Skip navigation.
Home

Навигация

Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Филадельфия

Игорь Михалевич-Каплан


Поэт, прозаик, переводчик, издатель. Родился в Туркменистане. Вырос во Львове. На Западе с 1979 года. Главный редактор литературного ежегодника и издательства "Побережье". Автор шести книг. Стихи, проза и переводы вошли в антологии и коллективные сборники: "Триада", 1996; "Строфы века-II. Мировая поэзия в русских переводах ХХ века", М., 1998; "Библейские мотивы в русской лирике ХХ века", Киев, 2005; "Современные русские поэты", М., 2006, "Антология русско-еврейской литературы двух столетий (1801-2001)", на англ. языке, Лондон - Нью-Йорк, 2007; "Украина. Русская поэзия. ХХ век", Киев, 2008 и т.д. Печатается в литературных журналах и альманахах России, Украины, Англии, Дании, США, Канады, Германии, Израиля и др.

2014-Игорь МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН. Беседа с Виталием АМУРСКИМ.

«ГОРИТ И ТЛЕЕТ ПРОЖИТОЕ ВРЕМЯ…»

 

Юбилейное интервью с Виталием Амурским

 

Игорь
Михалевич-Каплан:
Дорогой
Виталий, наши компьютеры расположены далеко друг от друга – Вы живете в Париже,
я в Филадельфии. Но, тем не менее, при современных технологиях мы можем
довольно плотно общаться: интернет, skype и т.д. Я с большим удовольствием
взялся провести с Вами интервью по многим причинам, которых мы позже и
коснемся. Но мой первый вопрос к Вам о Вашей удивительно красивой фамилии – Амурский.
Связано ли это с рекой Амур, протекающей на Дальнем Востоке? Или еще более
удивительного совпадения, первая часть фамилии Амур по-французски означает
любовь, и подразумевает миф о любви Амура и Психеи, который зародился в Древней
Греции? Вы же не предполагали, что более сорока лет будете жить во Франции и
работать на Французском Радио? Какая история происхождения Вашей фамилии и
какие Ваши «семейные корни», если это не секрет?

 

Виталий Амурский:
Пообщаться с Вами, дорогой Игорь, мне всегда приятно. Итак, о моей фамилии.
Совершенно верно – она самым непосредственным образом связана с рекой Амур, с
Дальним Востоком, то есть с родиной моего отца, который родился недалеко от
Благовещенска. Коренная фамилия его была – Вшивков. Он появился на свет в 1900 году,
семья была очень бедная. В раннем возрасте нужно было зарабатывать на хлеб.
Помню с его слов, что, как многие земляки, в юности он едва не уехал через
Владивосток в Америку, но этого не случилось. Был призван на военную службу –
попал на Балтику, в Кронштадт, то есть в противоположный край страны. Это было
время революционное. Если Советская власть, с одной стороны, относилась к
интеллигенции с недоверием и враждой, то, с другой стороны, старалась
выпестовать из рабоче-крестьянских слоев, из тех, кто до революции не имел
ничего, специалистов, людей верных, верящих в новые идеалы. Отец мой своим
социальным происхождением полностью отвечал такому выбору. Перед ним, недавним
деревенским парнем, открылись двери для образования, для успешного продвижения
в жизни. Но если в первые годы службы на флоте он занимался профессионально
техникой, точнее, электричеством, то всё больше и больше тянула его к себе
литература (писал стихи), журналистика (печатался в разных газетах и журналах –
по вопросам быта, спорта и пр.). Тяга к культуре проявилась тогда же в том, что
он стал эсперантистом, неплохо овладел французским языком (читал французскую
классику в оригиналах). Учился в институте красной профессуры (ИКП), после
которого полностью посвятил себя журналистике, работая в самых разных местах
страны: на Дальнем Востоке, на Урале, на Украине... Псевдонимы у людей пишущих
в 20-е годы, в 30-е годы были делом обычным: свои
ранние публикации отец подписывал Вшивков-Амурский, позднее же (когда именно,
увы, я определенно не знаю) стал просто Амурским. Мне, по крайней мере, от него
досталась именно эта часть... Так что к симпатичным амурам, стреляющим из луков
в сердца людей и поражающих их любовью, плохо это или хорошо, никакого
отношения моя фамилия не имеет.

