Skip navigation.
Home

Навигация

Наши Авторы
Иосиф Гольденберг
Иосиф ГОЛЬДЕНБЕРГ  (Пущино, Московской обл.). Родился в 1927 году (с.Жванец, Украина). Поэт, филолог, преподаватель русского языка и литературы. Окончил  филологический факультет  Харьковского университета.  Дружил с поэтом Борисом Чичибабиным. В 60-е годы  жил и преподавал русский язык и литературу в Новосибирском Aкадемгородке, Московской области. В 1968 году, подписав письмо в защиту  Гинзбурга и Галанскова, был изгнан с работы и лишен права преподавания. Позже переехал в г. Пущино. Стихи Иосифа Гольденберга печатались в российской периодике. Опубликованы сборники стихов: "Из Пущино с любовью", "Каштановые свечи", "На каждый день", "Предварительные итоги" и несколько других книг.

Борис Чичибабин посвятил Иосифу Гольденбергу стихотворение, в котором есть такие строки:

Живет, не славен, не высок,
в зеленом городке.
Его серебряный висок
с добром накоротке.
И от него благая весть 
по душам разлита,
О том, что в мире темном есть  
любовь и доброта.

Софья Шапошникова

ШАПОШНИКОВА, Софья, Беэр-Шева. Поэт, писатель. Родилась в Днепропетровске в 1927 г. Окончила Одесский университет. Работала в Молдавии преподавателем русской литературы. В Израиле с 1992 г. Автор 9 сборников поэзии: "Предвечерье", "Миг до зари", "Потревоженный день", "Общий вагон", "Ливни" (издательство "'Советский писатель"), «Вечерняя книга» и ее второе дополненное издание (Израиль). Печаталась в журналах Москвы, Ленинграда, Кишинева. Переводы на польский, украинский, молдавский языки. До репатриации была членом Союза писателей СССР, после – членом Союза писателей Израиля. Стихи переводились  на польский, молдавский и украинский языки. 

Сергей Яровой
ЯРОВОЙ, Сергей, Филадельфия. Поэт, ученый, переводчик. Родился в 1964 г. в Коммунарске, Украина. Выехал на Запад в 1994 г. Публикации в зарубежных, российских и украинских литературных изданиях. 

Люба Фельдшер

ФЕЛЬДШЕР, Люба, Израиль. Поэт, прозаик, переводчик. Родилась в Молдавии. В  1979 году окончила факультет журналистики МГУ. Была членом СП СССР. В Израиле c 1990 года. Работала в штате русскоязычных газет, редактором женского журнала. Публикации в израильской, молдавской и российской прессе. 

Лина Вербицкая

ВЕРБИЦКАЯ, Лина, Блумфильд, Нью-Джерси. Поэт, прозаик. Эмигрировала в США в 1992 году. Публиковалась в альманахах: «Встречи», «Побережье» (Филадельфия), в периодических изданиях США и Украины.

Юрий Крупа

КРУПА, Юрий, Филадельфия.  Архитектор, дизайнер. Родился в Киеве в 1959 году. В США с 1993 года. Занимается архитектурой высотных зданий, дизайном и книжным оформлением. Художественный редактор издательства «Побережье».

Инна Харченко

ХАРЧЕНКО, Инна, Ганновер, Германия. Поэт, прозаик, переводчик, художник. Родилась на Украине (с. Кременчуки Хмельницкой области). Окончила Хмельницкий  Национальный  университет. По образованию  инженер-экономист.  На Западе   с 2002 года. Член  Международной федерации русских писателей.  Лауреат нескольких литературных конкурсов.   Автор трех книг стихов: «Солнечный привкус, или 365 дней из моей жизни», 1999; «Серебро ночной чеканки», 2001; «Пока есть поэзия и любовь» (на украинском языке), 2002. Публикации в изданиях Германии, Украины, России, Израиля, Эстонии.

Павел Голушко

ГОЛУШКО, Павел, Стокгольм. Поэт, писатель. Родился в Минске в 1967 году. В Швеции с 2009 года.  Автор книг  поэзии и прозы: "Одиночество", 2008;  "Когда я вернусь...",  2009; "Уходя за горизонт",  2009;   "Шведский Дневник, или Записки путешествующего поэта",  2001; «Квартет», 2008 (соавтор).

Валерий Шубинский

Валерий ШУБИНСКИЙ родился в 1965 г., живет в Санкт-Петербурге. Писатель, критик, историк литературы, переводчик. Публикуется в журналах: "Континент", "Звезда", "Вестник новой литературы", "Октябрь", "Новый мир", "Волга", газета "Русская мысль" и др. Пишет прозу и литературно-критические статьи, переводит английскую поэзию.
 
