах отразился наиболее отчетливо мой взгляд на мир,
отразились мои пристрастия и слабости (в молодости я, как многие ровесники, был
под сильным влиянием Андрея Вознесенского, хотя любил при этом классику, с
интересом следил за современной поэзией...).

Судить о
написанном собственной рукой очень трудно, почти невозможно. Многое из
напечатанного – это о стихах
я сейчас ни одной из редакций не предложил бы. Такое
ощущение собственных текстов известно у многих авторов. Я не исключение. Вместе
с тем, я не стал бы отказываться ни от одной свой строки. И поэтической, и
журналистской – в тот или иной момент я понимал, ощущал что-то именно так, а не
иначе. Никогда не лгал ни другим, ни себе. Изменить позицию, оценку мог, однако
исключительно в результате каких-то объективных причин. Людей-флюгеров не
уважаю, не люблю.

 

И. М-К: Ну, знаете
ли, Виталий, скромность тоже должна иметь свои границы. Ваши стихи из сборника
«Земными путями» я могу цитировать наизусть. Прекрасные строчки:

 

Смотрю,
как дворники сжигают память лета:

Сухие
листья, ветки, клочья сена.

------------------------------------------

По
всей Москве, по всей земле – костры!

Горит
и тлеет прожитое время…

 

Только это, в конце концов, и идет Вам в зачетную
книжку – «Гамбургский счет». Цитировать можно бесконечно. Хотя бы, помню, вот
такие строки:

 

Мне путь
освещали не раз парижские фонари,

А душу грели русские, дрожащие перед иконами,
свечи.

 

Вам,
действительно, благодаря поэзии, удалось передать свой лирический, внутренний
мир. И издаетесь Вы с завидным постоянством. Так что же происходит в «парижском
издательском доме» Виталия Амурского?

 

В.А.: Цитируемые
Вами, дорогой Игорь, строки – давние. Сборник «Земными путями», из которого Вы
их приводите, сложился в основном из ранних моих книг: «Трамвай «А», «Серебро
ночи» и «Tempora mea». Некоторые стихи относятся к середине – концу 60-х годов.
В них мое тогдашнее человеческое «я» отражено точно, но сейчас я всё же во
многом иной, и мой поэтический язык тоже не как прежде... Как в свое время
писал Николай Заболоцкий: «Как мир меняется! И как я сам меняюсь! Лишь именем
одним я называюсь».

В какую
сторону меняюсь, в чем?.. Трудно ответить на такой вопрос. Психоанализом я не
занимаюсь. Я лишь чувствую, как время, опыт жизни и, конечно же,
непрекращающееся открытие мира – через книги, через искусство, через знакомства
с другими странами – накладывают свои отпечатки на мое мировосприятие. Писать о
Москве сейчас так, как в те времена, когда я там жил, я бы не мог; и о Париже –
так, как когда открывал его для себя – тоже не мог бы...

В
сборнике «Осень скифа», который вышел после «Земными путями», на мой взгляд,
уже есть что-то иное. И еще более такого «иного» в последней моей книжке –
«Слушая ветер»... Я не рассматриваю свои книги как этапы роста, но они, вне
сомнения, знаменуют собой этапы перемен. Думаю, что я становлюсь строже к форме
или, по меньшей мере, чувствую необходимость быть строже, лаконичнее – это в
языковом плане; в плане же тематическом меня всё больше тянет к себе история и
актуальность. Так, не будучи политически ангажированным автором, не мог я пройти
равнодушно мимо убийства в Москве Станислава Маркелова и Анастасии Бабуровой,
посвятив им в январе 2009-го года стихотворение «Плач по убиенным на
Пречистенке»; в июле 2012-го в стихотворении «Беда» у меня соединились две
трагедии: затопленного города Крымска и затопленной российской подводной лодки
«Курск»; в «Зимнем противостоянии» и «Крамола» (они вошли в состав «Слушая
ветер») я выразил свое отношение к тем сложным временам, которые сейчас
переживает Россия, точнее, переживает ее демократия... То, что происходит
сейчас в российско-украинских отношениях для меня – боль. И я на стороне
Украины, потому что та Россия, которая принесла ей зло (аннексированный Крым,
хаос на юго-востоке) – это не Россия демократическая, а обозленная,
шовинистическая, стремящаяся отгородиться от мира и вернуться в краснофлагую,
закрытую стенами и колючей проволокой страну...

Повторяю
и подчеркиваю – я не считаю себя поэтом политически ангажированным, но
оставаться равнодушным к тому, что происходит в оставленном отечестве, в мире –
не в состоянии. Это дело не интеллекта, тут словно срабатывает нечто
врожденное... Когда получаешь удар, невольно сжимаешься. Когда удар – по душе,
реакция особая...

Правда,
впрочем, и в том, что подчас хочется отойти в сторону от всех сквозняков мира,
найти территорию покоя. Известные слова Федора Тютчева «Блажен, кто посетил сей
мир в его минуты роковые» вызывают у меня горькую усмешку.

 

И. М-К: Тут Вы
задели струну, которая отдается и во мне болью.

Кстати,
за все годы Вашей журналистской работы в Париже Вы сталкивались и брали
интервью у многих выдающихся деятелей культуры. Я знаю, что эта Ваша работа
вылилась в особую книгу очерков, воспоминаний, интервью. И всё-таки, кто Вам
особенно запомнился, кого память никогда «не стирает»?

 

В.А.: Действительно,
как журналист я работал не только у микрофона в студии или как корреспондент в
разных местах, но вел в русской редакции Международного французского радио
регулярную передачу «Литературный перекресток». Именно в рамках «Литературного
перекрестка» встречался и беседовал с разными замечательными писателями и
поэтами, среди которых были (и не однажды) – и Иосиф Бродский (с ним, кстати,
не только во Франции, но в Швеции, во время получения им Нобелевской премии), и
Булат Окуджава, и Фридрих Горенштейн, и Андрей Вознесенский, и Андрей Битов, и
Лев Лосев, и Владимир Максимов, и Александр Зиновьев, и Геннадий Айги и многие
другие. Некоторые беседы в более полном, чем в радиопередачах виде,
публиковались в журналах «Континент», «Вестник РХД», в газетах «Русская мысль»
и «Новое русское слово». Часть из них вошла в мой сборник «Запечатленные
голоса» (Москва, изд. МИК, 1998), а потом в значительно расширенную (более 600
страниц!) книгу «Тень маятника и другие тени. Свидетельства к истории русской
мысли конца ХХ – начала ХХI века», вышедшую в издательстве Ивана Лимбаха в СПб
в 2011 году.

Всё это
я сам рассматриваю, прежде всего, как документы, где главным было – сохранить
точность услышанного от тех, кто практически выстраивал здание нашей культуры,
формулировал нравственные ценности. Что до воспоминаний о встречах с
упомянутыми и другими авторами, с некоторыми из которых у меня сложились просто
добрые, дружеские отношения, не имеющие прямого отношения к работе, то – это
иное... Действительно, кое-что я написал и опубликовал, в том числе, Игорь, в
Вашем прекрасном литературном ежегоднике «Побережье» – я имею в виду
воспоминания и размышления о Дмитрии Пригове, Владимире Уфлянде... По разным
журналам оказались разбросаны подобные страницы мои об Александре Зиновьеве, Владимире
Соколове, Геннадии Айги, Михаиле Геллере, Алексее Хвостенко, Алексее Даене; в
разных местах вышли мои литературоведческие статьи об известных и малоизвестных
поэтах-эмигрантах: Льве Эндене, Бальмонте, Александре Гингере, Владимире
Корвине-Пиотровском... Возможно, когда-нибудь смогу собрать всё это вместе,
объединить с разными публикациями о художниках (из первой эмиграции – Василе
Хмелюке, Натали Парэн...; из эмиграции «третьей волны» – Оскаром Рабином,
Валентиной Кропивницкой и другими). Но, честно говоря, это всё пока
расплывчато. Никаких конкретных проектов в настоящий момент у меня нет. Пишу,
как пишется, дышу, как дышится.

 

И. М-К: Я хотел бы
чтобы Вы поговорили о литературе, о поэзии, в частности, о поле развития этой
темы. Безусловно, Вы поэт первого ряда, человек наблюдательный и анализирующий.
Какие тенденции в развитии поэзии Вы видите в Европе, России, Америке? Куда
идет современная литература, какие основные ее признаки, особенности? Я
понимаю, что это очень большая тема, которую изучают в университетах, о ней
высказываются философы, литературоведы. Я согласен, что поэт не анализирует, а
пишет стихи. Так ли это? И Бродский, и Лосев, и другие доказали, что это не
так. Современный поэт – интеллектуал, часто окружен многокультурием, многоголосием,
многоязычием… Что Вы думаете по этому поводу? Как этот процесс проходит у Вас?

В.А.: Тут
несколько вопросительных знаков. Во-первых, о тенденциях поэзии в Европе,
России, Америке. С моей стороны было бы дерзостью и ничем не оправданной
самонадеянностью рассуждать об этом. Европейская поэзия, как и американская,
или поэзия Японии, Китая, Азии существует для меня прежде всего в виде
отдельных вершин, в классических образцах (в основном) далекого прошлого. Это –
Данте и Петрарка, Шекспир и Китс, Гете, Гейне, Рильке, Целан, Дю Белле, Ронсар,
Бодлер, Рембо, Верлен, Гюго, Эмили Дикинсон, Элиот, Фрост, Ли Бо, Ду Фу, Басе,
Омар Хайям, Рудаки, Навои... Их тени сопровождали меня в Италии, Германии,
Японии... Грецию невозможно представить без Гомера и Кавафиса, Португалию без
Камоэнса и Пессоа, Испанию без Лорки, Польшу без Мицкевича и Тувима, Украину
без Шевченко, Эстонию без Койдулы или Ундер... Невозможность такого рода,
конечно, относительна, условна, зыбка. То есть в абсолюте совершенно не
обязательна. Средиземноморское вино, баварское пиво или сакэ можно пить без
мыслей о литературе, культуре. Правда, вкус того, что пьешь всё-таки будет
чуть-чуть меньше... В жизни ведь всё связано. И то, что у нас есть столько
звездных имен, а их гораздо больше, чем я привел, – прекрасно. Но, разумеется,
поэзия тех стран, тех языковых сфер, в которых они сформировались, не
завершилась ими, ибо подобное завершение означало бы конец цивилизации.

Говоря о
великих поэтах, писавших на своих языках, я хотел бы отметить, что прикоснулся
к их книгам благодаря той прекрасной переводческой школе, которая давно
сложилась в России и не сгинула даже в самые скверные советские времена.
Великое спасибо за такой труд – Пастернаку, Шенгели, Аркадию Штейнбергу,
Маршаку, Левику, Николаю Любимову, подло убиенному Константину Богатыреву,
Ваксмахеру, Вере Марковой и многим другим. Без них, этих посредников,
проводников, соединивших нас с мировой культурой, мы все были бы беднее
духовно.

Я читал
в оригиналах многих французских поэтов, но всё-таки они как бы ускальзывали от
меня... А благодаря, допустим, тому же Левику, Любимову, Брюсову или Эренбургу
приоткрылись по-новому, ярче. Я имею в виду не понимание текста, не смысл, а
именно его некое свечение и звучание по-русски.

Переводов
одного и того же текста может быть много, при этом каждый может быть достойным.
Тут, думаю, дело не только в словаре, но в личном восприятии произведения. Да
что о переводчиках, если одни и те же стихи, скажем, Пушкина или Есенина, мы –
люди русской культуры – воспринимаем не обязательно одинаково. «Я вас любил,
чего же боле...» или «Отговорила роща золотая...» одними воспринимаются с
грустью тяжелой, другими – как светлая печаль... Кто прав? Каждый. По-своему.

Далее. К
вопросу о многокультурии современного поэта... Разумеется, никакие знания не
могут обеспечить поэтические удачи. Поэзия – это еще то, что всегда изнутри, из
тех глубин, которые измерить невозможно. В самом деле, откуда появилась
совершенно невероятная, завораживающая совершенством форм и раскованностью (наряду
с рискованностью) духа лирика Николая Глазкова, писавшего:

 

Я на мир
взираю из-под столика,

Век
двадцатый – век необычайный,

Чем
столетье интересней для историка,

Тем для
современника печальней!

 

Какое уж
тут «многокультурие», а ведь – замечательно! Или лирика Николая Рубцова –
простого парня из российской северной глубинки, любившего выпить и не умевшего,
не искавшего никакой карьеры, но писавшего так, что дух захватывает:

 

Взбегу
на холм

                            и упаду

                                         в траву.

И
древностью повеет вдруг из дола!

И вдруг
картины грозного раздора

Я в этот
миг увижу наяву.

Пустынный
свет на звездных берегах

И
вереницы птиц твоих, Россия,

Затмит
на миг

В крови
и жемчугах

Тупой
башмак скуластого Батыя...

 

Да, это
стихи, написанные несколько десятилетий назад. Сегодня подобного размаха,
подобного полета духа в публикуемом в разных местах я, к сожалению, не чувствую
или не встречаю, хотя, возможно, оно имеется... Сегодня, дорогой Игорь, мне
кажется, в русской поэзии преобладает тенденция к словесной игре, поэты словно
стыдятся тем социальных, не говоря уже о темах политических. Евтушенковское
«Поэт в России больше, чем поэт» – определение, в моем понимании совершенно
правильное! – превратилось в пародию. Почему? Может быть, потому, что автор
этих строк (человек очень талантливый!) сам дал как бы антипример. Слышали ли,
читали ли мы его о Праге 1968-го, о Грузии (базары которой он так обожал в
молодости!) 2008-го, о сегодняшней Украине? Бога ради, я никогда не упрекнул бы
какого-то поэта за то, что он ушел от подобных тем! Но оборачиваюсь именно к
Евтушенко именно потому, что миссию поэта в своей стране так высоко определил
он сам. Сам поставил планку на такую высоту, которую не только не смог, но даже
не захотел взять...

Впрочем,
в русской поэзии сегодня, на мой взгляд, нет фигур, на которые можно было бы
ориентироваться в плане художественном, новаторском, а также в плане
нравственном (тут я вспоминаю об Окуджаве, Галиче, Высоцком)... С недавней
кончиной Горбаневской, возможно, завершилась та линия в этой поэзии, где были
прочно связаны мастерство и гражданская совесть. Хотя если мне возразят,
скажут: «А Макаревич?», назовут еще два-три имени, я спорить не стану.
Возможно, там, в России, это так. Но, живя много лет в другой стране, даже
стараясь прислушиваться к голосам оттуда, я их не слышу.

Сам себя
я осознаю в русской поэзии не более, чем листом на дереве, которое называется
«эмиграция». Родной язык в иной языковой среде со временем, конечно, переживает
различные перемены, становится более консервативен, а значит лишен модных
терминов, оборотов речи (признаюсь, до сих пор я очень приблизительно могу
определить слово «тусовка»), однако того словарного запаса, который я имею, мне
хватает. Признаюсь, в последние годы я утратил интерес к тому, что происходит в
русской современной литературе – почему-то мне это стало неинтересно, но
перечитываю с удовольствием отдельные вещи или просто какие-то страницы Льва
Толстого, Чехова, Булгакова, Андрея Платонова, кое-какие детские книги,
открываю для себя новое в том, что казалось хорошо знакомым. Самыми
значительными поэтами (извините за то, что «Америку не открою») остаются для
меня – Пушкин, Лермонтов, Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Ахматова...

 

И. М-К: И последний
вопрос в этом интервью. Учитывая Ваш богатейший жизненный и творческий опыт,
что Вы бы посоветовали молодым, начинающим писателям? Какие бы дали напутствия
им? И сами, если бы начинали свой путь с самого начала литературного
творчества, что бы сделали по-другому, что бы изменили?

 

В.А.: Свой жизненный опыт, дорогой Игорь,
богатейшим я, конечно, не считаю, и роль наставника молодым писателям (да и
кому угодно) – совершенно не моя. Наставник знает, понимает (без стихов
Маяковского) «что такое хорошо и что такое плохо», куда идти, что делать и пр.
Я же – из категории людей сомневающихся; не всегда, но часто не уверен:
правильно ли поступил в одном или другом случае, так ли написал, не обидел ли
чем-либо хорошего человека или – не слишком ли любезен был с личностью нерукопожатной
и пр., и пр.! Я родился под созвездием Стрельца, но полагаю, что надо мной
можно было бы поместить и Вопросительный знак.

 

Что я
изменил бы в своем литературном творчестве, если такой шанс мне бы вдруг
предоставился? Думаю, ограничиться тем, что написал, не пришлось бы. Ибо
написанное появилось не на пустом месте, а в той реальной жизни, которая мне
выпала судьбой. Следовательно, вопрос пришлось бы сформулировать несколько
иначе: что изменить я бы мог, если родился бы не в конце войны, не в Москве, не
на Тишинке, если бы не жил до 16 лет в коммуналке, если бы родным моим языком
не был язык Пушкина, если никогда не знал бы Балтии, если бы не знал никогда,
что такое любовь, боль, несправедливость, если бы не вдохнул однажды воздух
свободы, но и не узнал бы никогда реально, что такое изгнание?.. Если бы, если
бы!

 

Улыбаюсь.
Улыбаюсь, потому что сослагательного наклонения в реальной жизни не бывает,
быть не может.

 

 

И М-К: Дорогой Наш юбиляр! Многая Лета!
Здоровья, творчества, новых стихов…

 

 

                                        Филадельфия – Париж

Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Филадельфия

Игорь Михалевич-Каплан


Поэт, прозаик, переводчик, издатель. Родился в Туркменистане. Вырос во Львове. На Западе с 1979 года. Главный редактор литературного ежегодника и издательства "Побережье". Автор шести книг. Стихи, проза и переводы вошли в антологии и коллективные сборники: "Триада", 1996; "Строфы века-II. Мировая поэзия в русских переводах ХХ века", М., 1998; "Библейские мотивы в русской лирике ХХ века", Киев, 2005; "Современные русские поэты", М., 2006, "Антология русско-еврейской литературы двух столетий (1801-2001)", на англ. языке, Лондон - Нью-Йорк, 2007; "Украина. Русская поэзия. ХХ век", Киев, 2008 и т.д. Печатается в литературных журналах и альманахах России, Украины, Англии, Дании, США, Канады, Германии, Израиля и др.

2014-Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН. Беседа с Ириной ЧАЙКОВСКОЙ.

«ДУША БОЛИТ ЗА РОССИЮ…»

 

Интервью с Ириной Чайковской

 

Игорь Михалевич-Каплан. С первого момента, когда Ваш рассказ
попал в портфель нашей редакции «Побережья», я понял, что в эмиграции появился
талантливый прозаик. Время показало, что так оно и есть. У Вас вышли прекрасные
книги в России и в Зарубежье, у Вас есть имя и опыт. Ваша проза поражает
знанием исторического периода и материала, и, если Вы пишете о 19-м веке, то языком
того времени. Это редкое качество. Как Вы вживаетесь в образ, что Вас больше
всего волнует в героях: Панаевой, Белинском, Некрасове, Тургеневе?