Встреча моего отца и моей матери состоялась
незадолго до войны, и он, и она уже успели пожить отдельной семейной жизнью,
имели детей, так что я оказался для них не первенцем. Но это, понятное дело,
уже иная тема.

Что касается моего желания стать журналистом,
которое проявилось в юности, то очень вероятно, что в этом оказался «виновен»
отец, однако никогда он не помогал мне – всё, что я делал – делал исключительно
сам: сам приходил в редакции, приносил какие-то материалы, предлагал темы...
учился тому, чему можно научиться именно на практике, вплотную соприкасаясь с
людьми, ситуациями и т.п. Первые мои публикации – в многотиражке
педагогического института, студентом которого я был, затем в газетах «Вечерняя
Москва», «Московский комсомолец» и других. Никакой Франции, никакого
французского радио, разумеется, в то время в голове у меня не было. Это всё
стало реальностью гораздо позднее, в начале 70-х, когда я – в то время уже
профессиональный журналист, член Союза журналистов, был выдавлен гэбэ из
страны, где родился, которую считал своей... Поскольку разговор у нас, Игорь,
всё же начался с моей фамилии, то есть с моего родителя, отмечу: отец мой
скончался в 1968-м году; как из его сына власть, которую он создавал и защищал
(презирая при этом сталинизм, нквэдэшников), в том числе в блокадном
Ленинграде, на фронте, сделала своим врагом, к счастью не увидел.

И. М-К: И всё-таки,
при всей трагичности ситуации, судьба Вам, в какой-то мере и в какой-то момент,
улыбнулась. Уже много лет Вы живете в удивительном городе, который называется
Париж. Раньше я бывал здесь довольно часто и всегда останавливался в районе
Сорбонны: книжные лавки, студенты, Люксембургский сад… Утром покупал сыры на
местном базарчике, марокканские апельсины, багету, и варил себе кофе… Вы живете
совсем недалеко, несколько километров от этого места – дистрикт Ivry-sur-Seine.
И Вы описали свой Париж в прекрасных стихах. Москва и Париж, мне показалось,
Ваши любимые города. Так ли это?

 

В.А.: Ну, если иметь в виду то, что я оказался вынужден
покинуть родину, то о «трагичности ситуации» говорить всё же не следует. Я
избежал психушки, тюрьмы, куда в начале 70-х годов брежневская власть, гэбэ,
заталкивали очень многих людей, в которых чувствовали дух диссидентства – уже в
этом (а это – немало!) мне повезло. Разумеется, эмиграция, в какой бы обертке
она ни была, не конфета. Всякая эмиграция по-своему горька, даже если в новой
стране эмигранту удалось устроиться более-менее нормально. 

Что касается Франции, где я впервые побывал осенью
1970 года, то, вне сомнения, это прекрасная страна. Однако одно дело быть в ней
туристом, гостем, а другое – изгнанником, начинать всё с нуля. Париж 1973-го
для меня только внешне совпал с Парижем 1970-го. Жил и работал я в первые годы
не только в Париже, но и в Меце, и в Тулузе... Этот опыт помог ощутить и понять
лучше – насколько разнообразна, непохожа французская жизнь в разных регионах,
насколько непохожи привычки и характеры людей, – говоря иначе, воочию увидел и
ощутил несостоятельность определения «француз». Французы очень, очень разные. В
Париже атмосфера особая – и французы тут из разных уголков страны, и
иностранцев много.

Тот Париж, Игорь, который Вам знаком, существует и
по сей день. И Сорбонна там же, и Люксембургский сад, и книжные лавки... Я тоже
очень люблю всё это. Но, понимаете ли, тип людей в Париже сейчас иной, чем был,
скажем, еще лет десять-пятнадцать назад... Я не о моде, я – о взглядах, о
манерах, о том, что ощущаешь, когда вспоминаешь о прошедшем времени.

Мой Париж – прежде всего тот, который я увидел и
любовью к которому проникся не теперь, а десятилетия назад. Сегодня этот город
я не ощущаю с такой же остротой, он стал привычен...