 

Нина Горланова
  • Нина Горланова о себе: Родилась в 1947 г. в крестьянской семье в  деревне Верхний Юг Пермской области. Закончила Пермский университет в 1970г. Была распределена на кафедру русского языка.      Начав писать стихи и прозу, я ушла из университета в библиотеку вечерней школы. Публикуюсь с 1980г. У меня 13 книг, последняя – вышла в 2010 г. в Париже, она на французском и русском. Была в финале премии "Русский Букер" в 1996 г. В "Журнальном зале" у меня 107 публикаций. Я замужем за писателем Вячеславом Букуром, с которым часто пишу в соавторстве. У нас четверо детей и семь внуков.  Живу в Перми. Веду Живой Журнал: ngorlanova. Член Союза российских писателей. Также я пишу маслом картины, которые просто дарю пермякам.

Елена Дроздова

ДРОЗДОВА, Елена,  Дженкинтаун, шт. Пенсильвания.  Поэт, художник. Родилась в 1957 г. в Москве. Окончила Московский архитектурный институт. На Западе с 1989г. Художник по витражу, ее работы представлены во многих общественных и религиозных зданиях в США. Публ. в альманахах: «Встречи», «Побережье» и др.

Валерий Черешня

Валерий ЧЕРЕШНЯ, Санкт-Петербург. В последние годы часть времени живет в Нью-Йорке. Родился в 1948 году в Одессе. Автор четырех сборников стихов: «Свое время» Нью-Йорк, 1996; «Сдвиг» Петербург, 1998; «Пустырь» Петербург, 1999; «Шепот Акакия» Петербург, 2008; и книги эссе «Вид из себя» Петербург, 2000, а также многочисленных публикаций в журналах: «Новый мир», «Звезда», «Дружба народов», «Октябрь», «Постскриптум» и многих других.

2015 АВТОРЫ
ОБ АВТОРАХ


АЗАРНОВА, Сара, шт. Массачусетс. Поэт, эссеист, переводчик. Родилась в Минске в 1954 г. Окончила Белорусский университет, по специальности «сравнительное языкознание». Работала библиотекарем в театре. В 1989 эмигрировала в Америку. Публиковалась в альманахе «Побережье» и в др. периодических изданиях США.

АКС, Ирина, Нью-Йорк. Поэт, журналист. Родилась в 1960 г. в Ленинграде. В США с 2000 г. Автор поэтических книг: «В Новом свете», 2006; «Я не умею жить всерьез», 2010. Публикации в журналах и альманахах: «Дети Ра», «Побережье», «45-я параллель», «Галилея», «Слово\Word» и др.

АЛАВЕРДОВА, Лиана, Нью-Йорк. Поэт, переводчик, драматург.  Родилась в Баку. Закончила исторический факультет Азербайджанского госуниверситета. Эмигрировала в 1993 году. Поэтические сборники: «Рифмы», 1997; «Эмигрантская тетрадь», 2004; «Из Баку в Бруклин», 2007. Стихи переводились на английский язык. Публикуется в альманахах, журналах и газетах США, в журнале «Знамя» и др. российских изданиях.

АЛЕШИН, Александр, Москва. Род. в 1962 г. в деревне Малая-Драгунская, Кромского района, Орловской области. Будучи старшеклассником, начал писать стихи под влиянием Сергея Есенина и Владимира Высоцкого    Закончил факультет журналистики МГУ им. М.В.Ломоносова. В настоящее время занимается литературным трудом. Автор книги стихов «Четвёртое дыхание» и мемуаров «Чистуха». 

АНДРЕЕВА, Анастасия, Брюссель. Родилась в 1973 г. в Ленинграде. Образование высшее экономическое. В Бельгии некоторое время работала консультантом по русскому языку на фламандском телевидении. Стихи и проза публиковались в российских и зарубежных изданиях. Исполнительный директор и член жюри международного интернет-конкурса «Эмигрантская лира». Первый заместитель главного редактора журнала «Эмигрантская лира».

АСОЯНЦ, Полина. Родилась и живет в Киеве. Профессор Киевского национального лингвистического университета. Автор четырех сб. стихов: «Лечу на свет»,1993; «Письмо, не посланное Вам», 1997; «Под знаком Любви», 2002; «Перелюбливаю всех», 2007. Публ. в лит. изд. России, Германии, Чехии, США. Член ассоциации писателей Украины.

АМУРСКИЙ, Виталий, Франция. Поэт, эссеист, профессиональный журналист. Родился в Москве в 1944 году. Во Франции с 1973 года. Автор девяти книг и многочисленных публикаций в журналах, альманахах и сборниках в России и за ее пределами.