Ирина Чайковская.
Игорь, дорогой, я не привыкла к таким словам и оценкам, Вы слишком щедры.
Вообще-то, хотя я с детства всегда что-то писала, писание воспринимаю как некое
спасение. Вот было мне очень плохо в Москве 1980-х – и одна за другой
написались повести, все связанные со школой, я тогда работала учителем
литературы...

Посылала их в журналы, но они молчали. Всё,
естественно, осталось ненапечатанным. Когда приехали в Америку в 2000 году, у
меня не было ни единой строчки напечатанной, за исключением нескольких статей
по теме диссертации и газетных, и тут – от ужаса и тяжести незнакомой и не
очень приветливой жизни – у меня написались сразу три рассказа, очень разных и
с разным местом действия – Италия, Россия и Америка. Куда их деть? Послала в
нью-йоркский «Новый Журнал», оттуда получила странный ответ: «У вас хорошие
рассказы, но мы их никогда не напечатаем». Кто-то в редакции, когда я туда
позвонила, посоветовал: «Попробуйте в «Побережье». Вы тогда взяли «Звуки и
шорохи», рассказ про американского юношу, эдакого Холдена Колфилда современного...

И вот с Вашей подачи я начала печататься, сначала
здесь, потом, когда открылись двери для «зарубежных», – в России. Почему много
пишу о 19-м веке, Тургеневе, Панаевой, Некрасове? Это связано с моей
литературоведческой работой. Чтение писем, воспоминаний погружает в эпоху.
Пишешь статью – и много вопросов в голове возникает, какие-то коллизии
возможные. Но статья – научная, в ней не очень пофантазируешь, – вот и пишу
прозу. Они все у меня «свои», я их вижу по-своему, хотя это известные люди,
писатели. Вот почему я не хочу называть их полными именами, всегда что-то
проделываю с именем. Так, Белинский у меня не напыщенный Виссарион, к которому
так и просится определение «неистовый», а домашний, дружеский Висяша...

И.М-К.: У Вас совершенно замечательные интервью. И,
прежде всего тем, что это не просто цепочка вопросов, а диалоги. Я бы так и
назвал, если Вы будете издавать на эту тему книгу – «Диалоги». Особенно это
интересно с Волковым. Очень талантливо сделано. И я каждый раз слежу за Вашими
диалогами, жду их в печати, особенно в журнале «Чайка». Ваши интервью, как я
вижу, стали историей современной литературы и культуры. Я уже не говорю о Ваших
многочисленных статьях, рецензиях и эссе. Их герои: Станислав Рассадин, Булат
Окуджава, Симон Шноль, Сергей Дягилев, Генри Джеймс, Корней Чуковский, Владимир
Жаботинский и многие, многие другие – всех не перечислить… Как Вам удается охватить
такой диапазон?

И.Ч.: Вы правы,
Игорь, у нас с Соломоном Волковым получаются не интервью, а диалоги, а иногда
даже споры – такие мы разные, так разнятся наши подходы к вопросам искусства и
жизни. Не всегда мы с ним спорим, но когда мнения схлестываются, это, возможно,
самые интересные места для читателя. Хотим эти диалоги собрать в книгу – уже
накопился материал о Шостаковиче, Лосеве, Довлатове, Бродском... Сейчас я расшифровываю
многочасовую беседу с Соломоном о нем самом, чрезвычайно интересную,
проливающую новый свет и на всю историю с Шостаковичем с его «Свидетельством»...

Люди, которых я интервьюировала, – все без
исключения, были мне интересны, хотелось спросить их о самом важном и о том, о
чем их никогда не спрашивали. Интервью – это пьеса, а я изначально драматург,
мне очень важна форма, важны рифмы, внутренние пересечения, соразмерность...
Возможно, это придает моей работе в жанре интервью некоторую динамичность. А
диапазон – он возникает сам собой, я не стремлюсь его искусственно расширять.

И.М-К.: Чему Вас научил Московский педагогический
университет, который Вы окончили, и МГУ, где Вы слушали лекции корифеев? Кто
Вам особенно запомнился, кого считаете своим учителем и наставником? И,
конечно, имеет большое значение то, что Вы выросли в столичном городе – Москве.
Скучаете по златоглавой? Прижились ли в Бостоне?

И.Ч.: Начну с
последнего вопроса. Уехав из России в 1992 году, мы многие годы были, выражаясь
по-итальянски, «vagabondi», по-русски – «бродяги»: семь лет в Италии жили в
квартире при церкви, потом переместились в Солт Лейк Сити, где мне было как-то
очень некомфортно, душевно тяжело. И вот – Бостон, где мужа взяли на работу в
биотехнологическую компанию. Город показался чем-то похожим на Москву, бульвар
в центре, Boston Common, стал для меня неким аналогом Чистых прудов, местом,
где мы жили в Москве. Я поняла, что это тот город, с которым я не хочу
расставаться. И мне кажется, у многих российских бостонцев похожие эмоции. А
Москва – она остается со мной, люблю ее и боюсь – как ребенок сказку. В августе
1991 года муж защищал Белый дом, я не спала все три ночи – слушала сначала «Эхо
Москвы», потом «Свободу». Говорили, что путчисты вот-вот пустят в ход
авиацию... Это были дни революции, народ вышел отстаивать свою свободу.
Отстояли. А всё, что случилось потом, подтолкнуло нас к отъезду в 1992-м.

Об институте. В МГПИ мы с сестрой Верой, две
медалистки, оказались после неудачной попытки поступить в МГУ (в Перестройку,
кажется, в «Новом Мире» был опубликован секретный циркуляр тех лет, запрещавший
брать евреев на филфак МГУ). В МГПИ мы решили вначале поступать на вечернее
отделение; удивило, что всех евреев объединили для сдачи экзаменов в одну
группу. После экзаменов в группе остались мы одни, потом, правда, нескольких
добавили, но уже нам не знакомых. Мы не стали рисковать и остались на вечернем
отделении. Днем вели в школе факультативы, вечерами ездили на лекции. Это был
праздник. На вечернем отделении было много замечательных педагогов, которым по
каким-то причинам не давали преподавать на дневном. Назову фольклориста
Китайника, психолога Нудельмана, чудесного преподавателя древнерусской
литературы Прокофьева, зарубежной – Кондратьева, тогда еще только начинающего
лингвиста Добродомова.  А еще мы посещали
лучшие лекции в МГУ – сами, как вольнослушательницы. И здесь я должна назвать
Сергея Михайловича Бонди, пушкиниста, на чьи лекции мы ходили еще будучи
школьницами. Если говорить об учителе, о школе, то я ученица Сергея
Михайловича.

И.М-К.: Ваш итальянский период длился семь лет – в городе
Анкона на Адриатическом побережье. Я сам жил немного в этой стране и могу
понять ее влияние на Вашу жизнь и на Ваше творчество. Пересказать это
невозможно – это надо почувствовать. Конечно, итальянский период поисков
отличается не столько страной и местом действия, сколько героями. Там у Вас
появилось новое мироощущение: философский и религиозный подтекст, аскетизм,
трагедии и драмы юных героев, людей «из народа», священнослужителей. Мне очень
нравится этот цикл рассказов. В них всё настоящее и пережитое. Чего стоит
только образы Лючии и пастора Дона Паскуале! Ушел этот период от Вас или иногда
напоминает о прошлом?

И.Ч.: Италия
подернулась дымкой, но не ушла. Нет уже двух наших итальянских друзей,
священника Дона Паоло, давшего нам кров, доктора Сандро Тотти, помогавшего в
сложных ситуациях, укреплявшего наш дух единственно своим примером, тем, как он
жил. Оба были праведниками, лучших людей я не встречала. Такой же праведницей была
«нонна» (бабушка) Лидия, прототип моей Лючии, о которой Вы упомянули. Все трое
были на удивление добры и самоотверженны, возможно, это происходило от их близости
к церкви. Но в католической церкви есть разные люди, и мы это видели. Так что
нам просто повезло. А вызвал нас в Италию тоже необыкновенный человек, Паоло
Бруни. Он, будучи ректором Анконского университета, приехал с женой в Москву на
какую-то конференцию. Так случилось, что мы провели вместе вечер. И потом, без
всяких наших просьб, Паоло прислал нам приглашение, муж получил грант при
Анконском университете.

И.М-К.: Вашим читателям и почитателям мало известно о
пьесах и Вашей драматургии в целом. Оно и понятно. Драматург всегда зависит от
режиссеров и актеров, от искусства театра и всем, что с этим связано. А у
литературных журналов на пьесы не хватает места. И всё-таки, и всё-таки… В
нашем журнале «Побережье» была опубликована Ваша пьеса «Посланник Богов». Я
вылавливаю новости, что в Бостоне идет читка Ваших пьес, что-то ставится на
местной сцене. Очень удачные чтения Марка Чульского. У меня есть предчувствие,
что с пьесами появится «окно в Россию». Что-то происходит в этом направлении?

И.Ч.: Вы, Игорь,
удивительно чуткий интервьюер, задаете вопросы в десятку. Пьесы, театр – это
моя боль. Я начинала писать как драматург, писала и пишу пьесы – это мой жанр.
Но никому-то они не нужны, не думаю, что только мои. Когда вышла моя книжка «В
ожидании чуда» в питерской «Алетейе» и там были пьесы, я ведь и вправду ждала,
что сейчас, вот сейчас кто-то из режиссеров прочтет, восхитится – и поставит.
Редактор-петербурженка, кстати говоря, отозвалась о книжке так: «В ней лучшее –
пьесы, хотя и рассказы хороши». И вот... воз и ныне там. В Бостоне прошли
сценические чтения нескольких моих пьес. Здесь очень важно было «найти
человека». Помогли режиссер и актриса Лиля Левитина, режиссер и актер Борис
Фурман. А Марк Чульский сделал моноспектакли по нескольким моим рассказам. Вы,
Игорь, чуткий человек еще и потому, что даже из Филадельфии слышите наше
бостонское «копошение». Актриса – профессионал Ирина Яблонская взялась
сценически воплотить мою Авдотью Панаеву. Уже была назначена дата выступления,
уже договорились об аудитории в Бостонском университете. Но – по воле обстоятельств
– пришлось отказаться от спектакля. Очень обидно! Пьесы пишу. Вслед за
«Посланником Богов» – спасибо Вам за публикацию! – написались «Сцены в раю».
Видите, у меня все «божественные» сюжеты. «Божественные» еще и потому, что
героини последней пьесы – три божественно неординарные женщины: Авдотья
Панаева, Полина Виардо и Лиля Брик. Все три – персонажи моих статей и прозы. О
них я много знаю и много думаю. Но пока пьеса «висит», даже опубликовать ее как
всегда негде. А что до постановки...

И.М-К.: Есть у Вас такая сфера деятельности, как
преподаватель-славист. Вы ведь по образованию педагог-филолог, кандидат
педагогических наук. И здесь, в Америке, у Вас есть свои ученики: и русские, и
американцы. Очень интересная у Вас получается эта стезя. И, наверняка, есть
свои наблюдения, истории. Я даже кое-что читал в Ваших записках. Интересен ли
Вам этот процесс – человек начинает говорить по-русски? И как далеко это
заходит?

И.Ч.: Помните, у
Цветаевой? «Поэт – издалека заводит речь.    Поэта – далеко заводит речь». Если
перефразировать, иностранца русская речь заводит далеко. Русская речь, с ее
поговорками и пословицами, с ее сложностью – над каждым словом практически
нужно задумываться – какое окончание? какое ударение? – с ее богатством
суффиксов и приставок, позволяющим выражать тонкие оттенки мысли и всевозможные
эмоции, о, эта русская речь, она может завести в такие дебри... Вот говорят,
что русская литература породила русскую революцию. На мой взгляд, она не
породила революцию, а предупредила о ней. Посмотрите, русская литература
задолго до всех революционных событий била в колокола, показывала, чем и как
живет народ и отдельный человек, призывала обратить внимание, увидеть, что кругом
творится, – и только слепая и глухая власть ничего не видела и не слышала.
Немного похоже на то, что происходит сегодня. Я люблю всех своих учеников. В
моей автобиографической книге «От Анконы до Бостона: мои уроки» две части. Одна
называется «Мои итальянские ученики», другая – «Мои американские ученики».
Общее у тех и других одно – все они странные, не похожие на своих
соплеменников, особенно те, кто учат русский по зову души. А таких у меня
большинство. Русский язык сейчас не в моде. Но те, кто ко мне приходят, – все
на редкость интересные люди. Недавно одна моя немолодая ученица сказала, что
чувствует, что в прошлой жизни была русской (у нее англо-саксонские корни). Мы
с нею обе бывшие хористки и на уроках поем – к обоюдному удовольствию. Она
влюблена в русские народные песни. Хочу записать в ее исполнении «Грузинскую
песню» Окуджавы.

И.М-К.: На Западе Вы более двадцати лет, с 2000 года в
Америке. У Вас, на мой взгляд, удачно сложилась писательская карьера, и, по
крайней мере, занимаетесь тем, что Вам ближе всего по духу, по культуре, по
интересам… Но… у писателей всегда должны быть драмы, неудовлетворенность,
ностальгия… Через двадцать лет какие изменения Вы бы хотели, чтобы произошли в
Вашей жизни, и в каком направлении… Что Вас волнует на сегодняшний день? Мы
знакомы с Вами много лет, и я знаю, что Вы человек неравнодушный, в вечном
беспокойстве и переживаниях. Одна только Ваша статья «Наследники Сталина» чего
стоит! Как говорится, за что будем бороться в этом мире в дальнейшем?

И.Ч.: Игорь, мир
нестабилен. В Америке мы не обрели рая. Здесь тоже много разных проблем. Но...
признаюсь честно, меня не так волнует Америка, как Россия. Душа болит за
Россию. Там происходит неладное – и это видно даже издалека. У меня сейчас есть
блог в журнале «Чайка», и я еженедельно разговариваю с читателями. И если
раньше это были в основном разговоры о культуре, то сейчас к ней прибавляется
политика, ибо все сегодня сплелось в клубок, не отделишь одно от другого. Что
до Сталина, эта проблема, на мой взгляд, так и осталась неразрешенной, что
угрожает уже новым поколениям. Но поглядим. Мне не хочется видеть будущее в
черном свете. Хочется, чтобы силы добра сплотились, взялись за руки, как в
песне Окуджавы. А если говорить о собственном будущем – чего я сама себе
пожелаю, то вспоминаются строчки горько-просветленной пушкинской «Элегии»:
«Порой опять гармонией упьюсь / Над вымыслом слезами обольюсь / И, может быть,
на мой закат печальный / Блеснет любовь улыбкою прощальной». В моем случае, в
переложении на «смиренную прозу», это может выглядеть как пожелание себе
творческой работы, сильных и ярких художественных впечатлений, ну и
человеческого счастья, которого всегда так жаждет душа.

                                                                                Филадельфия-Бостон

Адела ВАСИЛОЙ, Кишинёв.

Адела Василой

Родилась в селе Климэуць Шолданештского района, Молдова. Автор шести книг стихов и прозы (на румынском и русском языках). Лауреат года еженедельника Союза Писателей Молдовы "Литература и искусство" (Кишинёв, 1999). Лауреат сетевых конкурсов поэзии. Публиковалась в альманахе "Земляки" (Москва) и в сборнике сайта "Серебряный Стрелец" (2009).

Адела ВАСИЛОЙ, Кишинёв.

Адела Василой

Родилась в селе Климэуць Шолданештского района, Молдова. Автор шести книг стихов и прозы (на румынском и русском языках). Лауреат года еженедельника Союза Писателей Молдовы "Литература и искусство" (Кишинёв, 1999). Лауреат сетевых конкурсов поэзии. Публиковалась в альманахе "Земляки" (Москва) и в сборнике сайта "Серебряный Стрелец" (2009).

Александра ЮНКО, Кишинёв.

Александра Юнко

Писатель, переводчик, журналист. Родилась в Кишиневе в 1953 году. Участница литературного объединения «Орбита», основанного Кириллом Ковальджи. Автор нескольких книг стихов. Два её исторических романа, три остросюжетных повести и цикл книг для детей написаны в соавторстве с Юлией Семёновой. Стихи разных лет вошли в книгу «Свобода как возраст» (2006).

Александра ЮНКО, Кишинёв.

Александра Юнко

Писатель, переводчик, журналист. Родилась в Кишиневе в 1953 году. Участница литературного объединения «Орбита», основанного Кириллом Ковальджи. Автор нескольких книг стихов. Два её исторических романа, три остросюжетных повести и цикл книг для детей написаны в соавторстве с Юлией Семёновой. Стихи разных лет вошли в книгу «Свобода как возраст» (2006).

Ирина Мудриченко

   Ирина МУДРИЧЕНКО, г. Шахты Ростовской области. Родилась в 1983 году. Окончила Южный федеральный университет по специальности «Учитель истории». Член Союза писателей Дона. Автор трех поэтических сборников: «Не обо мне», 2003; «Страна Живых», 2010; «Ночь до зимы», 2011. Публиковалась в литературно-художественных и поэтических альманахах: «Мозаика Юга» (2001, 2009), «Донские волны» (2011), «Моя талантливая Русь» (№ 1/2010), «Озарение» (выпуск 1/2011); в журналах «Берегиня дома твоего» (№ 6/2008) и «Легенс» (2011); в «Литературной газете» (№ 37/2011).

Ирина Мудриченко

   Ирина МУДРИЧЕНКО, г. Шахты Ростовской области. Родилась в 1983 году. Окончила Южный федеральный университет по специальности «Учитель истории». Член Союза писателей Дона. Автор трех поэтических сборников: «Не обо мне», 2003; «Страна Живых», 2010; «Ночь до зимы», 2011. Публиковалась в литературно-художественных и поэтических альманахах: «Мозаика Юга» (2001, 2009), «Донские волны» (2011), «Моя талантливая Русь» (№ 1/2010), «Озарение» (выпуск 1/2011); в журналах «Берегиня дома твоего» (№ 6/2008) и «Легенс» (2011); в «Литературной газете» (№ 37/2011).

Ирина Мудриченко

   Ирина МУДРИЧЕНКО, г. Шахты Ростовской области. Родилась в 1983 году. Окончила Южный федеральный университет по специальности «Учитель истории». Член Союза писателей Дона. Автор трех поэтических сборников: «Не обо мне», 2003; «Страна Живых», 2010; «Ночь до зимы», 2011. Публиковалась в литературно-художественных и поэтических альманахах: «Мозаика Юга» (2001, 2009), «Донские волны» (2011), «Моя талантливая Русь» (№ 1/2010), «Озарение» (выпуск 1/2011); в журналах «Берегиня дома твоего» (№ 6/2008) и «Легенс» (2011); в «Литературной газете» (№ 37/2011).

-
ТАМ, ГДЕ КРЫЛАТЫЕ ТЕНИ ДВОЯТСЯ
*   *   *
И ни голоса, и ни глаз –
Я запомнила только боль.
А еще – как твоя рука
Обжигала мою ладонь.

