Skip navigation.
Home

Навигация

Вспоминая Кленовского

Дмитрий Иосифович  Кленовский

Я ПИШУ ДЛЯ ЗАВТРАШНЕЙ РОССИИ

Бавария – самая красивая из немецких земель, наверно. Здесь в красивом альпийском городе Траунштайн прожил тридцать лет и в 1976 году умер замечательный русский поэт Дмитрий Иосифович Кленовский. Он родился 24 сентября 1893 в Петербурге.

Издав до революции две книги стихов, он с 1917 замолчал, спрятался в раковину, и долгие годы копил свой талант в себе, пока, наконец, благодаря приходу немцев, не смог убежать на Запад, где его талант стал широко известен.

Поэт Странник (Архиепископ Иоан Сан-Франциский-Шаховской) считал его лучшим современным поэтом. Не зря он издал целую книгу в 318 страниц "Переписка с Кленовским" (1981, Париж), редактором которой был Ренэ Герра. Это не просто пере¬писка двух поэтов, знающих законы поэтики и бережно относящиеся к весу и звучанию слов, – это и духовное освещение поэзии. Душевному влечению Дмитрия Кленовского к надземным источникам его дарования, отвечает долголетним опытом проверенная вера Странника. Он писал: –"Меня познакомило с Кленовским одно из лучших религиозных стихотворений русской поэзии "Свет горит во мне и надо мной" ...Все три десятилетия нашего общения, Кленовский болел, как человек, и рос, как поэт".

Не знаю, может, с годами становлюсь сентиментальным, но хочется привести вот эти стихи Дмитрия Кленовского:

По дороге в смерть, далеко от дома,
Там, где тропка уводит в овраг сырой,
Повстречался я с мальчиком незнакомым,
Что, таясь за кустами, следил за мной.

Я спросил его, кто он, и он ответил,
Он сказал мне тихо: я – это ты!
Или думал, кого ты другого встретить
У последней, у чёрной своей черты?

Я пришёл узнать, что сталось со мною,
Не напрасно ли в те далекие дни
Я карабкался вверх вот этой тропою,
По которой теперь ты уходишь вниз?

– Не напрасно, нет! – ему я ответил.
Не напрасно ты в поле песенки пел,
К птицам прислушивался на рассвете,
Со звездой дружил и котят жалел.

Потому что, мой мальчик, песенки эти,
Твои котята, твоя звезда –
Это всё, чем я был и хорош и светел,
С чем одним только я и добрёл сюда!

Не знаю как вам, любезные читатели, а мне видится, – это гениальное стихотворение.
Не так давно я обнаружил автобиографию Дмитрия Иосифовича, фрагмент из которой – на мой взгляд! – чрезвычайно важный, хочу предложить вашему вниманию.

«1918-1920 гг. я провёл, голодая и мёрзнув, в Москве. Несмотря на тяжёлые жизненные условия, годы эти были для меня весьма интенсивным твор¬ческим периодом. Я много писал, читал, усиленно занимался антропософией, слушая в антропософском обществе незабываемые, вдохновенные доклады только что вернувшегося из Дорнаха Андрея Белого (никогда не любил его, впрочем, как поэта).

Часто посещал я "Дом поэта", где впер¬вые услышал и полюбил Марину Цветаеву (отбросившую уже тогда свою детскую "скорлупку" и впервые заговорившую полным голосом), Владислава Ходасевича, чудесного новеллиста и автора "Образов Италии" П.Мурато¬ва. Дороги стали Есенин и Клюев. По-новому прочёлся и приблизился Блок. Навсегда вошёл тогда в мою душу М.Волошин, близкий мне своими антропософическими настроениями (кстати, его антисоветская книга "Демоны глухонемые" по недосмотру продавалась тогда во всех книжных киосках Москвы). Много посещал я тогда и театры. С любовью вспоминаю это голодное, но насыщенное до отказа искусством время.

Моё творчество того времени было пропитано антропософическим миросозерцанием. Многое из написанного тогда затерялось или было сознательно уничтожено мною в годы советского террора.

С 1921 г. я жил в Харькове. Демобилизовавшись в 1922 году, я стал работать как журналист, печатая в газетах фельетоны, очерки, рецензии, а также как переводчик на русский язык украинских поэтов. "Возможнос¬ти" в этой области, однако, всё сужались. Вскоре встала дилемма: либо превратиться в партийного подпевалу, либо перестать работать в печати. Я выбрал последнее. С тех пор я перешёл на чисто техническую журналистику: редактировал переводы иностранных и русских телеграмм на украинский язык в Радиотелеграфном Агентстве Украины (на этой работе я и оставался вплоть до прихода германских войск в Харьков в 1941).