АПРАКСИНА, Татьяна, Санта Лючия (Santa Lucia), Калифорния. Художник, поэт  и писатель, главный редактор международного журнала культуры «Апраксин блюз». Род. в 1963 г. в Ленинграде. Автор книги «Калифорнийские псалмы», 2013. Публ. в «Литературной газете», журнале «Нева». Персональные выставки работ живописи в России и Европе.

БАР-ОР, Роман, Ирвингтон, шт. Нью-Йорк. Поэт. Родился в Сибири в 1953 году. Окончил Ленинградский государственный университет. Стихи начал писать в 12 лет. В 1978 году эмигрировал в США. Печатался в журналах «Время и Мы», «Стрелец», «Новый Журнал», «Poetry in Performance», в антологиях: «У Голубой Лагуны» (The Blue Lagoon Anthology) и «Русские поэты на Западе». Автор сборников стихов: «Приходят века и уходят века», 1990; «Баллада Обводного Канала», 2000; «For Their Souls’ Beauty», 2010.

БЛИЗНЕЦОВА, Ина, Ирвингтон, шт. Нью-Йорк. Родилась в 1958 году в Оренбурге. На  Западе с 1979 года. Сборники стихов: «Долина тенет», 1988; «Вид на небо», 1991; «Жизнь огня», 1995; «Solea», 1998. Публикации в «Новом журнале».

БОБЫШЕВ, Дмитрий Васильевич, Шампейн, Иллинойс. Поэт, эссеист, мемуарист, переводчик, профессор Иллинойского университета в г. Шампейн-Урбана, США. Род. в Мариуполе в 1936 году, жил в Ленинграде, участвовал в самиздате. На Западе с 1979 года. Книги стихов: «Зияния» (Париж, 1979); «Звери св. Антония» (Нью-Йорк, 1985, иллюстрации. М. Шемякина); «Полнота всего» (Санкт-Петербург, 1992); «Русские терцины и другие стихотворения» (Санкт-Петербург, 1992); «Ангелы и Силы» (Нью-Йорк, 1997); «Жар-Куст» (Париж, 2003); «Знакомства слов» (Москва, 2003); «Ода воздухоплаванию» (Москва, 2007). Автор-составитель раздела «Третья волна» в «Словаре поэтов русского зарубежья» (Санкт-Петербург, 1999). Автор литературных воспоминаний «Я здесь (человекотекст)» (Москва, 2003), «Автопортрет в лицах (человекотекст)» (Москва, 2008) и трехтомника «Человекотекст», 2014. Подборки стихов, статьи и рецензии публикуются в эмигрантских и российских журналах.

ГАРБЕР, Марина, Люксембург. Поэт, эссеист, критик. Родилась в Киеве. Эмигрировала в США в 1989 году. Окончила аспирантуру Денверского университета, штат Колорадо (факультет иностранных языков и литературы). Преподаватель английского, итальянского и русского языков. Автор нескольких поэтических сборников. В 2015 г. вышел сб. стихов «Каждый в своём раю», М., изд-во «Водолей». Публикации в журналах: «Грани», «Интерпоэзия», «Крещатик», «Нева», «Новый журнал», «Стороны света» и др., в альманахах: «Встречи», «Побережье», а также в ряде антологий. 

ГОЛКОВ, Виктор, Тель-Авив. Поэт, писатель, литературный критик. Родился в Кишиневе в 1954 году. В эмиграции с 1992 года. Публикации в журналах "22", "Алеф", "Крещатик", "Интерпоэзия" и др., в альманахах "Евреи и Россия в современной поэзии", "Всемирный день поэзии". Автор шести поэтических сборников.   

ГОЛЛЕРБАХ, Сергей Львович, Нью-Йорк. Живописец, график, эссеист, педагог. Родился в 1923 году в Детском Селе. На Западе с 1942 года.  Автор нескольких книг, включая: «Свет прямой и отраженный», 2003; «Нью-Йоркский блокнот», 2013. Член Американской Национальной Академии Художеств, Американского Общества Акварелистов и др. Представлен во многих музеях и галереях США и Европы.

ГОЛЬ, Николай, Санкт-Петербург. Поэт, переводчик, драматург, детский писатель. Родился в 1952 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский Институт культуры. Автор множества книг для детей, переводов стихов и прозы (от Эдгара По до Филипа Рота). Лауреат премии журнала «Нева» (2003 г.). Член Союза Санкт-Петербургских писателей, член Союза театральных деятелей.
 
ГОРЯЧЕВ, Юрий Алексеевич, Москва. Родился в Баку в 1940 г. Художник. Юрист-международник, кандидат исторических наук. Занимался культурно-образовательным сотрудничеством и связями с соотечественниками. Работал в Вашингтоне (1971-1974) и Нью-Йорке (1991-1995). Профессор кафедры международного образования в Московском институте открытого образования. Репродукция картины «Русская церковь» находится в Толстовском фонде.