Ни единой черты лица,
Ни единой твоей строки –
Лишь в бокале осадок сна
И драконьей луны изгиб.

Ни осколка от тех зеркал,
Где твое отраженье спит.
И в осенних костровых снах
Я сожгла все твои шаги.

Эту сказку осыпал лес
Золотой пеленой с ветвей.
В сердце – свет, а в моей руке –
Только тень от руки твоей.

*   *   *
Там, где мохнатые лапы тумана
Спутали серую пряжу рассвета,
Там, где круги на воде замирают,
Пряча от смертных застывшее эхо,

Там, где рассыпаны лунные пятна
В солнечный полдень на пыльной дороге,
Там, где крылатые тени двоятся –
Там я надеюсь на встречу с тобою.


НАСТРОЕНИЕ

Запах тины в июльских тучах.
Утро ниткой на пальце рвется –
Это капает на подушку
Из дырявой ракушки солнце.

*   *   *
Кричащее небо, царапины крыльев.
Луна на запястье как свежий порез.
Текучий беспамятный шепот: «Не выжить…»
И привкус металла: «Мы старше, чем смерть».

Вороны (а может быть – бабочки пепла?).
Зрачок автомата отчаянно лжив.
«Хороший, не жмурься – ведь солнце ослепло». 
И молча под кожу: «… не больше, чем жизнь».

БЫЛО СЧАСТЬЕ…

                                                        Насте
Оркестровое кружево.
                                     (Моцарт? Григ?)
Безнадежно пустые уши.
Было счастье 
                      ...короткий скрипичный всхлип...
Так не музыку – водку глушат.

«Скерцо» – странная надпись.
                                                  Скулит асфальт.
Стежку мела сотру ботинком.
Было счастье –
                          короче, чем взвод курка
(эту пулю не смогут вынуть).

Оркестровая ересь. 
                                Куда несешь? –
Небо вкось, медяки прохожих...
Лижет ноги не пламя – обрывок нот.
Было счастье... А дальше – что же?

  


-
ТАМ, ГДЕ КРЫЛАТЫЕ ТЕНИ ДВОЯТСЯ
*   *   *
И ни голоса, и ни глаз –
Я запомнила только боль.
А еще – как твоя рука
Обжигала мою ладонь.

Ни единой черты лица,
Ни единой твоей строки –
Лишь в бокале осадок сна
И драконьей луны изгиб.

Ни осколка от тех зеркал,
Где твое отраженье спит.
И в осенних костровых снах
Я сожгла все твои шаги.

Эту сказку осыпал лес
Золотой пеленой с ветвей.
В сердце – свет, а в моей руке –
Только тень от руки твоей.

*   *   *
Там, где мохнатые лапы тумана
Спутали серую пряжу рассвета,
Там, где круги на воде замирают,
Пряча от смертных застывшее эхо,

Там, где рассыпаны лунные пятна
В солнечный полдень на пыльной дороге,
Там, где крылатые тени двоятся –
Там я надеюсь на встречу с тобою.


НАСТРОЕНИЕ

Запах тины в июльских тучах.
Утро ниткой на пальце рвется –
Это капает на подушку
Из дырявой ракушки солнце.

*   *   *
Кричащее небо, царапины крыльев.
Луна на запястье как свежий порез.
Текучий беспамятный шепот: «Не выжить…»
И привкус металла: «Мы старше, чем смерть».

Вороны (а может быть – бабочки пепла?).
Зрачок автомата отчаянно лжив.
«Хороший, не жмурься – ведь солнце ослепло». 
И молча под кожу: «… не больше, чем жизнь».

БЫЛО СЧАСТЬЕ…

                                                        Насте
Оркестровое кружево.
                                     (Моцарт? Григ?)
Безнадежно пустые уши.
Было счастье 
                      ...короткий скрипичный всхлип...
Так не музыку – водку глушат.

«Скерцо» – странная надпись.
                                                  Скулит асфальт.
Стежку мела сотру ботинком.
Было счастье –
                          короче, чем взвод курка
(эту пулю не смогут вынуть).

Оркестровая ересь. 
                                Куда несешь? –
Небо вкось, медяки прохожих...
Лижет ноги не пламя – обрывок нот.
Было счастье... А дальше – что же?

  


-
ТАМ, ГДЕ КРЫЛАТЫЕ ТЕНИ ДВОЯТСЯ
*   *   *
И ни голоса, и ни глаз –
Я запомнила только боль.
А еще – как твоя рука
Обжигала мою ладонь.

Ни единой черты лица,
Ни единой твоей строки –
Лишь в бокале осадок сна
И драконьей луны изгиб.

Ни осколка от тех зеркал,
Где твое отраженье спит.
И в осенних костровых снах
Я сожгла все твои шаги.

Эту сказку осыпал лес
Золотой пеленой с ветвей.
В сердце – свет, а в моей руке –
Только тень от руки твоей.

*   *   *
Там, где мохнатые лапы тумана
Спутали серую пряжу рассвета,
Там, где круги на воде замирают,
Пряча от смертных застывшее эхо,

Там, где рассыпаны лунные пятна
В солнечный полдень на пыльной дороге,
Там, где крылатые тени двоятся –
Там я надеюсь на встречу с тобою.


НАСТРОЕНИЕ

Запах тины в июльских тучах.
Утро ниткой на пальце рвется –
Это капает на подушку
Из дырявой ракушки солнце.

*   *   *
Кричащее небо, царапины крыльев.
Луна на запястье как свежий порез.
Текучий беспамятный шепот: «Не выжить…»
И привкус металла: «Мы старше, чем смерть».

Вороны (а может быть – бабочки пепла?).
Зрачок автомата отчаянно лжив.
«Хороший, не жмурься – ведь солнце ослепло». 
И молча под кожу: «… не больше, чем жизнь».

БЫЛО СЧАСТЬЕ…

                                                        Насте
Оркестровое кружево.
                                     (Моцарт? Григ?)
Безнадежно пустые уши.
Было счастье 
                      ...короткий скрипичный всхлип...
Так не музыку – водку глушат.

«Скерцо» – странная надпись.
                                                  Скулит асфальт.
Стежку мела сотру ботинком.
Было счастье –
                          короче, чем взвод курка
(эту пулю не смогут вынуть).

Оркестровая ересь. 
                                Куда несешь? –
Небо вкось, медяки прохожих...
Лижет ноги не пламя – обрывок нот.
Было счастье... А дальше – что же?

  


Михаил Мухин

Михаил Юрьевич МУХИН, Екатеринбург. Родился в 1973г. Окончил Уральский госуниверситет, там же и работает на кафедре современного русского языка, доктор филологических наук, исследователь творчества Набокова, ведущий специалист на Урале в применении компьютерных методов в лингвистических исследованиях. Стихи публиковались в журнале "Урал".

Михаил Мухин

Михаил Юрьевич МУХИН, Екатеринбург. Родился в 1973г. Окончил Уральский госуниверситет, там же и работает на кафедре современного русского языка, доктор филологических наук, исследователь творчества Набокова, ведущий специалист на Урале в применении компьютерных методов в лингвистических исследованиях. Стихи публиковались в журнале "Урал".

Михаил Мухин

Михаил Юрьевич МУХИН, Екатеринбург. Родился в 1973г. Окончил Уральский госуниверситет, там же и работает на кафедре современного русского языка, доктор филологических наук, исследователь творчества Набокова, ведущий специалист на Урале в применении компьютерных методов в лингвистических исследованиях. Стихи публиковались в журнале "Урал".

-
И ВСЯ ЗЕМНАЯ КРАСОТА

*   *   *
Отражаясь в блестящем трамвайном стекле,
Я лечу с двух сторон по вечерней земле.
Мой прозрачный двойник, набежав на бульвар,
Прорезает кусты. И опять тротуар.
Вот навстречу идет человек с огоньком.
Различаю лицо. Человек незнаком.
Не успев на моем появиться холсте,
Он уже докурил и исчез в темноте.
Сколько разных людей, молодых и в годах,
Мимоходом исчезнет в больших городах!
И у них есть дома в той же самой стране,
И свое отраженье на темном окне,
И они вычисляют, взглянув на часы,
Расстоянье до близкой ночной полосы,
На которую тот, кто со всеми знаком,
Прибывает прослушать всю жизнь целиком.

*   *   *
                                 Ю. К.
В деревне проще слово Бог
Стиху прозрачному дается.
Здесь легкий пожелтевший мох
И след округлый у колодца.

А в городе что май, что март,
Живешь на скорость, номер выдан,
И можно лишь найти азарт
Все разрулить и сделать выдох.

Покой и бег по крутизне –
Опять две вещи несовместны.
Блуждая в предрассветном сне,
Себе ты не находишь места,

Летишь в далекие края
И вдруг на полпути проснешься,
Две половинки бытия
Соединишь – и улыбнешься.
*   *   *
Уральской яшмы теплый цвет,
Бордово-карий; на подвеске
Кусочек камня, жизни след,
И легкий, и при этом веский.

Мы бережем свой талисман,
Как доброту, и смех, и чувство,
Быть может, в гибельный туман
Проявит он свое искусство.

И даль отныне не пуста:
Леса и горы перед нами
И вся земная красота,
Рукой врисованная в камень.


*   *   *
                                       О.
Посмотри вокруг! Согнувшись
На служебных сквозняках,
В знак защиты застегнувшись,
Ходят люди в сюртуках.

Ненавижу эту здравость.
Осуждают – ну и пусть! –
И естественную радость,
И естественную грусть.

Пережив событий гущу,
Осмотрись, вперед бегущий
В колесе смешной зверек!
Время тянется по-детски,
И ответ возможен дерзкий
На бессмысленный упрек.


 
 

-
И ВСЯ ЗЕМНАЯ КРАСОТА

*   *   *
Отражаясь в блестящем трамвайном стекле,
Я лечу с двух сторон по вечерней земле.
Мой прозрачный двойник, набежав на бульвар,
Прорезает кусты. И опять тротуар.
Вот навстречу идет человек с огоньком.
Различаю лицо. Человек незнаком.
Не успев на моем появиться холсте,
Он уже докурил и исчез в темноте.
Сколько разных людей, молодых и в годах,
Мимоходом исчезнет в больших городах!
И у них есть дома в той же самой стране,
И свое отраженье на темном окне,
И они вычисляют, взглянув на часы,
Расстоянье до близкой ночной полосы,
На которую тот, кто со всеми знаком,
Прибывает прослушать всю жизнь целиком.

*   *   *
                                 Ю. К.
В деревне проще слово Бог
Стиху прозрачному дается.
Здесь легкий пожелтевший мох
И след округлый у колодца.

А в городе что май, что март,
Живешь на скорость, номер выдан,
И можно лишь найти азарт
Все разрулить и сделать выдох.

Покой и бег по крутизне –
Опять две вещи несовместны.
Блуждая в предрассветном сне,
Себе ты не находишь места,

Летишь в далекие края
И вдруг на полпути проснешься,
Две половинки бытия
Соединишь – и улыбнешься.
*   *   *
Уральской яшмы теплый цвет,
Бордово-карий; на подвеске
Кусочек камня, жизни след,
И легкий, и при этом веский.

Мы бережем свой талисман,
Как доброту, и смех, и чувство,
Быть может, в гибельный туман
Проявит он свое искусство.

И даль отныне не пуста:
Леса и горы перед нами
И вся земная красота,
Рукой врисованная в камень.


*   *   *
                                       О.
Посмотри вокруг! Согнувшись
На служебных сквозняках,
В знак защиты застегнувшись,
Ходят люди в сюртуках.

Ненавижу эту здравость.
Осуждают – ну и пусть! –
И естественную радость,
И естественную грусть.

Пережив событий гущу,
Осмотрись, вперед бегущий
В колесе смешной зверек!
Время тянется по-детски,
И ответ возможен дерзкий
На бессмысленный упрек.


 
 

-
И ВСЯ ЗЕМНАЯ КРАСОТА

*   *   *
Отражаясь в блестящем трамвайном стекле,
Я лечу с двух сторон по вечерней земле.
Мой прозрачный двойник, набежав на бульвар,
Прорезает кусты. И опять тротуар.
Вот навстречу идет человек с огоньком.
Различаю лицо. Человек незнаком.
Не успев на моем появиться холсте,
Он уже докурил и исчез в темноте.
Сколько разных людей, молодых и в годах,
Мимоходом исчезнет в больших городах!
И у них есть дома в той же самой стране,
И свое отраженье на темном окне,
И они вычисляют, взглянув на часы,
Расстоянье до близкой ночной полосы,
На которую тот, кто со всеми знаком,
Прибывает прослушать всю жизнь целиком.

*   *   *
                                 Ю. К.
В деревне проще слово Бог
Стиху прозрачному дается.
Здесь легкий пожелтевший мох
И след округлый у колодца.

А в городе что май, что март,
Живешь на скорость, номер выдан,
И можно лишь найти азарт
Все разрулить и сделать выдох.

Покой и бег по крутизне –
Опять две вещи несовместны.
Блуждая в предрассветном сне,
Себе ты не находишь места,

Летишь в далекие края
И вдруг на полпути проснешься,
Две половинки бытия
Соединишь – и улыбнешься.
*   *   *
Уральской яшмы теплый цвет,
Бордово-карий; на подвеске
Кусочек камня, жизни след,
И легкий, и при этом веский.

Мы бережем свой талисман,
Как доброту, и смех, и чувство,
Быть может, в гибельный туман
Проявит он свое искусство.

И даль отныне не пуста:
Леса и горы перед нами
И вся земная красота,
Рукой врисованная в камень.


*   *   *
                                       О.
Посмотри вокруг! Согнувшись
На служебных сквозняках,
В знак защиты застегнувшись,
Ходят люди в сюртуках.

Ненавижу эту здравость.
Осуждают – ну и пусть! –
И естественную радость,
И естественную грусть.

Пережив событий гущу,
Осмотрись, вперед бегущий
В колесе смешной зверек!
Время тянется по-детски,
И ответ возможен дерзкий
На бессмысленный упрек.


 
 

Николай МУХИН, Екатеринбург


кандидат филологических наук, доцент Уральского государственного университета. Родился 29 ноября 1963 г. в городе Свердловске. В 1986 году окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Опубликовал около двадцати работ, в том числе, исследование по проблеме установления авторства текста; учебное пособие по пунктуации и орфографии; раздел учебного пособия по фонетике русского языка.
Николай МУХИН, Екатеринбург


кандидат филологических наук, доцент Уральского государственного университета. Родился 29 ноября 1963 г. в городе Свердловске. В 1986 году окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Опубликовал около двадцати работ, в том числе, исследование по проблеме установления авторства текста; учебное пособие по пунктуации и орфографии; раздел учебного пособия по фонетике русского языка.
Николай МУХИН, Екатеринбург


кандидат филологических наук, доцент Уральского государственного университета. Родился 29 ноября 1963 г. в городе Свердловске. В 1986 году окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Опубликовал около двадцати работ, в том числе, исследование по проблеме установления авторства текста; учебное пособие по пунктуации и орфографии; раздел учебного пособия по фонетике русского языка.
Николай МУХИН, Екатеринбург


кандидат филологических наук, доцент Уральского государственного университета. Родился 29 ноября 1963 г. в городе Свердловске. В 1986 году окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Опубликовал около двадцати работ, в том числе, исследование по проблеме установления авторства текста; учебное пособие по пунктуации и орфографии; раздел учебного пособия по фонетике русского языка.
Николай МУХИН, Екатеринбург


кандидат филологических наук, доцент Уральского государственного университета. Родился 29 ноября 1963 г. в городе Свердловске. В 1986 году окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Опубликовал около двадцати работ, в том числе, исследование по проблеме установления авторства текста; учебное пособие по пунктуации и орфографии; раздел учебного пособия по фонетике русского языка.
Николай МУХИН, Екатеринбург


кандидат филологических наук, доцент Уральского государственного университета. Родился 29 ноября 1963 г. в городе Свердловске. В 1986 году окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Опубликовал около двадцати работ, в том числе, исследование по проблеме установления авторства текста; учебное пособие по пунктуации и орфографии; раздел учебного пособия по фонетике русского языка.
Николай МУХИН, Екатеринбург


кандидат филологических наук, доцент Уральского государственного университета. Родился 29 ноября 1963 г. в городе Свердловске. В 1986 году окончил филологический факультет Уральского государственного университета. Опубликовал около двадцати работ, в том числе, исследование по проблеме установления авторства текста; учебное пособие по пунктуации и орфографии; раздел учебного пособия по фонетике русского языка.
РИНА, РЕКА, РЕЧЬ...



РИНА СЕМЁНОВНА ЛЕВИНЗОН, поэт, прозаик, переводчик, педагог. Родилась в Москве. Выехала из России в 70-х годах. Живёт в Иерусалиме.