О Москве. В минувшие годы, не считая нескольких
служебных командировок от радио и частной поездки на похороны матери, последний
раз я побывал там в 2007-м году, на Первом конгрессе
писателей-соотечественников, куда был приглашен, но затем оказался начисто
«забыт» этими самыми соотечественниками – вероятно потому, что осенью
следующего, 2008-го, выступил против российской агрессии в Грузии. Впрочем,
главное, что осталось у меня от этой поездки на родину в 2007-м году, – это
ощущение родного города, который я не узнал. То есть узнал очень смутно. Ну,
понятно, появилось много новых домов, станций метро и пр. – Пушкин, как
известно, в свое время удивился выросшим за его отсутствие в Михайловском
соснам: «Здравствуй, племя, младое, незнакомое!..». Нет, узнал я смутно Москву
не столько из-за каменного «младого, незнакомого» племени, сколько из-за лиц –
каких-то не таких, какими были они в моей Москве... Из-за речи, из-за взглядов,
из-за китча рекламы - из-за какой-то бесцеремонности повсюду и во всем... (об
этом я рассказал в очерке «Москва – любовь моя, ожог мой...», опубликованном в
Германии, в журнале «Литературный европеец» № 120, 2008).

Это всё – и о Париже, и о Москве – к тому, что
города, места, с которыми у меня оказались внутренние связи – не столько точки
на географической карте, сколько узелки, где на фоне того или другого пейзажа
(включая в каждый разные фигуры, голоса, цвета, звуки) запечатлелось то или
иное время, внутреннее мое состояние. Между Москвой и Парижем, замечу, в таких
же координатах находится и Таллинн. После войны мой отец (опять вот возвращаюсь
к нему) остался на много лет в Эстонии, а я с матерью жил в Москве, но часто
бывал у него, и каждое лето всей семьей мы проводили вместе...

Переводя же такую географию в поэзию, думаю, что
(как и у меня) – у стихов моих, условно говоря, три родины, хотя пишу я не
по-эстонски (который, в отличие от отца, увы, не выучил) и не по-французски (которым
владею), а по-русски.

 

И. М-К: Да, «С чего
начинается родина…» – такая знакомая нам всем песня, которая утверждает, что
она всё-таки одна. Эта трогательная и грустная мелодия напоминает, что легких
путей в жизни не бывает. Особенно в нашей, эмигрантской. Несмотря на «соль и
перец», я думаю,
что
вашу судьбу особо трагической тоже не назовешь – бывало и похуже. Однако
пережили вы немало, особенно творчески и профессионально. И, что особенно
приятно, и сейчас продолжаете искать новые выходы своим многогранным талантам.
Вы оказались признаны как в России, так и во Франции, где провели целых четыре
десятка лет… Знают Ваше творчество и у нас, в Америке, где Вы довольно активно
печатаетесь. Я заметил, что писатели Зарубежья часто занимаются и поэзией, и
прозой, журналистикой, переводческой деятельностью, критикой,
литературоведеньем, и всем этим одновременно. Такая вот специфика у нас. Вот и
Вы, писатель, поэт, журналист и т.д. Как это у Вас всё вместе и по отдельности
сочетается. Я понимаю, что рецептов в этом деле нет, всё индивидуально. Но как
Вы смотрите на этот процесс со стороны, в том числе и на Ваших коллег?

 

В.А.: Не
перехваливайте меня, дорогой Игорь. Говорить о каком-то «признании» моего
творчества я бы сам не стал. То есть я не мог бы пожаловаться на то, что в
эмигрантской печати (когда она существовала, то есть до начала 90-х годов
прошлого века) мне не находилось места. Я более-менее регулярно печатался в
парижской газете «Русская мысль» и нью-йоркской «Новое русское слово», в
парижском, выходившем под редакцией Владимира Емельяновича Максимова, журнале
«Континент», кое-что публиковал (и под псевдонимами или инициалами) в парижском
журнале «Вестник РХД», позднее этот перечень пополнился другими печатными
площадками русского Зарубежья. Речь в данном случае идет о каких-то сугубо
журналистских материалах, о материалах, связанных с культурой и искусством.
Было кое-что в прозе – очень мало... Стихи же в основном писались «в стол». Но,
возможно, именно в стихах отразился наиболее отчетливо мой взгляд на мир,
отразились мои пристрастия и слабости (в молодости я, как многие ровесники, был
под сильным влиянием Андрея Вознесенского, хотя любил при этом классику, с
интересом следил за современной поэзией...).