ГОРЯЧЕВА, Юлия Юрьевна, Москва.  Окончила факультет журналистики МГУ им. Ломоносова и магистратуру Норвичского университета (США).  Работала в журнале «Иностранная литература» и в «Независимой газете». Член Союза журналистов Москвы. Автор книг по истории Русского Зарубежья: «Афон. Форт-Росс. Русское дело» (Этносфера, 2011) и «Новая Россия – Соотечественники Зарубежья: единое культурное пространство» (Этносфера, 2012). Сотрудничает с отечественными и зарубежными изданиями.

ДЕЛАЛАНД, Надя, Москва.  Род. в 1977 г. в Ростове-на-Дону. Поэт, арт-терапевт, кандидат филологических наук, работает над докторской диссертацией о воздействии поэзии на сознание. Окончила филологический факультет Ростовского госуниверситета, аспирантуру при РГУ, докторантуру Санкт-Петербургского госуниверситета. Автор поэтических сборников: «На правах рукописи», 2009; «Сон на краю», 2014; «Сезонные раскопки акведука», 2015 и др.  Публикации в журналах: «Арион», «Дружба народов», «Нева», «Новая юность и др. Ведет литературное объединение при библиотеке имени Ахматовой. 

ДИМЕР, Евгения Александровна, Уэст-Оранж, шт. Нью-Джерси. Поэт, прозаик, эссеист. Родилась в 1925 г. в Киеве. На Западе с 40-х гг. С 1955 публиковалась в зарубежных периодических изданиях: “Новое русское слово”, “Современник” (Канада), “Новый журнал”, “Побережье”, “Русская жизнь”, “Встречи”, “Арзамас” и др.  Кн. стихов: «Дальние пристани», «С девятого вала», «Две судьбы», «Здесь даже камни говорят», «Молчаливая любовь» (стихи и рассказы), «Мое окно» и др. Стихи опубликованы в антологиях “Вернуться в Россию стихами…”, 1995; “Мы жили тогда на планете другой”, 1997; “Восставшие из небытия”, 2014.

ДРОЗДОВА, Елена, Дженкинтаун, шт. Пенсильвания. Род. в 1957 г. в Москве. Окончила Московский архитектурный институт. На Западе с 1989 г. Поэт, художник по витражу. Работы Е.Д. представлены во многих общественных и религиозных зданиях в США. Публ. в литературных изданиях: «Встречи», «Побережье» и др. 

ДУБРОВИНА, Елена, Филадельфия.  Поэт, прозаик, эссеист, переводчик. Родилась в Ленинграде. На Западе с 1978 года. Главный редактор американских журналов: «Поэзия. Russian Poetry Past and Present» и «Зарубежная Россия. Russia abroad Past and Present». Составитель двуязычной антологии «Russian Poetry in Exile. 1917-1975».  Издала три книги стихов: «Прелюдии к дождю», «За чертой невозвращения», «Время ожидания». Автор двух романов и сборников рассказов. Стихи, литературные эссе и рассказы публиковались в русскоязычных периодических изданиях: «Новый журнал», «Континент», «Грани», «Новое Русское Слово», «Встречи» и др. и в американских литературных журналах.  Пишет на русском и английском языках. 

ЗАВАЛИШИН, Вячеслав Клавдиевич (1915 – 1995). Американский русскоязычный журналист, литературный и художественный критик, поэт и переводчик. Издатель.  Окончил историко-филологический факультет Ленинградского государственного университета. Эмигрировал в США в 1951 г. Публ. в «Новом русском слове», «Новом журнале».

ЗАВИЛЯНСКАЯ, Лора, Бостон. Родилась в Киеве. Окончила медицинский институт. Кандидат медицинских наук, Заслуженный врач Украины. Автор многих поэтических сборников, изданных в Киеве, Москве, Бостоне. Член Союза Писателей Москвы.

ИВАНЧЕНКО, Ирина, Украина. Поэт, журналист. Родилась в Киеве. Пишет на русском и украинском языках. Автор книг стихов: «Возьми меня в ладони», 1995; «Дворы и башни», 1995; «Бес сомнений», 2009; «Соблазны Город постирать», 2011; «Прощеное воскресенье», 2014. Член Национального союза писателей Украины. Стихи публиковались в журналах, альманахах, антологиях Украины, России, Германии, Бельгии, Израиля, США. Победитель Всемирного поэтического конкурса «Эмигрантская лира» в номинации «Неоставленная страна» (Бельгия, Франция, 2013). С 2014 г. член оргкомитета, ответственный секретарь «Эмигрантской лиры».