О печатании стихов не могло быть и речи. Даже хранить их у себя в связи с их содержанием было рискованно, столь "несозвучны" стали они "эпохе", а во многом, с советской точки зрения, даже и предосудительны. Примерно с 1925 года я совершенно перестал писать. Это молчание длилось, без мало¬го, 20 лет. Я замкнулся в чтении классиков. Советская литература в основной своей сути была мне отвратительна. Могу назвать только Вс. Рождественского, Пастернака, Веру Инбер, Николая Тихонова, Паустовского, Лидина, Пильняка, Багрицкого, в творчестве которых порой встречались радовавшие меня страницы. Я всегда чувствовал мощь и мастерство Маяковского, но внутренне он был мне чужд. Из "иностранцев" (современных) огромное впечатление произвёл на меня Хемингуэй.

В 1926 г. я женился первый раз, а в 1928 г., разведясь с первой женой, – вторично. В лице моей второй жены Маргариты Денисовны, урожденной Гутман (как и я – уроженки Петербурга) судьба дала мне редчайшего в наше время друга. Человек совсем иного характера, интересов, симпатий, убеждений, жена моя явилась моим жизненным спутником в самом благородном и прекрасном смысле этого слова. Я не могу себе представить союза между мужчиной и женщиной, основанного на большей любви, взаимном понимании, дружбе и доверии, чем наш. Ни одно облачко никогда не омрачило его, годы – его только углубили.

В 1942 после занятия немецкими войсками Харькова я воспользовался немецким происхождением моей жены, чтобы покинуть пределы Советского Союза, где я 25 лет задыхался от чувства безграничного омерзения, а впоследствии приобрести немецкое подданство.

Советская Россия ни минуты не была моей родиной, и этот шаг не был мне тяжёл. Несомненно, только чудо уберегло меня на протяжении 25 лет от большевистской расправы, но её дамоклов меч всегда висел над моей головой. Вызовы в НКВД, допросы и угрозы – не были редкостью. Однажды, накануне моего возвращения из отпуска, меня явились арестовать. Этот визит по непонятным причинам не повторился, но месяцы, последовавшие за ним, были весьма мучительны.

Часто в России, оглядываясь на своё, хоть и неумелое ещё, но интенсивное юношеское творчество, я задавал себе вопрос: неужели искра поэзии угасла во мне навсегда? – и искал этому объяснения. Я нашел его в Германии в 1943 году.

Не успела буквально моя нога оторваться от советской почвы, как неожиданно для самого себя, отнюдь не ставя перед собой этой задачи, я возобновил после 20-летнего молчания мою литературную работу, притом в самых, казалось бы, неподходящих для этого условиях скученной лагерной жизни (1943 и 1944 гг. я провел с женой в лагерях для беженцев-немцев в Австрии).

Кое-что, впрочем, этой работе способствовало. Лагерь был расположен вне города и даже деревни, в не блистающей пышной красотой, но удивительно привлекательной, умиротворяюще действующей на душу местности. Перемежающиеся с полями холмы, быстрые, прозрачные речки, изобилующие разным зверьём леса, мягкие, тающие дали, тишина, отдалённость от "проторенных дорог" – в том числе и железных – вот что составляло своеобразную прелесть. Долгими часами, в полном одиночестве, бродил я по безлюдным дорогам и тропинкам, впервые в жизни столь непосредственно общаясь с природой. К этому периоду относятся стихи моего цикла "Болдинская осень". Одноимённое стихотворение исчерпывающе объясняет мои тогдашние настроения.

Распрощавшись, наконец, осенью 1944 с лагерной жизнью, я по май 1945 работал служащим на лесопилке в Эбензее, в Зальцкаммергуте. Оттуда тотчас же по окончании войны я перебрался с женой в Баварию, в деревушку Зурберг возле города Траунштейн, где и пишу эти строки. Здесь я опять провел целый год в природе, и период этот был творчески ещё более продуктивным, чем предыдущий.

Всего за 1944-46 гг. я написал около ста стихотворений, которые разбиты мною на две книги: "Болдинская осень", охватывающая в основном стихи 1944 года, и "Год перед смертью" (название условное), объединяющая написанное в 1945-46 гг. За истекшие годы около двадцати моих стихотворений были напечатаны в журнале «Современник» (Крым-Симферополь – 1943 г.), под псевдонимом "К. Дмитриев", и в зарубежной русской прессе: "На досуге", "Парижский вестник", "Голос воина" и др. Серия моих стихов была включена в альманах "Сполохи", выход которого сорвали военные обстоятельства.