Судить о
написанном собственной рукой очень трудно, почти невозможно. Многое из
напечатанного – это о стихах
я сейчас ни одной из редакций не предложил бы. Такое
ощущение собственных текстов известно у многих авторов. Я не исключение. Вместе
с тем, я не стал бы отказываться ни от одной свой строки. И поэтической, и
журналистской – в тот или иной момент я понимал, ощущал что-то именно так, а не
иначе. Никогда не лгал ни другим, ни себе. Изменить позицию, оценку мог, однако
исключительно в результате каких-то объективных причин. Людей-флюгеров не
уважаю, не люблю.

 

И. М-К: Ну, знаете
ли, Виталий, скромность тоже должна иметь свои границы. Ваши стихи из сборника
«Земными путями» я могу цитировать наизусть. Прекрасные строчки:

 

Смотрю,
как дворники сжигают память лета:

Сухие
листья, ветки, клочья сена.

------------------------------------------

По
всей Москве, по всей земле – костры!

Горит
и тлеет прожитое время…

 

Только это, в конце концов, и идет Вам в зачетную
книжку – «Гамбургский счет». Цитировать можно бесконечно. Хотя бы, помню, вот
такие строки:

 

Мне путь
освещали не раз парижские фонари,

А душу грели русские, дрожащие перед иконами,
свечи.

 

Вам,
действительно, благодаря поэзии, удалось передать свой лирический, внутренний
мир. И издаетесь Вы с завидным постоянством. Так что же происходит в «парижском
издательском доме» Виталия Амурского?

 

В.А.: Цитируемые
Вами, дорогой Игорь, строки – давние. Сборник «Земными путями», из которого Вы
их приводите, сложился в основном из ранних моих книг: «Трамвай «А», «Серебро
ночи» и «Tempora mea». Некоторые стихи относятся к середине – концу 60-х годов.
В них мое тогдашнее человеческое «я» отражено точно, но сейчас я всё же во
многом иной, и мой поэтический язык тоже не как прежде... Как в свое время
писал Николай Заболоцкий: «Как мир меняется! И как я сам меняюсь! Лишь именем
одним я называюсь».

В какую
сторону меняюсь, в чем?.. Трудно ответить на такой вопрос. Психоанализом я не
занимаюсь. Я лишь чувствую, как время, опыт жизни и, конечно же,
непрекращающееся открытие мира – через книги, через искусство, через знакомства
с другими странами – накладывают свои отпечатки на мое мировосприятие. Писать о
Москве сейчас так, как в те времена, когда я там жил, я бы не мог; и о Париже –
так, как когда открывал его для себя – тоже не мог бы...

В
сборнике «Осень скифа», который вышел после «Земными путями», на мой взгляд,
уже есть что-то иное. И еще более такого «иного» в последней моей книжке –
«Слушая ветер»... Я не рассматриваю свои книги как этапы роста, но они, вне
сомнения, знаменуют собой этапы перемен. Думаю, что я становлюсь строже к форме
или, по меньшей мере, чувствую необходимость быть строже, лаконичнее – это в
языковом плане; в плане же тематическом меня всё больше тянет к себе история и
актуальность. Так, не будучи политически ангажированным автором, не мог я пройти
равнодушно мимо убийства в Москве Станислава Маркелова и Анастасии Бабуровой,
посвятив им в январе 2009-го года стихотворение «Плач по убиенным на
Пречистенке»; в июле 2012-го в стихотворении «Беда» у меня соединились две
трагедии: затопленного города Крымска и затопленной российской подводной лодки
«Курск»; в «Зимнем противостоянии» и «Крамола» (они вошли в состав «Слушая
ветер») я выразил свое отношение к тем сложным временам, которые сейчас
переживает Россия, точнее, переживает ее демократия... То, что происходит
сейчас в российско-украинских отношениях для меня – боль. И я на стороне
Украины, потому что та Россия, которая принесла ей зло (аннексированный Крым,
хаос на юго-востоке) – это не Россия демократическая, а обозленная,
шовинистическая, стремящаяся отгородиться от мира и вернуться в краснофлагую,
закрытую стенами и колючей проволокой страну...

Повторяю
и подчеркиваю – я не считаю себя поэтом политически ангажированным, но
оставаться равнодушным к тому, что происходит в оставленном отечестве, в мире –
не в состоянии. Это дело не интеллекта, тут словно срабатывает нечто
врожденное... Когда получаешь удар, невольно сжимаешься. Когда удар – по душе,
реакция особая...

Правда,
впрочем, и в том, что подчас хочется отойти в сторону от всех сквозняков мира,
найти территорию покоя. Известные слова Федора Тютчева «Блажен, кто посетил сей
мир в его минуты роковые» вызывают у меня горькую усмешку.