КАРПЕНКО, Александр Николаевич, Москва. Поэт, прозаик, литературный критик. Композитор, ветеран-афганец. Род. в 1961 г. в Черкассах. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Книги стихов: «Разговоры со смертью», 1989; «Солнце в осколках», 1990; «Третья сторона медали» 1991; «Атлантида в небе», 1997; «Откровения одиночества», 2000; «Священник слова», 2005. Член Союза писателей России, Южнорусского Союза писателей и Союза писателей XXI века. 

КОГАН, Гея, Бремен, Германия. Поэт, прозаик, переводчик. Родилась в 1946 году в Риге. На Западе с 1995 г. Публиковалась в рижской и германской периодиках, альманахах, изданиях МАППа. Автор трёх сборников стихов. 
КОКОТОВ, Борис, Балтимор, шт. Мэриленд. Поэт, переводчик, литературный критик; родился в 1946 году в Москве. С 1991 года живет в США. Публикуется в периодике, участник многочисленных сборников и альманахов. Автор восьми книг. Перевел на русский книгу стихов Луизы Глюк «Дикий Ирис» (Водолей М. 2012).

КОСМАН, Нина (Nina Kossman), Нью-Йорк. Родилась в Москве. В эмиграции с 1972 г. Поэт, прозаик, драматург, художник, скульптор, переводчик. Сборники стихов: “Перебои” (Москва, 1990) и “По правую руку сна” (Филадельфия, 1998). Книги на английском: “Behind the Border” (Harper Collins, 1994, 1996) и “Gods and Mortals” (Oxford University Press, 2001), роман "Queen of the Jews" (Philistine Press, 2016). Стихи, рассказы и переводы публиковались в США, Канаде, Испании, Голландии и Японии. Английские переводы стихов Марины Цветаевой собраны в двух книгах: “In the Inmost Hour of the Soul” и “Poem of the End”.

КРЕЙД, Вадим Прокопьевич, Айова Сити. Поэт, историк литературы, переводчик, профессор-славист. Родился в 1936 г. в Нерчинске. На Западе с 1973 г. Окончил Ленинградский и Мичиганский университеты. Докторская степень по русской литературе в 1983. Преподавал в Калифорнийском, Гарвардском университетах и университете Айовы. Главный редактор «Нового журнала» (1994-2005).  Автор и составитель более 40 книг о Серебряном веке и эмигрантской литературе: «О русском стихе», «Вернуться в Россию – стихами», 1995; «Русская поэзия Китая», 2001 и многих других. Составитель (совместно с Д. Бобышевым и В. Синкевич) справочника «Словарь поэтов русского зарубежья», 1999. Сборники стихов: «Восьмигранник», 1986; «Зеленое окно», 1987; «Квартал за поворотом», 1991; «Единорог», 1993. 

ЛАЙТ, Гари, Чикаго. Поэт, переводчик.  Родился в 1967 году в Киеве. С 1980 года живет в США, где получил филологическое и юридическое образование. По профессии адвокат. Автор восьми сборников стихов. Публикуется в украинских, европейских и североамериканских литературных журналах: "Крещатик", "Время и Место" "Новый журнал" и др. Участник нескольких поэтических антологий в Украине, США и Москве. Состоит в профессиональных писательских творческих союзах нескольких стран. 

ЛИТИНСКАЯ, Елена, Нью-Йорк. Поэт, писатель, переводчик.  Родилась в Москве. Окончила МГУ. В США с 1979. Автор книг стихов и прозы: «Монолог последнего снега»,1992; «В поисках себя», 2002; «На канале», 2008; «Сквозь временную отдаленность», 2011, «Женшина в сободном пространстве», 2016. Публикации в периодических изданиях Москвы, Нью-Йорка, Бостона и Филадельфии. Основатель и Президент Бруклинского клуба русских поэтов, вице-президент литобъединения ОРЛИТА.

ЛЮБИН, Евгений, Нью-Джерси. Прозаик и поэт. Родился в 1934 г. в Ленинграде. На Западе с 1978 года. Автор трех поэтических сборников. Председатель Клуба Русских писателей Нью-Йорка. Публикации в литературных изданиях Америки, России, Украины и Германии. Член СП Санкт-Петербурга. 

МАТВЕЕВА, Елена Ивановна, Миссула, шт. Монтана. Поэт, переводчик. Родилась в 1945 г. в Берлине, дочь двух русских поэтов – Ивана Елагина и Ольги Анстей. С 1950 года живет в США. По профессии медсестра. Стихи публиковались в журналах «Грани», «Новый журнал», «Перекрестки / Встречи», а также в антологии «Содружество», 1966.

МАШИНСКАЯ, Ирина, штат Нью-Джерси. Поэт, переводчик. Родилась в Москве. Окончила МГУ. Дебютировала как поэт в 1984, в составе неофициальной литературной группы "Сокольники". Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). В США с 1991г. Автор девяти сборников стихов и переводов. Редактор журналов «Стороны света» и Cardinal Points; cоредактор англоязычной антологии русской поэзии от Пушкина до Бродского  (Penguin Classics, 2015). Стихи и эссе И.Машинской переведены на несколько европейских языков.