Стихи мои довольно широко распространились за это время в списках среди и через моих знакомых. Благодаря этому я приобрел немало верных читателей, очень тепло относящихся к моему творчеству, что явилось для меня большой моральной поддержкой и утешением.

Вновь и вновь задумываясь над причинами моего двадцатилетнего молчания, я ставлю его в непосредственную связь с той общей, гибельной для всякого свободного творчества обстановкой, которая царила все эти годы в СССР.

Духовная атмосфера была там настолько отравлена испарениями человеческой подлости, коварства, злобы, неверия, равнодушия, зависти, жадности, лицемерия, пресмыкательства, эгоизма (можно до бесконечности продолжать этот перечень!), что в этих условиях душе, не потерявшей ещё последних проблесков честности, искренности и веры, невозможно было дышать и творить. Слава Богу, если она сама не подпадала под действие этих духовных миазмов и не разлагалась в них окончательно.

Благодарю Бога, что мою душу Он пронёс живой через всю эту мертвечину.

Достаточным оказалось физически покинуть этот отравленный воздух, окутывающий СССР удушающим саваном духовного самоуничтожения, чтобы творчество стало мне опять доступным во всей его свежести. Эта точка зрения для меня бесспорна и находит своё подтверждение и в концепциях антропософии.

Здесь не место и, главное, не время расшифровывать тематику моих сборников. Это сделают в случае надобности мои друзья.

Прошу только моего будущего читателя и критика верить, что в стихах последних полутора лет я нигде не отошёл от своей внутренней правды и ни разу не солгал перед собой, Богом и людьми. Каждое из них искренно, ни в одном нет поэтической рисовки, позы, даже простого преувеличения своих переживаний, как бы ни соблазняла иногда их тематика сделать именно такой вывод.

Если мои стихи будут когда-нибудь биографически оправданы – истина этих слов предстанет во всей её чистоте.

Отношение к России у меня, как и у многих, двойственное. Я впитал в себя лучшие соки русского искусства, жил им и живу сейчас, считая его прекраснейшим в мире.

Мне дорога тоже, как никакая другая в мире, подлинная русская душа. Но не та, что в исковерканном и искалеченном большевизмом виде кривляется и кощунствует сейчас во всех смыслах этого слова на просторах СССР. Преклоняться перед любой мерзостью или прощать её только потому, что она русская – я не хочу.

Русский народ не безвинен в своем падении, точно так же, как и всякий другой. Зёрна большевизма упали, видимо, на благодатную почву. Народ-богоносец оказался превосходным сосудом для диавола. Я слишком близко общался с русскими все эти годы, чтобы слова эти не были результатом выстраданного и пережитого.

Бог видит, как тяжело и больно было мне придти к такому выводу. Последняя, смутная надежда теплится во мне, что воскресение России возможно. Дать хотя бы горсти уцелевших или не окончательно ещё погибших русских людей то, что питает тончайшие, незримые артерии этого воскресения – в этом я вижу сейчас задачу русского поэта, а, значит, и свою задачу.

Я пишу для завтрашней России, для России, которой ещё нет, ибо дорог и нужен могу я быть только стране и народу, принимающим мир, жизнь, человека, Бога так, как принимаю их я. Но, вместе с тем, я же своим творчеством готовлю, строю эту будущую Россию. В этом и трагедия, и счастье моего творчества, его сегодняшняя ненужность и ценность».

Какие замечательные слова: «Советская Россия ни минуты не была моей родиной» и « …чтобы покинуть пределы Со¬ветского Союза, где я 25 лет задыхался от чувства безграничного омерзения», и «Я пишу для завтрашней России, для России, которой ещё нет».

Мне они созвучны и близки. Жаль, не я их написал, а другой.

Мне нравятся стихи Кленовского, вот ещё одна цитата.

Т Ы !

Как цветок – из сброшенного платья,
Из подарка первой наготы,
Из прикосновенья, из объятья
Расцветает радостное «ты!».

Нет другого языка на свете,
Чтобы так и нежен был и строг!
Говорят на нём с тобою дети,
Говорит на нём с тобою Бог.

Радуйся, что стал теперь возможен
Светлый праздник на пути твоём,
Что любимая отныне тоже
Будет говорить с тобой на нём!

Владимир БАТШЕВ, Германия