 

И. М-К: Тут Вы
задели струну, которая отдается и во мне болью.

Кстати,
за все годы Вашей журналистской работы в Париже Вы сталкивались и брали
интервью у многих выдающихся деятелей культуры. Я знаю, что эта Ваша работа
вылилась в особую книгу очерков, воспоминаний, интервью. И всё-таки, кто Вам
особенно запомнился, кого память никогда «не стирает»?

 

В.А.: Действительно,
как журналист я работал не только у микрофона в студии или как корреспондент в
разных местах, но вел в русской редакции Международного французского радио
регулярную передачу «Литературный перекресток». Именно в рамках «Литературного
перекрестка» встречался и беседовал с разными замечательными писателями и
поэтами, среди которых были (и не однажды) – и Иосиф Бродский (с ним, кстати,
не только во Франции, но в Швеции, во время получения им Нобелевской премии), и
Булат Окуджава, и Фридрих Горенштейн, и Андрей Вознесенский, и Андрей Битов, и
Лев Лосев, и Владимир Максимов, и Александр Зиновьев, и Геннадий Айги и многие
другие. Некоторые беседы в более полном, чем в радиопередачах виде,
публиковались в журналах «Континент», «Вестник РХД», в газетах «Русская мысль»
и «Новое русское слово». Часть из них вошла в мой сборник «Запечатленные
голоса» (Москва, изд. МИК, 1998), а потом в значительно расширенную (более 600
страниц!) книгу «Тень маятника и другие тени. Свидетельства к истории русской
мысли конца ХХ – начала ХХI века», вышедшую в издательстве Ивана Лимбаха в СПб
в 2011 году.

Всё это
я сам рассматриваю, прежде всего, как документы, где главным было – сохранить
точность услышанного от тех, кто практически выстраивал здание нашей культуры,
формулировал нравственные ценности. Что до воспоминаний о встречах с
упомянутыми и другими авторами, с некоторыми из которых у меня сложились просто
добрые, дружеские отношения, не имеющие прямого отношения к работе, то – это
иное... Действительно, кое-что я написал и опубликовал, в том числе, Игорь, в
Вашем прекрасном литературном ежегоднике «Побережье» – я имею в виду
воспоминания и размышления о Дмитрии Пригове, Владимире Уфлянде... По разным
журналам оказались разбросаны подобные страницы мои об Александре Зиновьеве, Владимире
Соколове, Геннадии Айги, Михаиле Геллере, Алексее Хвостенко, Алексее Даене; в
разных местах вышли мои литературоведческие статьи об известных и малоизвестных
поэтах-эмигрантах: Льве Эндене, Бальмонте, Александре Гингере, Владимире
Корвине-Пиотровском... Возможно, когда-нибудь смогу собрать всё это вместе,
объединить с разными публикациями о художниках (из первой эмиграции – Василе
Хмелюке, Натали Парэн...; из эмиграции «третьей волны» – Оскаром Рабином,
Валентиной Кропивницкой и другими). Но, честно говоря, это всё пока
расплывчато. Никаких конкретных проектов в настоящий момент у меня нет. Пишу,
как пишется, дышу, как дышится.

 

И. М-К: Я хотел бы
чтобы Вы поговорили о литературе, о поэзии, в частности, о поле развития этой
темы. Безусловно, Вы поэт первого ряда, человек наблюдательный и анализирующий.
Какие тенденции в развитии поэзии Вы видите в Европе, России, Америке? Куда
идет современная литература, какие основные ее признаки, особенности? Я
понимаю, что это очень большая тема, которую изучают в университетах, о ней
высказываются философы, литературоведы. Я согласен, что поэт не анализирует, а
пишет стихи. Так ли это? И Бродский, и Лосев, и другие доказали, что это не
так. Современный поэт – интеллектуал, часто окружен многокультурием, многоголосием,
многоязычием… Что Вы думаете по этому поводу? Как этот процесс проходит у Вас?