МЕЖИРОВА, Зоя, Москва и Иссакуа, шт. Вашингтон. Поэт, историк-искусствовед, журналист. Родилась в Москве. Окончила искусствоведческое отделение МГУ. Дочь поэта Александра Межирова. Автор трех поэтических сборников. Публикации в журналах: «Новый Мир», «Знамя», «Арион», «Юность», «Новый журнал» и др.

МЕЛЬНИК, Александр, Льеж, Бельгия. Поэт. Родился в 1961 году в Молдавии. На Западе с 2000 года. Президент ассоциации «Эмигрантская лира», организатор Всемирного поэтического фестиваля, международного поэтического интернет-конкурса, выездных поэтических вечеров. Редактор литературно-публицистического журнала «Эмигрантская лира».  Шорт-лист специального приза и диплома «Русской премии – 2014» «За вклад в развитие и сбережение традиций русской культуры за пределами Российской Федерации» (за проект «Эмигрантская лира»). Публикации в поэтических сборниках и журналах разных стран. Сб. стихов: «Лестница с неба», 2010; «Метаморфоза», 2012; «Вселенная, живущая во мне», 2014.

МИНИН, Евгений, Иерусалим. Поэт, пародист, издатель. Родился в г. Невель Псковской области. Автор семи сборников стихов. Член СП Израиля, член СП Москвы, Издатель альманаха «Иерусалимские голоса».

МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Игорь, Филадельфия. Поэт, переводчик, издатель. Родился в 1943 г. в г. Мары, Туркменистан. Жил во Львове. На Западе с 1979 года.   Редактор литературного ежегодника "Побережье" и основатель изд. "Побережье". Автор шести книг. Стихи, проза и переводы вошли в антологии и коллективные сборники: "Триада", 1996; "Строфы века-II. Мировая поэзия в русских переводах ХХ века", М., 1998; "Библейские мотивы в русской лирике ХХ века", Киев, 2005; "Современные русские поэты", М., 2006; "Украина. Русская поэзия. ХХ век", Киев, 2008 и мн. др. 

НЕМИРОВСКИЙ, Александр, Рэдвуд-Сити (Redwood City), Калифорния. Родился в Москве. На Западе с 1990 г.  Автор сб. стихов: «Без читателя», 1996;  «Уравнение разлома», 2009; «Система отсчета», 2012; «На втором круге», 2014. Публикуется в журналах «Терра-Нова», «Апраксин блюз», «Чайка» и др., в  альманахах США, Франции и Финляндии. Член СП Петербурга, иностранное отделение.

НОВИКОВ-ЛАНСКОЙ, Андрей Анатольевич, Москва.   Родился в 1974 году в Москве. Окончил Московский государственный университет им. М.В. Ломоносова в 1997 году. Кандидатская и докторская диссертации посвящены творчеству Иосифа Бродского. Член Правления Русского ПЕН-Центра. Главный редактор журнала "Охраняется государством" Министерства культуры РФ. Автор пяти поэтических сборников, двух книг прозы, многочисленных публикаций в российской и зарубежной прессе. 

ПОЛЕВАЯ, Зоя, Ист-Брунсвик (East Brunswick), Нью-Джерси.   Родилась в Киеве.  По образованию – авиаинженер. Работала в КБ завода Гражданской Авиации. Сборник стихов "Отражение", 1999, Киев. В Америке, с 1999 г. Руководит русским культурным клубом “Exlibris NJ”.  Публикуeт в периодике стихи и статьи.

ПРОБШТЕЙН, Ян Эмильевич, Нью-Йорк. Род. в 1953 г. Поэт, переводчик, литературовед. Составитель и редактор ряда книг и антологий переводов английской, американской, мексиканской, венесуэльской, и латышской поэзии. Автор 9 книг стихов и книги о русской поэзии «Одухотворенная земля», 2014. Печатается в журналах: «Новое литературное обозрение», «Иностранная литература», «Новый мир», «Арион», «Новый журнал», во многих других российских и зарубежных периодических изданиях.

РАХУНОВ, Михаил, Чикаго. Поэт, переводчик. Родился в Киеве. Международный гроссмейстер по шашкам, двукратный чемпион СССР (1980, 1988), призер чемпионата Мира (1989). Автор книг стихотворений «На локоть от земли», 2009;  «Мальчик с дудочкой тростниковой», 2011. Переводы вошли в 3-ю книгу серии «Век Перевода» и в книгу Сара Тисдейл. «Реки, текущие к морю», издательство «Водолей», Москва. Публ. в американской периодической печати.