    Стихи поэта, бывает, со временем меняются – как это произошло с Пушкиным, и с Мандельштамом, и с Пастернаком,    и многими другими – становятся «эпичнее», яснее; уже не льются, а именно «отливаются». Живопись уступает место строгой, чёткой графике; вместо кисти инструментами становятся карандаш и резец. Так видятся воронежские стихи Мандельштама – со снегом и чёрными галками на снегу – как цикл офортов Гойи; так возникают в итальянском карандаше размеренные, неторопливые строфы позднего Пастернака – и даже гораздо более ранние – «ранние поезда» написаны (нарисованы) бархатистым углем. Акварельная кисточка Рины – как была так и есть, разве только крупнее стали мазки и прозрачнее краски – и та же влажная бумага, непременно требующая создания чуда в один приём.
    А как же ещё совершается чудо, если не мановением руки? – и в лёгком вздохе течёт стих, изумительно свободный, лёгкий, а ещё точнее, изливается: «золотистого мёда струя» – это не о Рине, и меньше всего похожа она на ту гречанку, что у Мандельштама: «не Елена – другая...» –  иная ткань, иная суть.
    Рина – ангел во плоти (именно так: с ударением на последнем). Но не в общепринятом смысле, не «воплощённый ангел». Здесь разница между еврейским и христианским сознанием: для последнего – либо дух, либо плоть. Как открещивалась от всего земного, материального Цветаева!..
    В еврейском сознании плоть и дух естественно, органично сосуществуют, об этом много размышлял В. Розанов. Слишком и болезненно близка была ему эта сторона, отличающая его от всех остальных русских философов.
     Кто бы ещё мог сказать: «Наш холодильник так прекрасно пуст…»? Вслушиваюсь в интонацию, «заглядываю» за строку… Разве только Мандельштам или – особенно – Кушнер.
    Правда, «материальность» Кушнера иного свойства: он живёт в мире милых деталей, вещей, которые любит до слёз, до восклицательных знаков, и творит, создаёт из них волшебство высочайшей поэтической пробы.   Рина – другое. Она совсем не «вещественна» (понятие «суть», столь ею любимое, противостоит вещи, «форме»). Рина просто земная – прекрасная – женщина, легко совмещающая в себе страстность, чувственность и высокий полёт, и именно в этом смысле – «ангел во плоти».
    Рина, пишет великолепные детские стихи. Детские интонации постоянно встречаются и во «взрослых» рининых стихах. Первое, что приходит в голову: «Весёлых игр я словно и не знала…»: вот без этого «словно», в котором    ребенок – весь, – стих бы не обошёлся. Везде там, где мама, папа – «четыре укрывающих крыла» – Рина становится ребёнком и даже теперь говорит (или хочет так считать, заговаривая судьбу), что мама сильнее её…
    Рина – колдунья. Колдует, ворожит, заговаривает: не случайно многие стихи строятся на повторе – и верит в магическую силу слова.
    «В начале было Слово», – это для неё не подлежит сомнению, и никакого гумилёвского скепсиса в отношении современного положения дел. Примечательно, что Гумилёв, говоря о величии древнего слова, рисует картину, которой вот уж никак ей не хотелось бы видеть:


         …Солнце останавливали словом,
         Словом разрушали города…


     Потому что столько боли вокруг, потому что слово должно врачевать, а не уничтожать, потому что солнце обязательно взойдёт – на востоке...
     Рине мало, что сами по себе целительны интонация и мелодика её стиха, да и вряд ли она может оценить это в полной мере: какой творец знает на самом деле доподлинно свою силу и власть? Поэтому, движимая ангельской своей и колдовской природой (здесь нет противоречия: всё в ней уживается, срастается), она и заговаривает боль, а иногда и напрямую выписывает рецепт, назначает курс лечения: «Жить надо медленно, лениво…», «Какая суета вокруг, шумиха…                     А счастье-то – сидеть в своём углу…», «Простим себе и всем ошибки…», «Не приближайся к блаженству, не тронь, Не перешагивай лёгкой границы…».
     Приведу полностью стих, который кажется лучшим в этом смысле, квинтэссенцией – противоядием, лекарством от всего:


         Не сбылось, не сошлось… Ну и с богом!
         Комом в горле, слезой на щеке,
         Непонятным и сбивчивым слогом…
         Пусть подышит немного в строке.
         Не случилось… Так, может быть, лучше,
         Легче дальняя светит звезда.
         Петь да плакать – вот сладкая участь.
         А сбылось бы – что делать тогда?


     Предпоследняя строка здесь – образец звукописи, пример, который можно приводить в учебниках. Впрочем, в рининых стихах такие примеры на каждом шагу. Особенно люблю: «Голубые мечети и мачты, золотые мечты…», – не только звукопись, но и классическое словесное стояние.
     Слово «срастаться» – ещё одно раздумье. Общее место: поэт проницаем, уязвим больше, чем кто-либо, и, исцеляя других, порой мучается и сам кричит от боли. Короткое стихотворение «Поэзия» – не жалоба, а констатация – и об этом тоже:  «…Так раненый олень копьё/ Несёт, пока не умирает».
     Но не нужно спешить с утешением, хотя так и хотелось бы укрыть, защитить, спасти… Вспомнились строки поэта из Екатеринбурга Игоря Сахновского:


          Он пустил в наше древо стрелу,
          Оперённую яростью меткой.
          Но ударит она по стволу –
          И врастёт. И останется веткой.


     Знает ли Рина, что это в полной мере можно было бы отнести к ней, о своём поразительном свойстве живой воды, животворения, живучести? Наверное, знает. Не случайно соединять всё и всех, сближать, именно «сращивать», она ощущает своим назначением – «могу и должна». По крайней мере, пусть поверит, что это так.
     В истории случались чудеса, но было два особенных: одно – воскресение Христа, второе – воскрешение древнего языка иврита, которое произошло на наших глазах, – поневоле уверуешь в чудеса, ибо это не укладывается ни в какие историко-лингвистические представления, невозможно, немыслимо… Рина пишет на иврите и русском (ещё одно со-единение), эти два источника питают её, как питало двуязычие Набокова, наполняют берега – и другие берега – её речи-реки. Рина, река, речь…


                                                         * * *
  
 Перечитывая через время, – думаю: «он говорит не то, а то сказать не может»... Собственными глазами видел, как люди, привыкшие к сложности и необъяснимости Мандельштама, полным горлом «пьют» поэзию Рины, не задумываясь, откуда она (поэзия) пришла. Всё это именно потому, что и она «не задумывается» – а живёт как есть – и пишет «как слышит»; есть поэты «зрения» и «слуха». Цветаева – на обвинения в зависимости от Пастернака, – не жалуясь, однажды определила обвинителей раз и навсегда: «идиоты: Боря – видит,  а я – слышу». То же и Рина – «слышит» и, ведомая слухом, делает такое:


         Это солнце так снижалось,
         время длилось,
         это жимолость и жалость,
         Божья милость.
         Это сердце колотилось —
         так ли бьётся
         серебристое ведро
         о дно колодца?
         Это жаворонок, музыка-жалейка,
         Воронёнок большеглазый,
         грудь и шейка.
         Цвет вороний, воздух жаркий,
         рук дрожанье,
         это милого встречанье-провожанье.
         Это воздух еле видимый над нами.
         Что мне с этими желаньями и снами,
         что мне делать с ними,
         милостивый Боже, 
         с этой жалостью и нежностью и дрожью…


     Это и есть – «слышать», – слышать звуки, слышать музыку – и написать её для Саши, которого теперь уже нет.
     Мне очень понятно, но и горестно было, когда после Рининого  выступления в Екатеринбурге слушатели гордо говорили: «Это наша Рина!»  Гордость  понятна – но ясно и другое – это и моя Рина, так же как и Мандельштам, и Пастернак, и Бродский – и, конечно же, Пушкин.
     Мы слишком широки, и много километров нам отмерено.  Но поэзия вне этих категорий, её естественные границы – язык, и только: это прописная вещь. И поэтому Рина – пока она есть и будет – как бы посредник – между собой и другими, Богом и Израилем...
    Маккартни почти сорок лет назад написал великую вещь «для всех»: «Let it be» – но я бы очень не хотел, чтобы Рина шла по этому пути – пути обобщения и всемирности  (например, жалеть Америку – «не плачь» – в стихах нельзя! поэзия, касающаяся хоть краем политики, кровавых мужских дел – перестаёт быть поэзией). Её естественный  путь – в мир собственных душевных движений – переживаний, страстей: «Как грело, как горело – добела», не всем понятных радостей: «стекает капля влаги по стеклу», нежных любовей, важных для неё, вот таких:


         Всё теплится, всё ещё тянется, длится
         над сонной печалью и радостью тихой плывёт.
         На донышке счастья невнятная горечь таится,
         на донышке горечи лёгкая сладость живёт.


         Как рано ещё, как протяжно, блаженно и странно
         на город обрушился этот сиреневый свет,
         орешник расцвёл над волшебным мостом Варизано.
         Такая весна, от которой спасения нет.


         И всё ещё сбудется, что-то ещё может статься,
         и мост изогнулся над бездной беспечной дугой.
         И кто может знать: перед тем, как навеки расстаться,
         придёт невозможная радость из жизни другой...


     На мой вкус, это блестящий Ринин стих, такой для неё не типичный, протяжный, особенный, – потом когда-нибудь этот стих будет стоять рядом со «Свиданий наших первые мгновенья» Тарковского и с пушкинским (догадайтесь каким) – как, впрочем, и другие стихи Рины: «Дикие розы, сумятица, край ноября», «Чем дольше живёшь, тем прозрачнее пишешь»...
     Рина – радость: так думаем мы, обитающие на нашем севере. Её стихи – так бывает – обогревают наши дома, смягчают ожесточённые души, делают своё доброе дело. Враньё или лукавство считать и говорить, что у поэзии нет иных задач, кроме поэзии; всё это давно определено Пушкиным: чувства добрые лирой пробуждать. «Пушкин – это наше всё», – сказал однажды Аполлон Григорьев, а потом повторил Ходасевич.  Добавлю: и не только Пушкин…


                                                                Николай МУХИН,  Екатеринбург


РИНА, РЕКА, РЕЧЬ...



РИНА СЕМЁНОВНА ЛЕВИНЗОН, поэт, прозаик, переводчик, педагог. Родилась в Москве. Выехала из России в 70-х годах. Живёт в Иерусалиме.


    Стихи поэта, бывает, со временем меняются – как это произошло с Пушкиным, и с Мандельштамом, и с Пастернаком,    и многими другими – становятся «эпичнее», яснее; уже не льются, а именно «отливаются». Живопись уступает место строгой, чёткой графике; вместо кисти инструментами становятся карандаш и резец. Так видятся воронежские стихи Мандельштама – со снегом и чёрными галками на снегу – как цикл офортов Гойи; так возникают в итальянском карандаше размеренные, неторопливые строфы позднего Пастернака – и даже гораздо более ранние – «ранние поезда» написаны (нарисованы) бархатистым углем. Акварельная кисточка Рины – как была так и есть, разве только крупнее стали мазки и прозрачнее краски – и та же влажная бумага, непременно требующая создания чуда в один приём.
    А как же ещё совершается чудо, если не мановением руки? – и в лёгком вздохе течёт стих, изумительно свободный, лёгкий, а ещё точнее, изливается: «золотистого мёда струя» – это не о Рине, и меньше всего похожа она на ту гречанку, что у Мандельштама: «не Елена – другая...» –  иная ткань, иная суть.
    Рина – ангел во плоти (именно так: с ударением на последнем). Но не в общепринятом смысле, не «воплощённый ангел». Здесь разница между еврейским и христианским сознанием: для последнего – либо дух, либо плоть. Как открещивалась от всего земного, материального Цветаева!..
    В еврейском сознании плоть и дух естественно, органично сосуществуют, об этом много размышлял В. Розанов. Слишком и болезненно близка была ему эта сторона, отличающая его от всех остальных русских философов.
     Кто бы ещё мог сказать: «Наш холодильник так прекрасно пуст…»? Вслушиваюсь в интонацию, «заглядываю» за строку… Разве только Мандельштам или – особенно – Кушнер.
    Правда, «материальность» Кушнера иного свойства: он живёт в мире милых деталей, вещей, которые любит до слёз, до восклицательных знаков, и творит, создаёт из них волшебство высочайшей поэтической пробы.   Рина – другое. Она совсем не «вещественна» (понятие «суть», столь ею любимое, противостоит вещи, «форме»). Рина просто земная – прекрасная – женщина, легко совмещающая в себе страстность, чувственность и высокий полёт, и именно в этом смысле – «ангел во плоти».
    Рина, пишет великолепные детские стихи. Детские интонации постоянно встречаются и во «взрослых» рининых стихах. Первое, что приходит в голову: «Весёлых игр я словно и не знала…»: вот без этого «словно», в котором    ребенок – весь, – стих бы не обошёлся. Везде там, где мама, папа – «четыре укрывающих крыла» – Рина становится ребёнком и даже теперь говорит (или хочет так считать, заговаривая судьбу), что мама сильнее её…
    Рина – колдунья. Колдует, ворожит, заговаривает: не случайно многие стихи строятся на повторе – и верит в магическую силу слова.
    «В начале было Слово», – это для неё не подлежит сомнению, и никакого гумилёвского скепсиса в отношении современного положения дел. Примечательно, что Гумилёв, говоря о величии древнего слова, рисует картину, которой вот уж никак ей не хотелось бы видеть:


         …Солнце останавливали словом,
         Словом разрушали города…


     Потому что столько боли вокруг, потому что слово должно врачевать, а не уничтожать, потому что солнце обязательно взойдёт – на востоке...
     Рине мало, что сами по себе целительны интонация и мелодика её стиха, да и вряд ли она может оценить это в полной мере: какой творец знает на самом деле доподлинно свою силу и власть? Поэтому, движимая ангельской своей и колдовской природой (здесь нет противоречия: всё в ней уживается, срастается), она и заговаривает боль, а иногда и напрямую выписывает рецепт, назначает курс лечения: «Жить надо медленно, лениво…», «Какая суета вокруг, шумиха…                     А счастье-то – сидеть в своём углу…», «Простим себе и всем ошибки…», «Не приближайся к блаженству, не тронь, Не перешагивай лёгкой границы…».
     Приведу полностью стих, который кажется лучшим в этом смысле, квинтэссенцией – противоядием, лекарством от всего:


         Не сбылось, не сошлось… Ну и с богом!
         Комом в горле, слезой на щеке,
         Непонятным и сбивчивым слогом…
         Пусть подышит немного в строке.
         Не случилось… Так, может быть, лучше,
         Легче дальняя светит звезда.
         Петь да плакать – вот сладкая участь.
         А сбылось бы – что делать тогда?


     Предпоследняя строка здесь – образец звукописи, пример, который можно приводить в учебниках. Впрочем, в рининых стихах такие примеры на каждом шагу. Особенно люблю: «Голубые мечети и мачты, золотые мечты…», – не только звукопись, но и классическое словесное стояние.
     Слово «срастаться» – ещё одно раздумье. Общее место: поэт проницаем, уязвим больше, чем кто-либо, и, исцеляя других, порой мучается и сам кричит от боли. Короткое стихотворение «Поэзия» – не жалоба, а констатация – и об этом тоже:  «…Так раненый олень копьё/ Несёт, пока не умирает».
     Но не нужно спешить с утешением, хотя так и хотелось бы укрыть, защитить, спасти… Вспомнились строки поэта из Екатеринбурга Игоря Сахновского:


          Он пустил в наше древо стрелу,
          Оперённую яростью меткой.
          Но ударит она по стволу –
          И врастёт. И останется веткой.


     Знает ли Рина, что это в полной мере можно было бы отнести к ней, о своём поразительном свойстве живой воды, животворения, живучести? Наверное, знает. Не случайно соединять всё и всех, сближать, именно «сращивать», она ощущает своим назначением – «могу и должна». По крайней мере, пусть поверит, что это так.
     В истории случались чудеса, но было два особенных: одно – воскресение Христа, второе – воскрешение древнего языка иврита, которое произошло на наших глазах, – поневоле уверуешь в чудеса, ибо это не укладывается ни в какие историко-лингвистические представления, невозможно, немыслимо… Рина пишет на иврите и русском (ещё одно со-единение), эти два источника питают её, как питало двуязычие Набокова, наполняют берега – и другие берега – её речи-реки. Рина, река, речь…


                                                         * * *
  
 Перечитывая через время, – думаю: «он говорит не то, а то сказать не может»... Собственными глазами видел, как люди, привыкшие к сложности и необъяснимости Мандельштама, полным горлом «пьют» поэзию Рины, не задумываясь, откуда она (поэзия) пришла. Всё это именно потому, что и она «не задумывается» – а живёт как есть – и пишет «как слышит»; есть поэты «зрения» и «слуха». Цветаева – на обвинения в зависимости от Пастернака, – не жалуясь, однажды определила обвинителей раз и навсегда: «идиоты: Боря – видит,  а я – слышу». То же и Рина – «слышит» и, ведомая слухом, делает такое:


         Это солнце так снижалось,
         время длилось,
         это жимолость и жалость,
         Божья милость.
         Это сердце колотилось —
         так ли бьётся
         серебристое ведро
         о дно колодца?
         Это жаворонок, музыка-жалейка,
         Воронёнок большеглазый,
         грудь и шейка.
         Цвет вороний, воздух жаркий,
         рук дрожанье,
         это милого встречанье-провожанье.
         Это воздух еле видимый над нами.
         Что мне с этими желаньями и снами,
         что мне делать с ними,
         милостивый Боже, 
         с этой жалостью и нежностью и дрожью…


     Это и есть – «слышать», – слышать звуки, слышать музыку – и написать её для Саши, которого теперь уже нет.
     Мне очень понятно, но и горестно было, когда после Рининого  выступления в Екатеринбурге слушатели гордо говорили: «Это наша Рина!»  Гордость  понятна – но ясно и другое – это и моя Рина, так же как и Мандельштам, и Пастернак, и Бродский – и, конечно же, Пушкин.
     Мы слишком широки, и много километров нам отмерено.  Но поэзия вне этих категорий, её естественные границы – язык, и только: это прописная вещь. И поэтому Рина – пока она есть и будет – как бы посредник – между собой и другими, Богом и Израилем...
    Маккартни почти сорок лет назад написал великую вещь «для всех»: «Let it be» – но я бы очень не хотел, чтобы Рина шла по этому пути – пути обобщения и всемирности  (например, жалеть Америку – «не плачь» – в стихах нельзя! поэзия, касающаяся хоть краем политики, кровавых мужских дел – перестаёт быть поэзией). Её естественный  путь – в мир собственных душевных движений – переживаний, страстей: «Как грело, как горело – добела», не всем понятных радостей: «стекает капля влаги по стеклу», нежных любовей, важных для неё, вот таких:


         Всё теплится, всё ещё тянется, длится
         над сонной печалью и радостью тихой плывёт.
         На донышке счастья невнятная горечь таится,
         на донышке горечи лёгкая сладость живёт.


         Как рано ещё, как протяжно, блаженно и странно
         на город обрушился этот сиреневый свет,
         орешник расцвёл над волшебным мостом Варизано.
         Такая весна, от которой спасения нет.


         И всё ещё сбудется, что-то ещё может статься,
         и мост изогнулся над бездной беспечной дугой.
         И кто может знать: перед тем, как навеки расстаться,
         придёт невозможная радость из жизни другой...


     На мой вкус, это блестящий Ринин стих, такой для неё не типичный, протяжный, особенный, – потом когда-нибудь этот стих будет стоять рядом со «Свиданий наших первые мгновенья» Тарковского и с пушкинским (догадайтесь каким) – как, впрочем, и другие стихи Рины: «Дикие розы, сумятица, край ноября», «Чем дольше живёшь, тем прозрачнее пишешь»...
     Рина – радость: так думаем мы, обитающие на нашем севере. Её стихи – так бывает – обогревают наши дома, смягчают ожесточённые души, делают своё доброе дело. Враньё или лукавство считать и говорить, что у поэзии нет иных задач, кроме поэзии; всё это давно определено Пушкиным: чувства добрые лирой пробуждать. «Пушкин – это наше всё», – сказал однажды Аполлон Григорьев, а потом повторил Ходасевич.  Добавлю: и не только Пушкин…


                                                                Николай МУХИН,  Екатеринбург


РИНА, РЕКА, РЕЧЬ...



РИНА СЕМЁНОВНА ЛЕВИНЗОН, поэт, прозаик, переводчик, педагог. Родилась в Москве. Выехала из России в 70-х годах. Живёт в Иерусалиме.