В.А.: Тут
несколько вопросительных знаков. Во-первых, о тенденциях поэзии в Европе,
России, Америке. С моей стороны было бы дерзостью и ничем не оправданной
самонадеянностью рассуждать об этом. Европейская поэзия, как и американская,
или поэзия Японии, Китая, Азии существует для меня прежде всего в виде
отдельных вершин, в классических образцах (в основном) далекого прошлого. Это –
Данте и Петрарка, Шекспир и Китс, Гете, Гейне, Рильке, Целан, Дю Белле, Ронсар,
Бодлер, Рембо, Верлен, Гюго, Эмили Дикинсон, Элиот, Фрост, Ли Бо, Ду Фу, Басе,
Омар Хайям, Рудаки, Навои... Их тени сопровождали меня в Италии, Германии,
Японии... Грецию невозможно представить без Гомера и Кавафиса, Португалию без
Камоэнса и Пессоа, Испанию без Лорки, Польшу без Мицкевича и Тувима, Украину
без Шевченко, Эстонию без Койдулы или Ундер... Невозможность такого рода,
конечно, относительна, условна, зыбка. То есть в абсолюте совершенно не
обязательна. Средиземноморское вино, баварское пиво или сакэ можно пить без
мыслей о литературе, культуре. Правда, вкус того, что пьешь всё-таки будет
чуть-чуть меньше... В жизни ведь всё связано. И то, что у нас есть столько
звездных имен, а их гораздо больше, чем я привел, – прекрасно. Но, разумеется,
поэзия тех стран, тех языковых сфер, в которых они сформировались, не
завершилась ими, ибо подобное завершение означало бы конец цивилизации.

Говоря о
великих поэтах, писавших на своих языках, я хотел бы отметить, что прикоснулся
к их книгам благодаря той прекрасной переводческой школе, которая давно
сложилась в России и не сгинула даже в самые скверные советские времена.
Великое спасибо за такой труд – Пастернаку, Шенгели, Аркадию Штейнбергу,
Маршаку, Левику, Николаю Любимову, подло убиенному Константину Богатыреву,
Ваксмахеру, Вере Марковой и многим другим. Без них, этих посредников,
проводников, соединивших нас с мировой культурой, мы все были бы беднее
духовно.

Я читал
в оригиналах многих французских поэтов, но всё-таки они как бы ускальзывали от
меня... А благодаря, допустим, тому же Левику, Любимову, Брюсову или Эренбургу
приоткрылись по-новому, ярче. Я имею в виду не понимание текста, не смысл, а
именно его некое свечение и звучание по-русски.

Переводов
одного и того же текста может быть много, при этом каждый может быть достойным.
Тут, думаю, дело не только в словаре, но в личном восприятии произведения. Да
что о переводчиках, если одни и те же стихи, скажем, Пушкина или Есенина, мы –
люди русской культуры – воспринимаем не обязательно одинаково. «Я вас любил,
чего же боле...» или «Отговорила роща золотая...» одними воспринимаются с
грустью тяжелой, другими – как светлая печаль... Кто прав? Каждый. По-своему.

Далее. К
вопросу о многокультурии современного поэта... Разумеется, никакие знания не
могут обеспечить поэтические удачи. Поэзия – это еще то, что всегда изнутри, из
тех глубин, которые измерить невозможно. В самом деле, откуда появилась
совершенно невероятная, завораживающая совершенством форм и раскованностью (наряду
с рискованностью) духа лирика Николая Глазкова, писавшего:

 

Я на мир
взираю из-под столика,

Век
двадцатый – век необычайный,

Чем
столетье интересней для историка,

Тем для
современника печальней!

 

Какое уж
тут «многокультурие», а ведь – замечательно! Или лирика Николая Рубцова –
простого парня из российской северной глубинки, любившего выпить и не умевшего,
не искавшего никакой карьеры, но писавшего так, что дух захватывает:

 

Взбегу
на холм

                            и упаду

                                         в траву.

И
древностью повеет вдруг из дола!

И вдруг
картины грозного раздора

Я в этот
миг увижу наяву.

Пустынный
свет на звездных берегах

И
вереницы птиц твоих, Россия,

Затмит
на миг

В крови
и жемчугах

Тупой
башмак скуластого Батыя...