РЕЗНИК, Наталья, Боулдер, Колорадо. Поэт, прозаик, переводчик. Родилась в Ленинграде. Окончила Ленинградский Политехнический институт. В США с 1994 года. Печатается в журналах "Новая Юность", "Интерпоэзия", “Дружба народов”, "Студия", "Чайка", "Нева", в поэтических альманахах и сетевых изданиях.

РЕЗНИК, Раиса, Сан-Хосе, Калифорния. Поэт, издатель, редактор альманаха «Связь времён».  Родилась в 1948 г. в Винницкой области.  На Западе с 1994 г. Сб. стихов: «На грани» (на русском и англ.), 1997; «О главном и вечном» (поэтическое переложение еврейских пословиц), 1997; «Точка опоры», 1999. Публ. в зарубежных и российских периодических изданиях.

СИНЕЛЬНИКОВ, Михаил Исаакович, Москва. Поэт, переводчик, литературный критик. Род. в 1946 г. в Ленинграде.  Первый стихотворный сборник «Облака и птицы» издан в 1975 году. В 2011 г. вышла книга избранных переводов «Поэзия Востока». Составитель ряда антологий. Автор 21 оригинального поэтического сборника, в том числе однотомника (2004), двухтомника (2006) и книги «Сто стихотворений» (2011). Стихи постоянно печатаются в основных литературных журналах и вошли в существующие антологии русской поэзии ХХ века. Член Союза писателей СССР (1976) и Союза писателей Москвы.

СИНКЕВИЧ, Валентина Алексеевна, Филадельфия. Поэт, литературный критик, эссеист. Редактор ежегодника «Встречи» (1983-2007) и антологии «Берега»,1992. Составитель (совместно с Д. Бобышевым и В. Крейдом) справочника «Словарь поэтов русского Зарубежья»,1999 . Родилась в 1926 г. в Киеве.  На Западе с 1942 г. Сборники стихов: «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; одна из авторов сборника «Триада», 1996; «Поэтессы русского Зарубежья – Л. Алексеева, О. Анстей, В. Синкевич», 2000; «На этой красивой и страшной земле», 2009.  Литературные очерки и воспоминания: «…с благодарностию: были», 2002; «Мои встречи», 2010. «Валентина Алексеевна Синкевич: материалы к библиографии», 2014. Стихи публиковались в антологиях: «Берега», 1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами», 1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; и альманахах: «Перекрестки/Встречи» и «Побережье» (Филадельфия). Член редакционной коллегии и постоянный автор «Нового журнала» (Нью-Йорк). 

СКОБЛО, Валерий Самуилович, Санкт-Петербург.  Поэт, прозаик, публицист.  Род. в Ленинграде в 1947 г. Окончил Ленинградский государственный университет. Сборники стихов "Взгляд в темноту" и "Записки вашего современника". Член Союза писателей Санкт-Петербурга. Публикации в журналах: "Арион", "Интерпоэзия", "Крещатик", "Нева", "Сибирские огни", "Урал", "Юность" и др. Премия им. Анны Ахматовой за 2012 г. (номинация "Поэзия" журнала "Юность").  

ФАЙНБЕРГ, Нора Сауловна, Филадельфия. Поэт, прозаик, переводчик. Родилась 
в 1929 году в Москве. Сб. стихов: «Свет и тени», 1994; «Следы на песке», 1997. Одна из авторов поэтического сборника «Триада»,1996. 

ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния.  Поэт, биолoг.  Родился в Кривом Роге.  Эмигрировал в США в 1988 году. Книги:  «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый журнал», «Литературный европеец» (Германия);  в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США)  и др.

ФРАШ, Берта, Йена, Германия. Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живет в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведет рубрику «Новые книги» в журнале «Литературный европеец». 

ФУРМАН, Рудольф, Нью-Йорк. Поэт. В США с 1998 года. С 2006 года редактор-дизайнер «Нового журнала». Автор шести книг стихов: «Времена жизни или древо души», 1994; «Парижские мотивы», 1997; «Два знака жизни», 2000; «И этот век не мой», 2004; «Человек дождя», 2008; «После перевала», 2013. Публикации в альманахе «Встречи», в журналах «Новый Журнал», «Слово\Word», (Нью-Йорк), «Мосты» и «Литературный европеец» (Франкфурт-на-Майне), «Нева» (Петербург), и мн. др.

ХАНАН, Владимир, Иерусалим. Поэт, прозаик. Родился 9 мая 1945 года в Ереване. Жил в Санкт-Петербурге и Царском Селе. Репатриировался в Израиль в 1996 г. Автор поэтических книг: «Однодневный гость» (2001), «Осенние мотивы Столицы и Провинций» (2007), «Возвращение» (2010), и двух книг прозы. Публиковался в США, Англии, Франции, ФРГ, Австрии, Литве, Израиле, России.  