    Стихи поэта, бывает, со временем меняются – как это произошло с Пушкиным, и с Мандельштамом, и с Пастернаком,    и многими другими – становятся «эпичнее», яснее; уже не льются, а именно «отливаются». Живопись уступает место строгой, чёткой графике; вместо кисти инструментами становятся карандаш и резец. Так видятся воронежские стихи Мандельштама – со снегом и чёрными галками на снегу – как цикл офортов Гойи; так возникают в итальянском карандаше размеренные, неторопливые строфы позднего Пастернака – и даже гораздо более ранние – «ранние поезда» написаны (нарисованы) бархатистым углем. Акварельная кисточка Рины – как была так и есть, разве только крупнее стали мазки и прозрачнее краски – и та же влажная бумага, непременно требующая создания чуда в один приём.
    А как же ещё совершается чудо, если не мановением руки? – и в лёгком вздохе течёт стих, изумительно свободный, лёгкий, а ещё точнее, изливается: «золотистого мёда струя» – это не о Рине, и меньше всего похожа она на ту гречанку, что у Мандельштама: «не Елена – другая...» –  иная ткань, иная суть.
    Рина – ангел во плоти (именно так: с ударением на последнем). Но не в общепринятом смысле, не «воплощённый ангел». Здесь разница между еврейским и христианским сознанием: для последнего – либо дух, либо плоть. Как открещивалась от всего земного, материального Цветаева!..
    В еврейском сознании плоть и дух естественно, органично сосуществуют, об этом много размышлял В. Розанов. Слишком и болезненно близка была ему эта сторона, отличающая его от всех остальных русских философов.
     Кто бы ещё мог сказать: «Наш холодильник так прекрасно пуст…»? Вслушиваюсь в интонацию, «заглядываю» за строку… Разве только Мандельштам или – особенно – Кушнер.
    Правда, «материальность» Кушнера иного свойства: он живёт в мире милых деталей, вещей, которые любит до слёз, до восклицательных знаков, и творит, создаёт из них волшебство высочайшей поэтической пробы.   Рина – другое. Она совсем не «вещественна» (понятие «суть», столь ею любимое, противостоит вещи, «форме»). Рина просто земная – прекрасная – женщина, легко совмещающая в себе страстность, чувственность и высокий полёт, и именно в этом смысле – «ангел во плоти».
    Рина, пишет великолепные детские стихи. Детские интонации постоянно встречаются и во «взрослых» рининых стихах. Первое, что приходит в голову: «Весёлых игр я словно и не знала…»: вот без этого «словно», в котором    ребенок – весь, – стих бы не обошёлся. Везде там, где мама, папа – «четыре укрывающих крыла» – Рина становится ребёнком и даже теперь говорит (или хочет так считать, заговаривая судьбу), что мама сильнее её…
    Рина – колдунья. Колдует, ворожит, заговаривает: не случайно многие стихи строятся на повторе – и верит в магическую силу слова.
    «В начале было Слово», – это для неё не подлежит сомнению, и никакого гумилёвского скепсиса в отношении современного положения дел. Примечательно, что Гумилёв, говоря о величии древнего слова, рисует картину, которой вот уж никак ей не хотелось бы видеть:


         …Солнце останавливали словом,
         Словом разрушали города…


     Потому что столько боли вокруг, потому что слово должно врачевать, а не уничтожать, потому что солнце обязательно взойдёт – на востоке...
     Рине мало, что сами по себе целительны интонация и мелодика её стиха, да и вряд ли она может оценить это в полной мере: какой творец знает на самом деле доподлинно свою силу и власть? Поэтому, движимая ангельской своей и колдовской природой (здесь нет противоречия: всё в ней уживается, срастается), она и заговаривает боль, а иногда и напрямую выписывает рецепт, назначает курс лечения: «Жить надо медленно, лениво…», «Какая суета вокруг, шумиха…                     А счастье-то – сидеть в своём углу…», «Простим себе и всем ошибки…», «Не приближайся к блаженству, не тронь, Не перешагивай лёгкой границы…».
     Приведу полностью стих, который кажется лучшим в этом смысле, квинтэссенцией – противоядием, лекарством от всего:


         Не сбылось, не сошлось… Ну и с богом!
         Комом в горле, слезой на щеке,
         Непонятным и сбивчивым слогом…
         Пусть подышит немного в строке.
         Не случилось… Так, может быть, лучше,
         Легче дальняя светит звезда.
         Петь да плакать – вот сладкая участь.
         А сбылось бы – что делать тогда?


     Предпоследняя строка здесь – образец звукописи, пример, который можно приводить в учебниках. Впрочем, в рининых стихах такие примеры на каждом шагу. Особенно люблю: «Голубые мечети и мачты, золотые мечты…», – не только звукопись, но и классическое словесное стояние.
     Слово «срастаться» – ещё одно раздумье. Общее место: поэт проницаем, уязвим больше, чем кто-либо, и, исцеляя других, порой мучается и сам кричит от боли. Короткое стихотворение «Поэзия» – не жалоба, а констатация – и об этом тоже:  «…Так раненый олень копьё/ Несёт, пока не умирает».
     Но не нужно спешить с утешением, хотя так и хотелось бы укрыть, защитить, спасти… Вспомнились строки поэта из Екатеринбурга Игоря Сахновского:


          Он пустил в наше древо стрелу,
          Оперённую яростью меткой.
          Но ударит она по стволу –
          И врастёт. И останется веткой.


     Знает ли Рина, что это в полной мере можно было бы отнести к ней, о своём поразительном свойстве живой воды, животворения, живучести? Наверное, знает. Не случайно соединять всё и всех, сближать, именно «сращивать», она ощущает своим назначением – «могу и должна». По крайней мере, пусть поверит, что это так.
     В истории случались чудеса, но было два особенных: одно – воскресение Христа, второе – воскрешение древнего языка иврита, которое произошло на наших глазах, – поневоле уверуешь в чудеса, ибо это не укладывается ни в какие историко-лингвистические представления, невозможно, немыслимо… Рина пишет на иврите и русском (ещё одно со-единение), эти два источника питают её, как питало двуязычие Набокова, наполняют берега – и другие берега – её речи-реки. Рина, река, речь…


                                                         * * *
  
 Перечитывая через время, – думаю: «он говорит не то, а то сказать не может»... Собственными глазами видел, как люди, привыкшие к сложности и необъяснимости Мандельштама, полным горлом «пьют» поэзию Рины, не задумываясь, откуда она (поэзия) пришла. Всё это именно потому, что и она «не задумывается» – а живёт как есть – и пишет «как слышит»; есть поэты «зрения» и «слуха». Цветаева – на обвинения в зависимости от Пастернака, – не жалуясь, однажды определила обвинителей раз и навсегда: «идиоты: Боря – видит,  а я – слышу». То же и Рина – «слышит» и, ведомая слухом, делает такое:


         Это солнце так снижалось,
         время длилось,
         это жимолость и жалость,
         Божья милость.
         Это сердце колотилось —
         так ли бьётся
         серебристое ведро
         о дно колодца?
         Это жаворонок, музыка-жалейка,
         Воронёнок большеглазый,
         грудь и шейка.
         Цвет вороний, воздух жаркий,
         рук дрожанье,
         это милого встречанье-провожанье.
         Это воздух еле видимый над нами.
         Что мне с этими желаньями и снами,
         что мне делать с ними,
         милостивый Боже, 
         с этой жалостью и нежностью и дрожью…


     Это и есть – «слышать», – слышать звуки, слышать музыку – и написать её для Саши, которого теперь уже нет.
     Мне очень понятно, но и горестно было, когда после Рининого  выступления в Екатеринбурге слушатели гордо говорили: «Это наша Рина!»  Гордость  понятна – но ясно и другое – это и моя Рина, так же как и Мандельштам, и Пастернак, и Бродский – и, конечно же, Пушкин.
     Мы слишком широки, и много километров нам отмерено.  Но поэзия вне этих категорий, её естественные границы – язык, и только: это прописная вещь. И поэтому Рина – пока она есть и будет – как бы посредник – между собой и другими, Богом и Израилем...
    Маккартни почти сорок лет назад написал великую вещь «для всех»: «Let it be» – но я бы очень не хотел, чтобы Рина шла по этому пути – пути обобщения и всемирности  (например, жалеть Америку – «не плачь» – в стихах нельзя! поэзия, касающаяся хоть краем политики, кровавых мужских дел – перестаёт быть поэзией). Её естественный  путь – в мир собственных душевных движений – переживаний, страстей: «Как грело, как горело – добела», не всем понятных радостей: «стекает капля влаги по стеклу», нежных любовей, важных для неё, вот таких:


         Всё теплится, всё ещё тянется, длится
         над сонной печалью и радостью тихой плывёт.
         На донышке счастья невнятная горечь таится,
         на донышке горечи лёгкая сладость живёт.


         Как рано ещё, как протяжно, блаженно и странно
         на город обрушился этот сиреневый свет,
         орешник расцвёл над волшебным мостом Варизано.
         Такая весна, от которой спасения нет.


         И всё ещё сбудется, что-то ещё может статься,
         и мост изогнулся над бездной беспечной дугой.
         И кто может знать: перед тем, как навеки расстаться,
         придёт невозможная радость из жизни другой...


     На мой вкус, это блестящий Ринин стих, такой для неё не типичный, протяжный, особенный, – потом когда-нибудь этот стих будет стоять рядом со «Свиданий наших первые мгновенья» Тарковского и с пушкинским (догадайтесь каким) – как, впрочем, и другие стихи Рины: «Дикие розы, сумятица, край ноября», «Чем дольше живёшь, тем прозрачнее пишешь»...
     Рина – радость: так думаем мы, обитающие на нашем севере. Её стихи – так бывает – обогревают наши дома, смягчают ожесточённые души, делают своё доброе дело. Враньё или лукавство считать и говорить, что у поэзии нет иных задач, кроме поэзии; всё это давно определено Пушкиным: чувства добрые лирой пробуждать. «Пушкин – это наше всё», – сказал однажды Аполлон Григорьев, а потом повторил Ходасевич.  Добавлю: и не только Пушкин…


                                                                Николай МУХИН,  Екатеринбург


РИНА, РЕКА, РЕЧЬ...



РИНА СЕМЁНОВНА ЛЕВИНЗОН, поэт, прозаик, переводчик, педагог. Родилась в Москве. Выехала из России в 70-х годах. Живёт в Иерусалиме.


    Стихи поэта, бывает, со временем меняются – как это произошло с Пушкиным, и с Мандельштамом, и с Пастернаком,    и многими другими – становятся «эпичнее», яснее; уже не льются, а именно «отливаются». Живопись уступает место строгой, чёткой графике; вместо кисти инструментами становятся карандаш и резец. Так видятся воронежские стихи Мандельштама – со снегом и чёрными галками на снегу – как цикл офортов Гойи; так возникают в итальянском карандаше размеренные, неторопливые строфы позднего Пастернака – и даже гораздо более ранние – «ранние поезда» написаны (нарисованы) бархатистым углем. Акварельная кисточка Рины – как была так и есть, разве только крупнее стали мазки и прозрачнее краски – и та же влажная бумага, непременно требующая создания чуда в один приём.
    А как же ещё совершается чудо, если не мановением руки? – и в лёгком вздохе течёт стих, изумительно свободный, лёгкий, а ещё точнее, изливается: «золотистого мёда струя» – это не о Рине, и меньше всего похожа она на ту гречанку, что у Мандельштама: «не Елена – другая...» –  иная ткань, иная суть.
    Рина – ангел во плоти (именно так: с ударением на последнем). Но не в общепринятом смысле, не «воплощённый ангел». Здесь разница между еврейским и христианским сознанием: для последнего – либо дух, либо плоть. Как открещивалась от всего земного, материального Цветаева!..
    В еврейском сознании плоть и дух естественно, органично сосуществуют, об этом много размышлял В. Розанов. Слишком и болезненно близка была ему эта сторона, отличающая его от всех остальных русских философов.
     Кто бы ещё мог сказать: «Наш холодильник так прекрасно пуст…»? Вслушиваюсь в интонацию, «заглядываю» за строку… Разве только Мандельштам или – особенно – Кушнер.
    Правда, «материальность» Кушнера иного свойства: он живёт в мире милых деталей, вещей, которые любит до слёз, до восклицательных знаков, и творит, создаёт из них волшебство высочайшей поэтической пробы.   Рина – другое. Она совсем не «вещественна» (понятие «суть», столь ею любимое, противостоит вещи, «форме»). Рина просто земная – прекрасная – женщина, легко совмещающая в себе страстность, чувственность и высокий полёт, и именно в этом смысле – «ангел во плоти».
    Рина, пишет великолепные детские стихи. Детские интонации постоянно встречаются и во «взрослых» рининых стихах. Первое, что приходит в голову: «Весёлых игр я словно и не знала…»: вот без этого «словно», в котором    ребенок – весь, – стих бы не обошёлся. Везде там, где мама, папа – «четыре укрывающих крыла» – Рина становится ребёнком и даже теперь говорит (или хочет так считать, заговаривая судьбу), что мама сильнее её…
    Рина – колдунья. Колдует, ворожит, заговаривает: не случайно многие стихи строятся на повторе – и верит в магическую силу слова.
    «В начале было Слово», – это для неё не подлежит сомнению, и никакого гумилёвского скепсиса в отношении современного положения дел. Примечательно, что Гумилёв, говоря о величии древнего слова, рисует картину, которой вот уж никак ей не хотелось бы видеть:


         …Солнце останавливали словом,
         Словом разрушали города…


     Потому что столько боли вокруг, потому что слово должно врачевать, а не уничтожать, потому что солнце обязательно взойдёт – на востоке...
     Рине мало, что сами по себе целительны интонация и мелодика её стиха, да и вряд ли она может оценить это в полной мере: какой творец знает на самом деле доподлинно свою силу и власть? Поэтому, движимая ангельской своей и колдовской природой (здесь нет противоречия: всё в ней уживается, срастается), она и заговаривает боль, а иногда и напрямую выписывает рецепт, назначает курс лечения: «Жить надо медленно, лениво…», «Какая суета вокруг, шумиха…                     А счастье-то – сидеть в своём углу…», «Простим себе и всем ошибки…», «Не приближайся к блаженству, не тронь, Не перешагивай лёгкой границы…».
     Приведу полностью стих, который кажется лучшим в этом смысле, квинтэссенцией – противоядием, лекарством от всего:


         Не сбылось, не сошлось… Ну и с богом!
         Комом в горле, слезой на щеке,
         Непонятным и сбивчивым слогом…
         Пусть подышит немного в строке.
         Не случилось… Так, может быть, лучше,
         Легче дальняя светит звезда.
         Петь да плакать – вот сладкая участь.
         А сбылось бы – что делать тогда?


     Предпоследняя строка здесь – образец звукописи, пример, который можно приводить в учебниках. Впрочем, в рининых стихах такие примеры на каждом шагу. Особенно люблю: «Голубые мечети и мачты, золотые мечты…», – не только звукопись, но и классическое словесное стояние.
     Слово «срастаться» – ещё одно раздумье. Общее место: поэт проницаем, уязвим больше, чем кто-либо, и, исцеляя других, порой мучается и сам кричит от боли. Короткое стихотворение «Поэзия» – не жалоба, а констатация – и об этом тоже:  «…Так раненый олень копьё/ Несёт, пока не умирает».
     Но не нужно спешить с утешением, хотя так и хотелось бы укрыть, защитить, спасти… Вспомнились строки поэта из Екатеринбурга Игоря Сахновского:


          Он пустил в наше древо стрелу,
          Оперённую яростью меткой.
          Но ударит она по стволу –
          И врастёт. И останется веткой.


     Знает ли Рина, что это в полной мере можно было бы отнести к ней, о своём поразительном свойстве живой воды, животворения, живучести? Наверное, знает. Не случайно соединять всё и всех, сближать, именно «сращивать», она ощущает своим назначением – «могу и должна». По крайней мере, пусть поверит, что это так.
     В истории случались чудеса, но было два особенных: одно – воскресение Христа, второе – воскрешение древнего языка иврита, которое произошло на наших глазах, – поневоле уверуешь в чудеса, ибо это не укладывается ни в какие историко-лингвистические представления, невозможно, немыслимо… Рина пишет на иврите и русском (ещё одно со-единение), эти два источника питают её, как питало двуязычие Набокова, наполняют берега – и другие берега – её речи-реки. Рина, река, речь…


                                                         * * *
  
 Перечитывая через время, – думаю: «он говорит не то, а то сказать не может»... Собственными глазами видел, как люди, привыкшие к сложности и необъяснимости Мандельштама, полным горлом «пьют» поэзию Рины, не задумываясь, откуда она (поэзия) пришла. Всё это именно потому, что и она «не задумывается» – а живёт как есть – и пишет «как слышит»; есть поэты «зрения» и «слуха». Цветаева – на обвинения в зависимости от Пастернака, – не жалуясь, однажды определила обвинителей раз и навсегда: «идиоты: Боря – видит,  а я – слышу». То же и Рина – «слышит» и, ведомая слухом, делает такое:


         Это солнце так снижалось,
         время длилось,
         это жимолость и жалость,
         Божья милость.
         Это сердце колотилось —
         так ли бьётся
         серебристое ведро
         о дно колодца?
         Это жаворонок, музыка-жалейка,
         Воронёнок большеглазый,
         грудь и шейка.
         Цвет вороний, воздух жаркий,
         рук дрожанье,
         это милого встречанье-провожанье.
         Это воздух еле видимый над нами.
         Что мне с этими желаньями и снами,
         что мне делать с ними,
         милостивый Боже, 
         с этой жалостью и нежностью и дрожью…


     Это и есть – «слышать», – слышать звуки, слышать музыку – и написать её для Саши, которого теперь уже нет.
     Мне очень понятно, но и горестно было, когда после Рининого  выступления в Екатеринбурге слушатели гордо говорили: «Это наша Рина!»  Гордость  понятна – но ясно и другое – это и моя Рина, так же как и Мандельштам, и Пастернак, и Бродский – и, конечно же, Пушкин.
     Мы слишком широки, и много километров нам отмерено.  Но поэзия вне этих категорий, её естественные границы – язык, и только: это прописная вещь. И поэтому Рина – пока она есть и будет – как бы посредник – между собой и другими, Богом и Израилем...
    Маккартни почти сорок лет назад написал великую вещь «для всех»: «Let it be» – но я бы очень не хотел, чтобы Рина шла по этому пути – пути обобщения и всемирности  (например, жалеть Америку – «не плачь» – в стихах нельзя! поэзия, касающаяся хоть краем политики, кровавых мужских дел – перестаёт быть поэзией). Её естественный  путь – в мир собственных душевных движений – переживаний, страстей: «Как грело, как горело – добела», не всем понятных радостей: «стекает капля влаги по стеклу», нежных любовей, важных для неё, вот таких:


         Всё теплится, всё ещё тянется, длится
         над сонной печалью и радостью тихой плывёт.
         На донышке счастья невнятная горечь таится,
         на донышке горечи лёгкая сладость живёт.


         Как рано ещё, как протяжно, блаженно и странно
         на город обрушился этот сиреневый свет,
         орешник расцвёл над волшебным мостом Варизано.
         Такая весна, от которой спасения нет.


         И всё ещё сбудется, что-то ещё может статься,
         и мост изогнулся над бездной беспечной дугой.
         И кто может знать: перед тем, как навеки расстаться,
         придёт невозможная радость из жизни другой...