 

Да, это
стихи, написанные несколько десятилетий назад. Сегодня подобного размаха,
подобного полета духа в публикуемом в разных местах я, к сожалению, не чувствую
или не встречаю, хотя, возможно, оно имеется... Сегодня, дорогой Игорь, мне
кажется, в русской поэзии преобладает тенденция к словесной игре, поэты словно
стыдятся тем социальных, не говоря уже о темах политических. Евтушенковское
«Поэт в России больше, чем поэт» – определение, в моем понимании совершенно
правильное! – превратилось в пародию. Почему? Может быть, потому, что автор
этих строк (человек очень талантливый!) сам дал как бы антипример. Слышали ли,
читали ли мы его о Праге 1968-го, о Грузии (базары которой он так обожал в
молодости!) 2008-го, о сегодняшней Украине? Бога ради, я никогда не упрекнул бы
какого-то поэта за то, что он ушел от подобных тем! Но оборачиваюсь именно к
Евтушенко именно потому, что миссию поэта в своей стране так высоко определил
он сам. Сам поставил планку на такую высоту, которую не только не смог, но даже
не захотел взять...

Впрочем,
в русской поэзии сегодня, на мой взгляд, нет фигур, на которые можно было бы
ориентироваться в плане художественном, новаторском, а также в плане
нравственном (тут я вспоминаю об Окуджаве, Галиче, Высоцком)... С недавней
кончиной Горбаневской, возможно, завершилась та линия в этой поэзии, где были
прочно связаны мастерство и гражданская совесть. Хотя если мне возразят,
скажут: «А Макаревич?», назовут еще два-три имени, я спорить не стану.
Возможно, там, в России, это так. Но, живя много лет в другой стране, даже
стараясь прислушиваться к голосам оттуда, я их не слышу.

Сам себя
я осознаю в русской поэзии не более, чем листом на дереве, которое называется
«эмиграция». Родной язык в иной языковой среде со временем, конечно, переживает
различные перемены, становится более консервативен, а значит лишен модных
терминов, оборотов речи (признаюсь, до сих пор я очень приблизительно могу
определить слово «тусовка»), однако того словарного запаса, который я имею, мне
хватает. Признаюсь, в последние годы я утратил интерес к тому, что происходит в
русской современной литературе – почему-то мне это стало неинтересно, но
перечитываю с удовольствием отдельные вещи или просто какие-то страницы Льва
Толстого, Чехова, Булгакова, Андрея Платонова, кое-какие детские книги,
открываю для себя новое в том, что казалось хорошо знакомым. Самыми
значительными поэтами (извините за то, что «Америку не открою») остаются для
меня – Пушкин, Лермонтов, Мандельштам, Пастернак, Цветаева, Ахматова...

 

И. М-К: И последний
вопрос в этом интервью. Учитывая Ваш богатейший жизненный и творческий опыт,
что Вы бы посоветовали молодым, начинающим писателям? Какие бы дали напутствия
им? И сами, если бы начинали свой путь с самого начала литературного
творчества, что бы сделали по-другому, что бы изменили?

 

В.А.: Свой жизненный опыт, дорогой Игорь,
богатейшим я, конечно, не считаю, и роль наставника молодым писателям (да и
кому угодно) – совершенно не моя. Наставник знает, понимает (без стихов
Маяковского) «что такое хорошо и что такое плохо», куда идти, что делать и пр.
Я же – из категории людей сомневающихся; не всегда, но часто не уверен:
правильно ли поступил в одном или другом случае, так ли написал, не обидел ли
чем-либо хорошего человека или – не слишком ли любезен был с личностью нерукопожатной
и пр., и пр.! Я родился под созвездием Стрельца, но полагаю, что надо мной
можно было бы поместить и Вопросительный знак.

 

Что я
изменил бы в своем литературном творчестве, если такой шанс мне бы вдруг
предоставился? Думаю, ограничиться тем, что написал, не пришлось бы. Ибо
написанное появилось не на пустом месте, а в той реальной жизни, которая мне
выпала судьбой. Следовательно, вопрос пришлось бы сформулировать несколько
иначе: что изменить я бы мог, если родился бы не в конце войны, не в Москве, не
на Тишинке, если бы не жил до 16 лет в коммуналке, если бы родным моим языком
не был язык Пушкина, если никогда не знал бы Балтии, если бы не знал никогда,
что такое любовь, боль, несправедливость, если бы не вдохнул однажды воздух
свободы, но и не узнал бы никогда реально, что такое изгнание?.. Если бы, если
бы!

 

Улыбаюсь.
Улыбаюсь, потому что сослагательного наклонения в реальной жизни не бывает,
быть не может.

 

 

И М-К: Дорогой Наш юбиляр! Многая Лета!
Здоровья, творчества, новых стихов…

 

 

                                        Филадельфия – Париж