     На мой вкус, это блестящий Ринин стих, такой для неё не типичный, протяжный, особенный, – потом когда-нибудь этот стих будет стоять рядом со «Свиданий наших первые мгновенья» Тарковского и с пушкинским (догадайтесь каким) – как, впрочем, и другие стихи Рины: «Дикие розы, сумятица, край ноября», «Чем дольше живёшь, тем прозрачнее пишешь»...
     Рина – радость: так думаем мы, обитающие на нашем севере. Её стихи – так бывает – обогревают наши дома, смягчают ожесточённые души, делают своё доброе дело. Враньё или лукавство считать и говорить, что у поэзии нет иных задач, кроме поэзии; всё это давно определено Пушкиным: чувства добрые лирой пробуждать. «Пушкин – это наше всё», – сказал однажды Аполлон Григорьев, а потом повторил Ходасевич.  Добавлю: и не только Пушкин…


                                                                Николай МУХИН,  Екатеринбург


РИНА, РЕКА, РЕЧЬ...



РИНА СЕМЁНОВНА ЛЕВИНЗОН, поэт, прозаик, переводчик, педагог. Родилась в Москве. Выехала из России в 70-х годах. Живёт в Иерусалиме.


    Стихи поэта, бывает, со временем меняются – как это произошло с Пушкиным, и с Мандельштамом, и с Пастернаком,    и многими другими – становятся «эпичнее», яснее; уже не льются, а именно «отливаются». Живопись уступает место строгой, чёткой графике; вместо кисти инструментами становятся карандаш и резец. Так видятся воронежские стихи Мандельштама – со снегом и чёрными галками на снегу – как цикл офортов Гойи; так возникают в итальянском карандаше размеренные, неторопливые строфы позднего Пастернака – и даже гораздо более ранние – «ранние поезда» написаны (нарисованы) бархатистым углем. Акварельная кисточка Рины – как была так и есть, разве только крупнее стали мазки и прозрачнее краски – и та же влажная бумага, непременно требующая создания чуда в один приём.
    А как же ещё совершается чудо, если не мановением руки? – и в лёгком вздохе течёт стих, изумительно свободный, лёгкий, а ещё точнее, изливается: «золотистого мёда струя» – это не о Рине, и меньше всего похожа она на ту гречанку, что у Мандельштама: «не Елена – другая...» –  иная ткань, иная суть.
    Рина – ангел во плоти (именно так: с ударением на последнем). Но не в общепринятом смысле, не «воплощённый ангел». Здесь разница между еврейским и христианским сознанием: для последнего – либо дух, либо плоть. Как открещивалась от всего земного, материального Цветаева!..
    В еврейском сознании плоть и дух естественно, органично сосуществуют, об этом много размышлял В. Розанов. Слишком и болезненно близка была ему эта сторона, отличающая его от всех остальных русских философов.
     Кто бы ещё мог сказать: «Наш холодильник так прекрасно пуст…»? Вслушиваюсь в интонацию, «заглядываю» за строку… Разве только Мандельштам или – особенно – Кушнер.
    Правда, «материальность» Кушнера иного свойства: он живёт в мире милых деталей, вещей, которые любит до слёз, до восклицательных знаков, и творит, создаёт из них волшебство высочайшей поэтической пробы.   Рина – другое. Она совсем не «вещественна» (понятие «суть», столь ею любимое, противостоит вещи, «форме»). Рина просто земная – прекрасная – женщина, легко совмещающая в себе страстность, чувственность и высокий полёт, и именно в этом смысле – «ангел во плоти».
    Рина, пишет великолепные детские стихи. Детские интонации постоянно встречаются и во «взрослых» рининых стихах. Первое, что приходит в голову: «Весёлых игр я словно и не знала…»: вот без этого «словно», в котором    ребенок – весь, – стих бы не обошёлся. Везде там, где мама, папа – «четыре укрывающих крыла» – Рина становится ребёнком и даже теперь говорит (или хочет так считать, заговаривая судьбу), что мама сильнее её…
    Рина – колдунья. Колдует, ворожит, заговаривает: не случайно многие стихи строятся на повторе – и верит в магическую силу слова.
    «В начале было Слово», – это для неё не подлежит сомнению, и никакого гумилёвского скепсиса в отношении современного положения дел. Примечательно, что Гумилёв, говоря о величии древнего слова, рисует картину, которой вот уж никак ей не хотелось бы видеть:


         …Солнце останавливали словом,
         Словом разрушали города…


     Потому что столько боли вокруг, потому что слово должно врачевать, а не уничтожать, потому что солнце обязательно взойдёт – на востоке...
     Рине мало, что сами по себе целительны интонация и мелодика её стиха, да и вряд ли она может оценить это в полной мере: какой творец знает на самом деле доподлинно свою силу и власть? Поэтому, движимая ангельской своей и колдовской природой (здесь нет противоречия: всё в ней уживается, срастается), она и заговаривает боль, а иногда и напрямую выписывает рецепт, назначает курс лечения: «Жить надо медленно, лениво…», «Какая суета вокруг, шумиха…                     А счастье-то – сидеть в своём углу…», «Простим себе и всем ошибки…», «Не приближайся к блаженству, не тронь, Не перешагивай лёгкой границы…».
     Приведу полностью стих, который кажется лучшим в этом смысле, квинтэссенцией – противоядием, лекарством от всего:


         Не сбылось, не сошлось… Ну и с богом!
         Комом в горле, слезой на щеке,
         Непонятным и сбивчивым слогом…
         Пусть подышит немного в строке.
         Не случилось… Так, может быть, лучше,
         Легче дальняя светит звезда.
         Петь да плакать – вот сладкая участь.
         А сбылось бы – что делать тогда?


     Предпоследняя строка здесь – образец звукописи, пример, который можно приводить в учебниках. Впрочем, в рининых стихах такие примеры на каждом шагу. Особенно люблю: «Голубые мечети и мачты, золотые мечты…», – не только звукопись, но и классическое словесное стояние.
     Слово «срастаться» – ещё одно раздумье. Общее место: поэт проницаем, уязвим больше, чем кто-либо, и, исцеляя других, порой мучается и сам кричит от боли. Короткое стихотворение «Поэзия» – не жалоба, а констатация – и об этом тоже:  «…Так раненый олень копьё/ Несёт, пока не умирает».
     Но не нужно спешить с утешением, хотя так и хотелось бы укрыть, защитить, спасти… Вспомнились строки поэта из Екатеринбурга Игоря Сахновского:


          Он пустил в наше древо стрелу,
          Оперённую яростью меткой.
          Но ударит она по стволу –
          И врастёт. И останется веткой.


     Знает ли Рина, что это в полной мере можно было бы отнести к ней, о своём поразительном свойстве живой воды, животворения, живучести? Наверное, знает. Не случайно соединять всё и всех, сближать, именно «сращивать», она ощущает своим назначением – «могу и должна». По крайней мере, пусть поверит, что это так.
     В истории случались чудеса, но было два особенных: одно – воскресение Христа, второе – воскрешение древнего языка иврита, которое произошло на наших глазах, – поневоле уверуешь в чудеса, ибо это не укладывается ни в какие историко-лингвистические представления, невозможно, немыслимо… Рина пишет на иврите и русском (ещё одно со-единение), эти два источника питают её, как питало двуязычие Набокова, наполняют берега – и другие берега – её речи-реки. Рина, река, речь…


                                                         * * *
  
 Перечитывая через время, – думаю: «он говорит не то, а то сказать не может»... Собственными глазами видел, как люди, привыкшие к сложности и необъяснимости Мандельштама, полным горлом «пьют» поэзию Рины, не задумываясь, откуда она (поэзия) пришла. Всё это именно потому, что и она «не задумывается» – а живёт как есть – и пишет «как слышит»; есть поэты «зрения» и «слуха». Цветаева – на обвинения в зависимости от Пастернака, – не жалуясь, однажды определила обвинителей раз и навсегда: «идиоты: Боря – видит,  а я – слышу». То же и Рина – «слышит» и, ведомая слухом, делает такое:


         Это солнце так снижалось,
         время длилось,
         это жимолость и жалость,
         Божья милость.
         Это сердце колотилось —
         так ли бьётся
         серебристое ведро
         о дно колодца?
         Это жаворонок, музыка-жалейка,
         Воронёнок большеглазый,
         грудь и шейка.
         Цвет вороний, воздух жаркий,
         рук дрожанье,
         это милого встречанье-провожанье.
         Это воздух еле видимый над нами.
         Что мне с этими желаньями и снами,
         что мне делать с ними,
         милостивый Боже, 
         с этой жалостью и нежностью и дрожью…


     Это и есть – «слышать», – слышать звуки, слышать музыку – и написать её для Саши, которого теперь уже нет.
     Мне очень понятно, но и горестно было, когда после Рининого  выступления в Екатеринбурге слушатели гордо говорили: «Это наша Рина!»  Гордость  понятна – но ясно и другое – это и моя Рина, так же как и Мандельштам, и Пастернак, и Бродский – и, конечно же, Пушкин.
     Мы слишком широки, и много километров нам отмерено.  Но поэзия вне этих категорий, её естественные границы – язык, и только: это прописная вещь. И поэтому Рина – пока она есть и будет – как бы посредник – между собой и другими, Богом и Израилем...
    Маккартни почти сорок лет назад написал великую вещь «для всех»: «Let it be» – но я бы очень не хотел, чтобы Рина шла по этому пути – пути обобщения и всемирности  (например, жалеть Америку – «не плачь» – в стихах нельзя! поэзия, касающаяся хоть краем политики, кровавых мужских дел – перестаёт быть поэзией). Её естественный  путь – в мир собственных душевных движений – переживаний, страстей: «Как грело, как горело – добела», не всем понятных радостей: «стекает капля влаги по стеклу», нежных любовей, важных для неё, вот таких:


         Всё теплится, всё ещё тянется, длится
         над сонной печалью и радостью тихой плывёт.
         На донышке счастья невнятная горечь таится,
         на донышке горечи лёгкая сладость живёт.


         Как рано ещё, как протяжно, блаженно и странно
         на город обрушился этот сиреневый свет,
         орешник расцвёл над волшебным мостом Варизано.
         Такая весна, от которой спасения нет.


         И всё ещё сбудется, что-то ещё может статься,
         и мост изогнулся над бездной беспечной дугой.
         И кто может знать: перед тем, как навеки расстаться,
         придёт невозможная радость из жизни другой...


     На мой вкус, это блестящий Ринин стих, такой для неё не типичный, протяжный, особенный, – потом когда-нибудь этот стих будет стоять рядом со «Свиданий наших первые мгновенья» Тарковского и с пушкинским (догадайтесь каким) – как, впрочем, и другие стихи Рины: «Дикие розы, сумятица, край ноября», «Чем дольше живёшь, тем прозрачнее пишешь»...
     Рина – радость: так думаем мы, обитающие на нашем севере. Её стихи – так бывает – обогревают наши дома, смягчают ожесточённые души, делают своё доброе дело. Враньё или лукавство считать и говорить, что у поэзии нет иных задач, кроме поэзии; всё это давно определено Пушкиным: чувства добрые лирой пробуждать. «Пушкин – это наше всё», – сказал однажды Аполлон Григорьев, а потом повторил Ходасевич.  Добавлю: и не только Пушкин…


                                                                Николай МУХИН,  Екатеринбург


РИНА, РЕКА, РЕЧЬ...



РИНА СЕМЁНОВНА ЛЕВИНЗОН, поэт, прозаик, переводчик, педагог. Родилась в Москве. Выехала из России в 70-х годах. Живёт в Иерусалиме.


    Стихи поэта, бывает, со временем меняются – как это произошло с Пушкиным, и с Мандельштамом, и с Пастернаком,    и многими другими – становятся «эпичнее», яснее; уже не льются, а именно «отливаются». Живопись уступает место строгой, чёткой графике; вместо кисти инструментами становятся карандаш и резец. Так видятся воронежские стихи Мандельштама – со снегом и чёрными галками на снегу – как цикл офортов Гойи; так возникают в итальянском карандаше размеренные, неторопливые строфы позднего Пастернака – и даже гораздо более ранние – «ранние поезда» написаны (нарисованы) бархатистым углем. Акварельная кисточка Рины – как была так и есть, разве только крупнее стали мазки и прозрачнее краски – и та же влажная бумага, непременно требующая создания чуда в один приём.
    А как же ещё совершается чудо, если не мановением руки? – и в лёгком вздохе течёт стих, изумительно свободный, лёгкий, а ещё точнее, изливается: «золотистого мёда струя» – это не о Рине, и меньше всего похожа она на ту гречанку, что у Мандельштама: «не Елена – другая...» –  иная ткань, иная суть.
    Рина – ангел во плоти (именно так: с ударением на последнем). Но не в общепринятом смысле, не «воплощённый ангел». Здесь разница между еврейским и христианским сознанием: для последнего – либо дух, либо плоть. Как открещивалась от всего земного, материального Цветаева!..
    В еврейском сознании плоть и дух естественно, органично сосуществуют, об этом много размышлял В. Розанов. Слишком и болезненно близка была ему эта сторона, отличающая его от всех остальных русских философов.
     Кто бы ещё мог сказать: «Наш холодильник так прекрасно пуст…»? Вслушиваюсь в интонацию, «заглядываю» за строку… Разве только Мандельштам или – особенно – Кушнер.
    Правда, «материальность» Кушнера иного свойства: он живёт в мире милых деталей, вещей, которые любит до слёз, до восклицательных знаков, и творит, создаёт из них волшебство высочайшей поэтической пробы.   Рина – другое. Она совсем не «вещественна» (понятие «суть», столь ею любимое, противостоит вещи, «форме»). Рина просто земная – прекрасная – женщина, легко совмещающая в себе страстность, чувственность и высокий полёт, и именно в этом смысле – «ангел во плоти».
    Рина, пишет великолепные детские стихи. Детские интонации постоянно встречаются и во «взрослых» рининых стихах. Первое, что приходит в голову: «Весёлых игр я словно и не знала…»: вот без этого «словно», в котором    ребенок – весь, – стих бы не обошёлся. Везде там, где мама, папа – «четыре укрывающих крыла» – Рина становится ребёнком и даже теперь говорит (или хочет так считать, заговаривая судьбу), что мама сильнее её…
    Рина – колдунья. Колдует, ворожит, заговаривает: не случайно многие стихи строятся на повторе – и верит в магическую силу слова.
    «В начале было Слово», – это для неё не подлежит сомнению, и никакого гумилёвского скепсиса в отношении современного положения дел. Примечательно, что Гумилёв, говоря о величии древнего слова, рисует картину, которой вот уж никак ей не хотелось бы видеть:


         …Солнце останавливали словом,
         Словом разрушали города…


     Потому что столько боли вокруг, потому что слово должно врачевать, а не уничтожать, потому что солнце обязательно взойдёт – на востоке...
     Рине мало, что сами по себе целительны интонация и мелодика её стиха, да и вряд ли она может оценить это в полной мере: какой творец знает на самом деле доподлинно свою силу и власть? Поэтому, движимая ангельской своей и колдовской природой (здесь нет противоречия: всё в ней уживается, срастается), она и заговаривает боль, а иногда и напрямую выписывает рецепт, назначает курс лечения: «Жить надо медленно, лениво…», «Какая суета вокруг, шумиха…                     А счастье-то – сидеть в своём углу…», «Простим себе и всем ошибки…», «Не приближайся к блаженству, не тронь, Не перешагивай лёгкой границы…».
     Приведу полностью стих, который кажется лучшим в этом смысле, квинтэссенцией – противоядием, лекарством от всего:


         Не сбылось, не сошлось… Ну и с богом!
         Комом в горле, слезой на щеке,
         Непонятным и сбивчивым слогом…
         Пусть подышит немного в строке.
         Не случилось… Так, может быть, лучше,
         Легче дальняя светит звезда.
         Петь да плакать – вот сладкая участь.
         А сбылось бы – что делать тогда?


     Предпоследняя строка здесь – образец звукописи, пример, который можно приводить в учебниках. Впрочем, в рининых стихах такие примеры на каждом шагу. Особенно люблю: «Голубые мечети и мачты, золотые мечты…», – не только звукопись, но и классическое словесное стояние.
     Слово «срастаться» – ещё одно раздумье. Общее место: поэт проницаем, уязвим больше, чем кто-либо, и, исцеляя других, порой мучается и сам кричит от боли. Короткое стихотворение «Поэзия» – не жалоба, а констатация – и об этом тоже:  «…Так раненый олень копьё/ Несёт, пока не умирает».
     Но не нужно спешить с утешением, хотя так и хотелось бы укрыть, защитить, спасти… Вспомнились строки поэта из Екатеринбурга Игоря Сахновского:


          Он пустил в наше древо стрелу,
          Оперённую яростью меткой.
          Но ударит она по стволу –
          И врастёт. И останется веткой.


     Знает ли Рина, что это в полной мере можно было бы отнести к ней, о своём поразительном свойстве живой воды, животворения, живучести? Наверное, знает. Не случайно соединять всё и всех, сближать, именно «сращивать», она ощущает своим назначением – «могу и должна». По крайней мере, пусть поверит, что это так.
     В истории случались чудеса, но было два особенных: одно – воскресение Христа, второе – воскрешение древнего языка иврита, которое произошло на наших глазах, – поневоле уверуешь в чудеса, ибо это не укладывается ни в какие историко-лингвистические представления, невозможно, немыслимо… Рина пишет на иврите и русском (ещё одно со-единение), эти два источника питают её, как питало двуязычие Набокова, наполняют берега – и другие берега – её речи-реки. Рина, река, речь…


                                                         * * *
  
 Перечитывая через время, – думаю: «он говорит не то, а то сказать не может»... Собственными глазами видел, как люди, привыкшие к сложности и необъяснимости Мандельштама, полным горлом «пьют» поэзию Рины, не задумываясь, откуда она (поэзия) пришла. Всё это именно потому, что и она «не задумывается» – а живёт как есть – и пишет «как слышит»; есть поэты «зрения» и «слуха». Цветаева – на обвинения в зависимости от Пастернака, – не жалуясь, однажды определила обвинителей раз и навсегда: «идиоты: Боря – видит,  а я – слышу». То же и Рина – «слышит» и, ведомая слухом, делает такое:


         Это солнце так снижалось,
         время длилось,
         это жимолость и жалость,
         Божья милость.
         Это сердце колотилось —
         так ли бьётся
         серебристое ведро
         о дно колодца?
         Это жаворонок, музыка-жалейка,
         Воронёнок большеглазый,
         грудь и шейка.
         Цвет вороний, воздух жаркий,
         рук дрожанье,
         это милого встречанье-провожанье.
         Это воздух еле видимый над нами.
         Что мне с этими желаньями и снами,
         что мне делать с ними,
         милостивый Боже, 
         с этой жалостью и нежностью и дрожью…


     Это и есть – «слышать», – слышать звуки, слышать музыку – и написать её для Саши, которого теперь уже нет.
     Мне очень понятно, но и горестно было, когда после Рининого  выступления в Екатеринбурге слушатели гордо говорили: «Это наша Рина!»  Гордость  понятна – но ясно и другое – это и моя Рина, так же как и Мандельштам, и Пастернак, и Бродский – и, конечно же, Пушкин.
     Мы слишком широки, и много километров нам отмерено.  Но поэзия вне этих категорий, её естественные границы – язык, и только: это прописная вещь. И поэтому Рина – пока она есть и будет – как бы посредник – между собой и другими, Богом и Израилем...
    Маккартни почти сорок лет назад написал великую вещь «для всех»: «Let it be» – но я бы очень не хотел, чтобы Рина шла по этому пути – пути обобщения и всемирности  (например, жалеть Америку – «не плачь» – в стихах нельзя! поэзия, касающаяся хоть краем политики, кровавых мужских дел – перестаёт быть поэзией). Её естественный  путь – в мир собственных душевных движений – переживаний, страстей: «Как грело, как горело – добела», не всем понятных радостей: «стекает капля влаги по стеклу», нежных любовей, важных для неё, вот таких:


         Всё теплится, всё ещё тянется, длится
         над сонной печалью и радостью тихой плывёт.
         На донышке счастья невнятная горечь таится,
         на донышке горечи лёгкая сладость живёт.


         Как рано ещё, как протяжно, блаженно и странно
         на город обрушился этот сиреневый свет,
         орешник расцвёл над волшебным мостом Варизано.
         Такая весна, от которой спасения нет.


         И всё ещё сбудется, что-то ещё может статься,
         и мост изогнулся над бездной беспечной дугой.
         И кто может знать: перед тем, как навеки расстаться,
         придёт невозможная радость из жизни другой...


     На мой вкус, это блестящий Ринин стих, такой для неё не типичный, протяжный, особенный, – потом когда-нибудь этот стих будет стоять рядом со «Свиданий наших первые мгновенья» Тарковского и с пушкинским (догадайтесь каким) – как, впрочем, и другие стихи Рины: «Дикие розы, сумятица, край ноября», «Чем дольше живёшь, тем прозрачнее пишешь»...
     Рина – радость: так думаем мы, обитающие на нашем севере. Её стихи – так бывает – обогревают наши дома, смягчают ожесточённые души, делают своё доброе дело. Враньё или лукавство считать и говорить, что у поэзии нет иных задач, кроме поэзии; всё это давно определено Пушкиным: чувства добрые лирой пробуждать. «Пушкин – это наше всё», – сказал однажды Аполлон Григорьев, а потом повторил Ходасевич.  Добавлю: и не только Пушкин…


                                                                Николай МУХИН,  Екатеринбург


РИНА, РЕКА, РЕЧЬ...



РИНА СЕМЁНОВНА ЛЕВИНЗОН, поэт, прозаик, переводчик, педагог. Родилась в Москве. Выехала из России в 70-х годах. Живёт в Иерусалиме.


    Стихи поэта, бывает, со временем меняются – как это произошло с Пушкиным, и с Мандельштамом, и с Пастернаком,    и многими другими – становятся «эпичнее», яснее; уже не льются, а именно «отливаются». Живопись уступает место строгой, чёткой графике; вместо кисти инструментами становятся карандаш и резец. Так видятся воронежские стихи Мандельштама – со снегом и чёрными галками на снегу – как цикл офортов Гойи; так возникают в итальянском карандаше размеренные, неторопливые строфы позднего Пастернака – и даже гораздо более ранние – «ранние поезда» написаны (нарисованы) бархатистым углем. Акварельная кисточка Рины – как была так и есть, разве только крупнее стали мазки и прозрачнее краски – и та же влажная бумага, непременно требующая создания чуда в один приём.
    А как же ещё совершается чудо, если не мановением руки? – и в лёгком вздохе течёт стих, изумительно свободный, лёгкий, а ещё точнее, изливается: «золотистого мёда струя» – это не о Рине, и меньше всего похожа она на ту гречанку, что у Мандельштама: «не Елена – другая...» –  иная ткань, иная суть.
    Рина – ангел во плоти (именно так: с ударением на последнем). Но не в общепринятом смысле, не «воплощённый ангел». Здесь разница между еврейским и христианским сознанием: для последнего – либо дух, либо плоть. Как открещивалась от всего земного, материального Цветаева!..
    В еврейском сознании плоть и дух естественно, органично сосуществуют, об этом много размышлял В. Розанов. Слишком и болезненно близка была ему эта сторона, отличающая его от всех остальных русских философов.
     Кто бы ещё мог сказать: «Наш холодильник так прекрасно пуст…»? Вслушиваюсь в интонацию, «заглядываю» за строку… Разве только Мандельштам или – особенно – Кушнер.
    Правда, «материальность» Кушнера иного свойства: он живёт в мире милых деталей, вещей, которые любит до слёз, до восклицательных знаков, и творит, создаёт из них волшебство высочайшей поэтической пробы.   Рина – другое. Она совсем не «вещественна» (понятие «суть», столь ею любимое, противостоит вещи, «форме»). Рина просто земная – прекрасная – женщина, легко совмещающая в себе страстность, чувственность и высокий полёт, и именно в этом смысле – «ангел во плоти».
    Рина, пишет великолепные детские стихи. Детские интонации постоянно встречаются и во «взрослых» рининых стихах. Первое, что приходит в голову: «Весёлых игр я словно и не знала…»: вот без этого «словно», в котором    ребенок – весь, – стих бы не обошёлся. Везде там, где мама, папа – «четыре укрывающих крыла» – Рина становится ребёнком и даже теперь говорит (или хочет так считать, заговаривая судьбу), что мама сильнее её…
    Рина – колдунья. Колдует, ворожит, заговаривает: не случайно многие стихи строятся на повторе – и верит в магическую силу слова.
    «В начале было Слово», – это для неё не подлежит сомнению, и никакого гумилёвского скепсиса в отношении современного положения дел. Примечательно, что Гумилёв, говоря о величии древнего слова, рисует картину, которой вот уж никак ей не хотелось бы видеть:


         …Солнце останавливали словом,
         Словом разрушали города…


     Потому что столько боли вокруг, потому что слово должно врачевать, а не уничтожать, потому что солнце обязательно взойдёт – на востоке...
     Рине мало, что сами по себе целительны интонация и мелодика её стиха, да и вряд ли она может оценить это в полной мере: какой творец знает на самом деле доподлинно свою силу и власть? Поэтому, движимая ангельской своей и колдовской природой (здесь нет противоречия: всё в ней уживается, срастается), она и заговаривает боль, а иногда и напрямую выписывает рецепт, назначает курс лечения: «Жить надо медленно, лениво…», «Какая суета вокруг, шумиха…                     А счастье-то – сидеть в своём углу…», «Простим себе и всем ошибки…», «Не приближайся к блаженству, не тронь, Не перешагивай лёгкой границы…».
     Приведу полностью стих, который кажется лучшим в этом смысле, квинтэссенцией – противоядием, лекарством от всего:


         Не сбылось, не сошлось… Ну и с богом!
         Комом в горле, слезой на щеке,
         Непонятным и сбивчивым слогом…
         Пусть подышит немного в строке.
         Не случилось… Так, может быть, лучше,
         Легче дальняя светит звезда.
         Петь да плакать – вот сладкая участь.
         А сбылось бы – что делать тогда?


     Предпоследняя строка здесь – образец звукописи, пример, который можно приводить в учебниках. Впрочем, в рининых стихах такие примеры на каждом шагу. Особенно люблю: «Голубые мечети и мачты, золотые мечты…», – не только звукопись, но и классическое словесное стояние.
     Слово «срастаться» – ещё одно раздумье. Общее место: поэт проницаем, уязвим больше, чем кто-либо, и, исцеляя других, порой мучается и сам кричит от боли. Короткое стихотворение «Поэзия» – не жалоба, а констатация – и об этом тоже:  «…Так раненый олень копьё/ Несёт, пока не умирает».
     Но не нужно спешить с утешением, хотя так и хотелось бы укрыть, защитить, спасти… Вспомнились строки поэта из Екатеринбурга Игоря Сахновского:


          Он пустил в наше древо стрелу,
          Оперённую яростью меткой.
          Но ударит она по стволу –
          И врастёт. И останется веткой.


     Знает ли Рина, что это в полной мере можно было бы отнести к ней, о своём поразительном свойстве живой воды, животворения, живучести? Наверное, знает. Не случайно соединять всё и всех, сближать, именно «сращивать», она ощущает своим назначением – «могу и должна». По крайней мере, пусть поверит, что это так.
     В истории случались чудеса, но было два особенных: одно – воскресение Христа, второе – воскрешение древнего языка иврита, которое произошло на наших глазах, – поневоле уверуешь в чудеса, ибо это не укладывается ни в какие историко-лингвистические представления, невозможно, немыслимо… Рина пишет на иврите и русском (ещё одно со-единение), эти два источника питают её, как питало двуязычие Набокова, наполняют берега – и другие берега – её речи-реки. Рина, река, речь…


                                                         * * *
  
 Перечитывая через время, – думаю: «он говорит не то, а то сказать не может»... Собственными глазами видел, как люди, привыкшие к сложности и необъяснимости Мандельштама, полным горлом «пьют» поэзию Рины, не задумываясь, откуда она (поэзия) пришла. Всё это именно потому, что и она «не задумывается» – а живёт как есть – и пишет «как слышит»; есть поэты «зрения» и «слуха». Цветаева – на обвинения в зависимости от Пастернака, – не жалуясь, однажды определила обвинителей раз и навсегда: «идиоты: Боря – видит,  а я – слышу». То же и Рина – «слышит» и, ведомая слухом, делает такое:


         Это солнце так снижалось,
         время длилось,
         это жимолость и жалость,
         Божья милость.
         Это сердце колотилось —
         так ли бьётся
         серебристое ведро
         о дно колодца?
         Это жаворонок, музыка-жалейка,
         Воронёнок большеглазый,
         грудь и шейка.
         Цвет вороний, воздух жаркий,
         рук дрожанье,
         это милого встречанье-провожанье.
         Это воздух еле видимый над нами.
         Что мне с этими желаньями и снами,
         что мне делать с ними,
         милостивый Боже, 
         с этой жалостью и нежностью и дрожью…


     Это и есть – «слышать», – слышать звуки, слышать музыку – и написать её для Саши, которого теперь уже нет.
     Мне очень понятно, но и горестно было, когда после Рининого  выступления в Екатеринбурге слушатели гордо говорили: «Это наша Рина!»  Гордость  понятна – но ясно и другое – это и моя Рина, так же как и Мандельштам, и Пастернак, и Бродский – и, конечно же, Пушкин.
     Мы слишком широки, и много километров нам отмерено.  Но поэзия вне этих категорий, её естественные границы – язык, и только: это прописная вещь. И поэтому Рина – пока она есть и будет – как бы посредник – между собой и другими, Богом и Израилем...
    Маккартни почти сорок лет назад написал великую вещь «для всех»: «Let it be» – но я бы очень не хотел, чтобы Рина шла по этому пути – пути обобщения и всемирности  (например, жалеть Америку – «не плачь» – в стихах нельзя! поэзия, касающаяся хоть краем политики, кровавых мужских дел – перестаёт быть поэзией). Её естественный  путь – в мир собственных душевных движений – переживаний, страстей: «Как грело, как горело – добела», не всем понятных радостей: «стекает капля влаги по стеклу», нежных любовей, важных для неё, вот таких:


         Всё теплится, всё ещё тянется, длится
         над сонной печалью и радостью тихой плывёт.
         На донышке счастья невнятная горечь таится,
         на донышке горечи лёгкая сладость живёт.


         Как рано ещё, как протяжно, блаженно и странно
         на город обрушился этот сиреневый свет,
         орешник расцвёл над волшебным мостом Варизано.
         Такая весна, от которой спасения нет.


         И всё ещё сбудется, что-то ещё может статься,
         и мост изогнулся над бездной беспечной дугой.
         И кто может знать: перед тем, как навеки расстаться,
         придёт невозможная радость из жизни другой...


     На мой вкус, это блестящий Ринин стих, такой для неё не типичный, протяжный, особенный, – потом когда-нибудь этот стих будет стоять рядом со «Свиданий наших первые мгновенья» Тарковского и с пушкинским (догадайтесь каким) – как, впрочем, и другие стихи Рины: «Дикие розы, сумятица, край ноября», «Чем дольше живёшь, тем прозрачнее пишешь»...
     Рина – радость: так думаем мы, обитающие на нашем севере. Её стихи – так бывает – обогревают наши дома, смягчают ожесточённые души, делают своё доброе дело. Враньё или лукавство считать и говорить, что у поэзии нет иных задач, кроме поэзии; всё это давно определено Пушкиным: чувства добрые лирой пробуждать. «Пушкин – это наше всё», – сказал однажды Аполлон Григорьев, а потом повторил Ходасевич.  Добавлю: и не только Пушкин…


                                                                Николай МУХИН,  Екатеринбург


Валерий ПАЙКОВ, Израиль



Поэт. Доктор мед наук, профессор. Родился  в 1939 г. на Украине. С 2000 г. живёт в Израиле. Член Союза русскоязычных писателей Израиля. Автор девяти стихотворных сборников. Публикации в периодике Израиля, Италии, России, США, в антологии "120 поэтов русскоязычного Израиля" (2005). Составитель альманаха "Год поэзии. Израиль" (совместно с Э. Ракитской).

Валерий ПАЙКОВ, Израиль



Поэт. Доктор мед наук, профессор. Родился  в 1939 г. на Украине. С 2000 г. живёт в Израиле. Член Союза русскоязычных писателей Израиля. Автор девяти стихотворных сборников. Публикации в периодике Израиля, Италии, России, США, в антологии "120 поэтов русскоязычного Израиля" (2005). Составитель альманаха "Год поэзии. Израиль" (совместно с Э. Ракитской).

Раиса РЕЗНИК, Сан-Хосе, Калифорния

Раиса Резник
Поэт, редактор альманаха «Связь времён». Родилась в 1948 г. в с. Песчанка Винницкой области. На Западе с 1994 г. Сб. стихов: «На грани» (на русском и англ.), 1997; «О главном и вечном» (поэтическое переложение еврейских пословиц), 1997; «Точка опоры», 1999. Публикации в альманахе «Встречи» (Филадельфия), в «Альманахе Поэзии» (Сан-Хосе).

Раиса РЕЗНИК, Сан-Хосе, Калифорния

Раиса Резник
Поэт, редактор альманаха «Связь времён». Родилась в 1948 г. в с. Песчанка Винницкой области. На Западе с 1994 г. Сб. стихов: «На грани» (на русском и англ.), 1997; «О главном и вечном» (поэтическое переложение еврейских пословиц), 1997; «Точка опоры», 1999. Публикации в альманахе «Встречи» (Филадельфия), в «Альманахе Поэзии» (Сан-Хосе).

Клавдия РОТМАНОВА, Дюссельдорф, Германия

Клавдия Ротманова 
Поэт, прозаик, публицист. Родилась в 1949 г. в Полтавской области. Выросла в Латвии. На Западе с 1993 г. Автор книги стихов «Силуэты судьбы», а также ряда публикаций в периодических, литературных и сетевых изданиях России, Латвии, Польши и Германии.

Клавдия РОТМАНОВА, Дюссельдорф, Германия

Клавдия Ротманова 
Поэт, прозаик, публицист. Родилась в 1949 г. в Полтавской области. Выросла в Латвии. На Западе с 1993 г. Автор книги стихов «Силуэты судьбы», а также ряда публикаций в периодических, литературных и сетевых изданиях России, Латвии, Польши и Германии.

Александр Неймирок

НЕЙМИРОК, Александр Николаевич (1911, Киев - 1973 Мюнхен). Окончил в Югославии Кадетский корпус и Белградский университет. Печататься начал в 30-е годы. Публиковался в «Новом журнале», в «Гранях».  Поэтические книги «Стихи», 1946; «День за днём», 1953. 

Александр Неймирок

НЕЙМИРОК, Александр Николаевич (1911, Киев - 1973 Мюнхен). Окончил в Югославии Кадетский корпус и Белградский университет. Печататься начал в 30-е годы. Публиковался в «Новом журнале», в «Гранях».  Поэтические книги «Стихи», 1946; «День за днём», 1953. 

Анатолий Нестров

Анатолий Михайлович НЕСТЕРОВ, Елец. Поэт, журналист, филолог. Родился  в 1942 году в Караганде.  Член Союза писателей России. Окончил Воронежский государственный университет. Автор поэтических сборников "Высокое небо", "Капля времени", "Прощание со снегом", "Дни и годы". Публикации во многих журналах, среди них "Смена”, “Наш современник".

Анатолий Нестров

Анатолий Михайлович НЕСТЕРОВ, Елец. Поэт, журналист, филолог. Родился  в 1942 году в Караганде.  Член Союза писателей России. Окончил Воронежский государственный университет. Автор поэтических сборников "Высокое небо", "Капля времени", "Прощание со снегом", "Дни и годы". Публикации во многих журналах, среди них "Смена”, “Наш современник".

Андрей Новиков-Ланской
 Андрей Анатольевич НОВИКОВ-ЛАНСКОЙ   родился в 1974 году в Москве.  Окончил Московский государственный университет  имени   М.В. Ломоносова в 1997 году. Кандидатская и докторская диссертации посвящены творчеству Бродского. С 2008 года  – заведующий кафедрой истории телевидения и телекритики МГУ имени М.В. Ломоносова. С 2011 года – ректор Академии медиа (Москва). Автор трех поэтических сборников, двух книг прозы, многочисленных публикаций в российской и зарубежной прессе. 

Андрей Новиков-Ланской
 Андрей Анатольевич НОВИКОВ-ЛАНСКОЙ   родился в 1974 году в Москве.  Окончил Московский государственный университет  имени   М.В. Ломоносова в 1997 году. Кандидатская и докторская диссертации посвящены творчеству Бродского. С 2008 года  – заведующий кафедрой истории телевидения и телекритики МГУ имени М.В. Ломоносова. С 2011 года – ректор Академии медиа (Москва). Автор трех поэтических сборников, двух книг прозы, многочисленных публикаций в российской и зарубежной прессе. 

Алина Остафийчук

Алина ОСТАФИЙЧУК (1979-2010).  Поэт, сказочница, журналист, редактор. Соучредитель творческого ордена «Корни неба». Окончила Донбасскую государственную машиностроительную академию. Кандидат экономических наук, работала старшим преподавателем кафедры «Менеджмент», журналистом регионального еженедельника «Восточный проект», была организатором художественно-литературного журнала «Альманах муз». Автор книг «Единение двух сердец», 2000; «Бисерное признание»,2001; «Прижаться к земле»,2004; «На ощупь»,2007; «Естественный отбор»,2010; «Сказки»,2010. Лауреат литературных фестивалей, акции «Жінка Донеччини» в номинации «Журналистика». Публиковалась на Украине и в России. Увлекалась фотографией. Одна из инициаторов создания и соучредитель приюта для животных в Краматорске.

Алина Остафийчук

Алина ОСТАФИЙЧУК (1979-2010).  Поэт, сказочница, журналист, редактор. Соучредитель творческого ордена «Корни неба». Окончила Донбасскую государственную машиностроительную академию. Кандидат экономических наук, работала старшим преподавателем кафедры «Менеджмент», журналистом регионального еженедельника «Восточный проект», была организатором художественно-литературного журнала «Альманах муз». Автор книг «Единение двух сердец», 2000; «Бисерное признание»,2001; «Прижаться к земле»,2004; «На ощупь»,2007; «Естественный отбор»,2010; «Сказки»,2010. Лауреат литературных фестивалей, акции «Жінка Донеччини» в номинации «Журналистика». Публиковалась на Украине и в России. Увлекалась фотографией. Одна из инициаторов создания и соучредитель приюта для животных в Краматорске.

Игорь Померанцев

ПОМЕРАНЦЕВ, Игорь, Прага. Родился в 1948 году в Саратове. Жил в Забайкалье и на Украине. Выпускник факультета романо-германской филологии Черновицкого государственного университета. Эмигрировал на Запад в 1978 году. Работал на радио Би-би-си, с 1987 года — на радиостанции “Свобода” (ведущий программы “Поверх барьеров”). Стихи и проза публиковались в российской и зарубежной периодике. Автор двух сборников стихов и книги эссе.

Игорь Померанцев

ПОМЕРАНЦЕВ, Игорь, Прага. Родился в 1948 году в Саратове. Жил в Забайкалье и на Украине. Выпускник факультета романо-германской филологии Черновицкого государственного университета. Эмигрировал на Запад в 1978 году. Работал на радио Би-би-си, с 1987 года — на радиостанции “Свобода” (ведущий программы “Поверх барьеров”). Стихи и проза публиковались в российской и зарубежной периодике. Автор двух сборников стихов и книги эссе.

Андрей Попов

Андрей Гельевич ПОПОВ, поэт. Живет в Сыктывкаре. Родился в 1959 году в Воркуте. Окончил Сыктывкарский государственный университет. Автор нескольких сборников стихотворений. Публиковался в журналах «Наш современник», «Север», «Арион», «Мир Севера», «Войвыв кодзув» («Северная звезда»), «Крещатик», «Московский вестник». Стихи переводились на венгерский язык. Член Союза писателей России. Заместитель председателя правления Союза писателей Республики Коми.

Андрей Попов

Андрей Гельевич ПОПОВ, поэт. Живет в Сыктывкаре. Родился в 1959 году в Воркуте. Окончил Сыктывкарский государственный университет. Автор нескольких сборников стихотворений. Публиковался в журналах «Наш современник», «Север», «Арион», «Мир Севера», «Войвыв кодзув» («Северная звезда»), «Крещатик», «Московский вестник». Стихи переводились на венгерский язык. Член Союза писателей России. Заместитель председателя правления Союза писателей Республики Коми.

Владимир Попович
Владимир Александрович ПОПОВИЧ, пос. Приютово, Башкортостан.  Родился в 1988 году в Днепропетровской области. Окончил нефтяной колледж. В настоящее время заочно учится в Самарском государственном техническом университете. Стихи публиковались в литературном альманахе «Много языков – один мир»,  Бишкек, 2012. 
 
 

Владимир Попович
Владимир Александрович ПОПОВИЧ, пос. Приютово, Башкортостан.  Родился в 1988 году в Днепропетровской области. Окончил нефтяной колледж. В настоящее время заочно учится в Самарском государственном техническом университете. Стихи публиковались в литературном альманахе «Много языков – один мир»,  Бишкек, 2012. 
 
 

Алексей Прасолов

Алексеей Тимофееевич ПРА́СОЛОВ (1930 - 1972)  – русский поэт. Родился в селе Ивановка-2 Кантемировского района Воронежской области. С семи до семнадцати лет прожил в недалекой от Россоши слободе Морозовка. В семнадцать лет поступил учиться в Россошанское педагогическое училище, которое окончил в 1951 г. После окончания полтора года учительствовал в сельских школах. Работал корректором в воронежской газете «Молодой коммунар». Дальше – районные будни, газетная поденщина, переезды из редакции в редакцию, поездки по райцентрам Черноземного края. С 1961 по 1964 год работает на рудниках и стройках. Первое напечатанное стихотворение «Великий свет» – в россошанской районной газете «Заря коммунизма» 7 ноября 1949 г. В 1964 г. в августовском номере «Нового мира», возглавляемого А. Т. Твардовским, была опубликована большая подборка прасоловских стихотворений. При жизни поэта вышло 4 сборника стихов. Исследователи выделяют два этапа в творчестве А. Прасолова: ранняя лирика (1949-1961) и зрелая поэзия (1962-1972). Творчество А. Прасолова, отнесено критиками       (наряду с Н. Рубцовым, А. Жигулиным  и некоторыми другими) к "тихим лирикам". 

Алексей Прасолов

Алексеей Тимофееевич ПРА́СОЛОВ (1930 - 1972)  – русский поэт. Родился в селе Ивановка-2 Кантемировского района Воронежской области. С семи до семнадцати лет прожил в недалекой от Россоши слободе Морозовка. В семнадцать лет поступил учиться в Россошанское педагогическое училище, которое окончил в 1951 г. После окончания полтора года учительствовал в сельских школах. Работал корректором в воронежской газете «Молодой коммунар». Дальше – районные будни, газетная поденщина, переезды из редакции в редакцию, поездки по райцентрам Черноземного края. С 1961 по 1964 год работает на рудниках и стройках. Первое напечатанное стихотворение «Великий свет» – в россошанской районной газете «Заря коммунизма» 7 ноября 1949 г. В 1964 г. в августовском номере «Нового мира», возглавляемого А. Т. Твардовским, была опубликована большая подборка прасоловских стихотворений. При жизни поэта вышло 4 сборника стихов. Исследователи выделяют два этапа в творчестве А. Прасолова: ранняя лирика (1949-1961) и зрелая поэзия (1962-1972). Творчество А. Прасолова, отнесено критиками       (наряду с Н. Рубцовым, А. Жигулиным  и некоторыми другими) к "тихим лирикам". 

Наталья Резник

РЕЗНИК, Наталья,  Боулдер, Колорадо. Поэт, прозаик. Родилась в Ленинграде. Окончила Ленинградский Политехнический институт. В США с 1994 года. Печаталась в журналах "Новая юность", "Интерпоэзия", "Студия", "Чайка", "Нева", стихотворных альманахах, сетевых изданиях.

Наталья Резник

РЕЗНИК, Наталья,  Боулдер, Колорадо. Поэт, прозаик. Родилась в Ленинграде. Окончила Ленинградский Политехнический институт. В США с 1994 года. Печаталась в журналах "Новая юность", "Интерпоэзия", "Студия", "Чайка", "Нева", стихотворных альманахах, сетевых изданиях.

Виктория Роше

РОШЕ, Виктория, Санта-Круз. Поэт, музыкант. Родилась в 1976 году в Ташкенте, окончила консерваторию по классу флейты. В 1998 переехала в Калифорнию. Автор трех книг: "Привкус боли", 2007; "Маленькие стихи", 2009; "O, time...", 2010 (пер.  А.Кнеллера). Публиковалась в России, Украине, Германии, Америке, Израиле.

Виктория Роше

РОШЕ, Виктория, Санта-Круз. Поэт, музыкант. Родилась в 1976 году в Ташкенте, окончила консерваторию по классу флейты. В 1998 переехала в Калифорнию. Автор трех книг: "Привкус боли", 2007; "Маленькие стихи", 2009; "O, time...", 2010 (пер.  А.Кнеллера). Публиковалась в России, Украине, Германии, Америке, Израиле.

Сергей Рубцов

 Сергей Валентинович РУБЦОВ, Воронеж. Родился в 1957 году в Вильнюсе. Окончил вильнюсскую художественную школу. Живописец, график. Стихи пишет с 1972 года.  

Сергей Рубцов

 Сергей Валентинович РУБЦОВ, Воронеж. Родился в 1957 году в Вильнюсе. Окончил вильнюсскую художественную школу. Живописец, график. Стихи пишет с 1972 года.  

БОРИС НАРЦИССОВ


(1906 – 1982) 



русский поэт и переводчик. Поэтические сборники «Стихи» (1958); «Голоса» (1961); «Память» (1965); «Подъём» (1969); «Шахматы» (1974); «Звёздная птица» (1978). Посмертно опубликована книга «Письмо самому себе» (Нью-Йорк, 1983).


 

БОРИС НАРЦИССОВ


(1906 – 1982) 



русский поэт и переводчик. Поэтические сборники «Стихи» (1958); «Голоса» (1961); «Память» (1965); «Подъём» (1969); «Шахматы» (1974); «Звёздная птица» (1978). Посмертно опубликована книга «Письмо самому себе» (Нью-Йорк, 1983).


 

БОРИС НАРЦИССОВ


(1906 – 1982) 



русский поэт и переводчик. Поэтические сборники «Стихи» (1958); «Голоса» (1961); «Память» (1965); «Подъём» (1969); «Шахматы» (1974); «Звёздная птица» (1978). Посмертно опубликована книга «Письмо самому себе» (Нью-Йорк, 1983).


 

БОРИС НАРЦИССОВ


(1906 – 1982) 



русский поэт и переводчик. Поэтические сборники «Стихи» (1958); «Голоса» (1961); «Память» (1965); «Подъём» (1969); «Шахматы» (1974); «Звёздная птица» (1978). Посмертно опубликована книга «Письмо самому себе» (Нью-Йорк, 1983).


 

БОРИС НАРЦИССОВ


(1906 – 1982) 



русский поэт и переводчик. Поэтические сборники «Стихи» (1958); «Голоса» (1961); «Память» (1965); «Подъём» (1969); «Шахматы» (1974); «Звёздная птица» (1978). Посмертно опубликована книга «Письмо самому себе» (Нью-Йорк, 1983).


 

БОРИС НАРЦИССОВ


(1906 – 1982) 



русский поэт и переводчик. Поэтические сборники «Стихи» (1958); «Голоса» (1961); «Память» (1965); «Подъём» (1969); «Шахматы» (1974); «Звёздная птица» (1978). Посмертно опубликована книга «Письмо самому себе» (Нью-Йорк, 1983).


 

ЛЕСНАЯ ОПУШКА

                                 Алексису РАННИТУ


               ...В лесах моей Эстонии родной...
                                             В. Кюхельбекер


Корою красной светит бор сосновый
И мелкий ельник – яркий изумруд.
Круги седые паутин с основой
Упругой вздрогнут в ветре и замрут.
Всё тихо.  Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнётся и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо  с рыжего ствола
Спускается янтарною слезою
Из трещины пахучая смола.
 

ЛЕСНАЯ ОПУШКА

                                 Алексису РАННИТУ


               ...В лесах моей Эстонии родной...
                                             В. Кюхельбекер


Корою красной светит бор сосновый
И мелкий ельник – яркий изумруд.
Круги седые паутин с основой
Упругой вздрогнут в ветре и замрут.
Всё тихо.  Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнётся и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо  с рыжего ствола
Спускается янтарною слезою
Из трещины пахучая смола.
 

ЛЕСНАЯ ОПУШКА

                                 Алексису РАННИТУ


               ...В лесах моей Эстонии родной...
                                             В. Кюхельбекер


Корою красной светит бор сосновый
И мелкий ельник – яркий изумруд.
Круги седые паутин с основой
Упругой вздрогнут в ветре и замрут.
Всё тихо.  Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнётся и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо  с рыжего ствола
Спускается янтарною слезою
Из трещины пахучая смола.
 

ЛЕСНАЯ ОПУШКА

                                 Алексису РАННИТУ


               ...В лесах моей Эстонии родной...
                                             В. Кюхельбекер


Корою красной светит бор сосновый
И мелкий ельник – яркий изумруд.
Круги седые паутин с основой
Упругой вздрогнут в ветре и замрут.
Всё тихо.  Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнётся и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо  с рыжего ствола
Спускается янтарною слезою
Из трещины пахучая смола.
 

ЛЕСНАЯ ОПУШКА

                                 Алексису РАННИТУ


               ...В лесах моей Эстонии родной...
                                             В. Кюхельбекер


Корою красной светит бор сосновый
И мелкий ельник – яркий изумруд.
Круги седые паутин с основой
Упругой вздрогнут в ветре и замрут.
Всё тихо.  Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнётся и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо  с рыжего ствола
Спускается янтарною слезою
Из трещины пахучая смола.
 

ЛЕСНАЯ ОПУШКА

                                 Алексису РАННИТУ


               ...В лесах моей Эстонии родной...
                                             В. Кюхельбекер


Корою красной светит бор сосновый
И мелкий ельник – яркий изумруд.
Круги седые паутин с основой
Упругой вздрогнут в ветре и замрут.
Всё тихо.  Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнётся и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо  с рыжего ствола
Спускается янтарною слезою
Из трещины пахучая смола.
 

ЛЕСНАЯ ОПУШКА

                                 Алексису РАННИТУ


               ...В лесах моей Эстонии родной...
                                             В. Кюхельбекер


Корою красной светит бор сосновый
И мелкий ельник – яркий изумруд.
Круги седые паутин с основой
Упругой вздрогнут в ветре и замрут.
Всё тихо.  Только шорох быстрой белки,
Да вот малиновый капорский чай
Качнётся и наклонит стрелки,
В стремительном полёте невзначай
Задетый шелестящей стрекозою.
И снова тихо  с рыжего ствола
Спускается янтарною слезою
Из трещины пахучая смола.
 

ПРИБРЕЖЬЕ

Весь день с   болезненной зари
Сечёт упрямыми слезами,
И в тусклых лужах пузыри
Играют бычьими глазами.

Песок на тяжких дюнах плотен,
И скрыт завесою седой
Туманно дождевых полотен
Залив с тяжёлою водой.

Сойди к воде.  Вода уводит
Куда-то к викингам домой,
Зелёной древнею волной
На запад Балтика уходит.

ПРИБРЕЖЬЕ

Весь день с   болезненной зари
Сечёт упрямыми слезами,
И в тусклых лужах пузыри
Играют бычьими глазами.

Песок на тяжких дюнах плотен,
И скрыт завесою седой
Туманно дождевых полотен
Залив с тяжёлою водой.

Сойди к воде.  Вода уводит
Куда-то к викингам домой,
Зелёной древнею волной
На запад Балтика уходит.

ПРИБРЕЖЬЕ

Весь день с   болезненной зари
Сечёт упрямыми слезами,
И в тусклых лужах пузыри
Играют бычьими глазами.

Песок на тяжких дюнах плотен,
И скрыт завесою седой
Туманно дождевых полотен
Залив с тяжёлою водой.

Сойди к воде.  Вода уводит
Куда-то к викингам домой,
Зелёной древнею волной
На запад Балтика уходит.

ПРИБРЕЖЬЕ

Весь день с   болезненной зари
Сечёт упрямыми слезами,
И в тусклых лужах пузыри
Играют бычьими глазами.

Песок на тяжких дюнах плотен,
И скрыт завесою седой
Туманно дождевых полотен
Залив с тяжёлою водой.

Сойди к воде.  Вода уводит
Куда-то к викингам домой,
Зелёной древнею волной
На запад Балтика уходит.

ПРИБРЕЖЬЕ

Весь день с   болезненной зари
Сечёт упрямыми слезами,
И в тусклых лужах пузыри
Играют бычьими глазами.

Песок на тяжких дюнах плотен,
И скрыт завесою седой
Туманно дождевых полотен
Залив с тяжёлою водой.

Сойди к воде.  Вода уводит
Куда-то к викингам домой,
Зелёной древнею волной
На запад Балтика уходит.

ПРИБРЕЖЬЕ

Весь день с   болезненной зари
Сечёт упрямыми слезами,
И в тусклых лужах пузыри
Играют бычьими глазами.

Песок на тяжких дюнах плотен,
И скрыт завесою седой
Туманно дождевых полотен
Залив с тяжёлою водой.

Сойди к воде.  Вода уводит
Куда-то к викингам домой,
Зелёной древнею волной
На запад Балтика уходит.

ПРИБРЕЖЬЕ

Весь день с   болезненной зари
Сечёт упрямыми слезами,
И в тусклых лужах пузыри
Играют бычьими глазами.

Песок на тяжких дюнах плотен,
И скрыт завесою седой
Туманно дождевых полотен
Залив с тяжёлою водой.

Сойди к воде.  Вода уводит
Куда-то к викингам домой,
Зелёной древнею волной
На запад Балтика уходит.

ЭВКАЛИПТЫ

В эвкалиптах бежит, исчезает, как сетка,
По опавшей листве незметная тень.
Эвкалипты, как будто посохли их ветки,
Не шумят, а шуршат.  Колыхнуться им лень.

Эвкалипты растут без конца по отрогам,
По безводным холмам: не нужна им вода.
Как от судорог ствол их свело.  Как из рога
Древесина стволов, тяжела и тверда.

Этот серо-зелёный покров – эвкалипты.
Это – шкуры змеиные слезшей коры.
И вот так без конца. И ты знаешь: погиб ты
Здесь, в краю эвкалиптов и тусклой жары.

ЭВКАЛИПТЫ

В эвкалиптах бежит, исчезает, как сетка,
По опавшей листве незметная тень.
Эвкалипты, как будто посохли их ветки,
Не шумят, а шуршат.  Колыхнуться им лень.

Эвкалипты растут без конца по отрогам,
По безводным холмам: не нужна им вода.
Как от судорог ствол их свело.  Как из рога
Древесина стволов, тяжела и тверда.

Этот серо-зелёный покров – эвкалипты.
Это – шкуры змеиные слезшей коры.
И вот так без конца. И ты знаешь: погиб ты
Здесь, в краю эвкалиптов и тусклой жары.

ЭВКАЛИПТЫ

В эвкалиптах бежит, исчезает, как сетка,
По опавшей листве незметная тень.
Эвкалипты, как будто посохли их ветки,
Не шумят, а шуршат.  Колыхнуться им лень.

Эвкалипты растут без конца по отрогам,
По безводным холмам: не нужна им вода.
Как от судорог ствол их свело.  Как из рога
Древесина стволов, тяжела и тверда.

Этот серо-зелёный покров – эвкалипты.
Это – шкуры змеиные слезшей коры.
И вот так без конца. И ты знаешь: погиб ты
Здесь, в краю эвкалиптов и тусклой жары.

ЭВКАЛИПТЫ

В эвкалиптах бежит, исчезает, как сетка,
По опавшей листве незметная тень.
Эвкалипты, как будто посохли их ветки,
Не шумят, а шуршат.  Колыхнуться им лень.

Эвкалипты растут без конца по отрогам,
По безводным холмам: не нужна им вода.
Как от судорог ствол их свело.  Как из рога
Древесина стволов, тяжела и тверда.

Этот серо-зелёный покров – эвкалипты.
Это – шкуры змеиные слезшей коры.
И вот так без конца. И ты знаешь: погиб ты
Здесь, в краю эвкалиптов и тусклой жары.