ЦАРЬКОВА, Татьяна Сергеевна, Санкт-Петербург. Поэт, литературовед. Родилась в Ленинграде в 1947 году. Закончила русское отделение филологического факультета Ленинградского государственного университета. Доктор филологических наук, автор более 250 научных публикаций. Заведующая Рукописным отделом Пушкинского Дома. Стихи печатались в периодических изданиях: газетах «Смена», «Литературный Петербург», журналах «Арион», «Новый журнал» (Нью-Йорк), «Toronto Slavic Annual», альманахах и сборниках «День русской поэзии», «Встречи» (Филадельфия), «Время и слово» и др. Автор пяти поэтических сборников: «Филологический переулок»,1991; «Город простолюдинов», 1993; «Земле живых», 2000; «Лунная радуга», 2010; «Четверостишия», 2011.

ЦЫГАНКОВ, Александр Константинович, Томск. Поэт, художник. Родился 12 августа 1959 года в Комсомольске-на-Амуре. Автор книг «Лестница» (1991), «Тростниковая флейта» (1995, 2005), «Ветер над берегом» (2005), «Дословный мир» (2012). Публикации в периодических изданиях: «Сибирские огни», «День и ночь», «Юность», «Литературная газета», «Дети Ра», «Крещатик», «Урал», «Новая Юность», «Знамя», «Новый Журнал» и др. Стихи вошли в региональные, российские и зарубежные антологии.

ЧАЙКОВСКАЯ, Ирина, Роквилл, шт. Мэриленд. Писатель, драматург, критик. Род. в Москве. На Западе с 1992 г. С 2000 г. живёт в США. Редактор и автор сетевого журнала «Чайка». Печатается в журналах: «Новый журнал», «Нева», «Звезда», «Знамя», «Октябрь» и др.

ЧЕРНЯК, Вилен, Вест Голливуд. Поэт и переводчик. Род. в 1934 г. в Харькове. В США с 2000 г. Автор книг: «Разные слова», 2006; «Памятные даты», 2009. «Связь времен», 2013. Публикации в альманахах, антологиях США, Украины и Израиля. 

ШАМСУТДИНОВ Николай Меркамалович, Тюмень. Поэт, переводчик. Род. в 1949 г. на п-ве Ямал. Автор многочисленных поэтических книг. Стихи переведены на английский, армянский, белорусский, грузинский, датский, чешский, татарский, чеченский и др. Печатался в журналах: «Дружба народов», «Звезда», «Нева», «Новый мир», «Октябрь» и др. Председатель правления Тюменской региональной организации Союза российских писателей. Секретарь Правления СРП. 

ШЕРБ, Михаэль, Германия. Род. в Одессе. На Западе с 1994 г. Окончил Дортмундский технический университет. Автор поэтического сборника «Река». Публиковался в журналах “Крещатик”, “Интерпоэзия”, альманахе “Побережье”. Победитель поэтического фестиваля «Эмигрантская лира» 2013 года. 

ШЕРЕМЕТЕВА, Татьяна, Нью-Йорк. Родилась в Москве. Окончила филологический факультет МГУ. Автор двух книг.  Ведущая блогов и авторских колонок в журналах “Чайка“, “Elegant New York” и в новостном портале “RuMixer” (Чикаго). Лауреат и член жюри международных литературных конкурсов. Член Американского ПЕН-Центра и Национального союза писателей США. 

ШИРЯЕВ, Андрей Владимирович (1965, Целиноград – 2013, Сан-Рафаэль, Эквадор). Русский поэт, прозаик. Член Союза писателей Москвы. Автор «Записок об Эквадоре». Учился в Литературном институте им. Горького на отделении поэзии в семинаре Юрия Левитанского. Работал журналистом, редактором. В начале 2000-х переселился в Эквадор. При жизни вышло шесть сборников стихов. 

ШПИЛЬСКИЙ, Аркадий, Ньютаун, шт. Пенсильвания, США. Родился в 1949 г. в Киеве. Закончил Киевский политехнический институт. Работал в научно-исследовательских центрах СССР и США. После эмиграции в 1992 г. специализируется в области биостатистики. Подборки переводов опубликованы в журналах «Слово\Word» и «Вестник Пушкинского Общества Америки».

ЮДИН, Борис, Черри-Хилл (Cherry Hill), Нью-Джерси. Прозаик и поэт. Род. В 1949 г. в Даугавпилсе, Латвия. В 1995 году эмигрировал из Латвии в США. Публикации в журналах и альманахах: "Крещатик", "Зарубежные записки", "Встречи", "Побережье", "Дети Ра" и др.  Автор четырех книг.  Участник нескольких поэтических антологий.

ЯНИН, Ричард Вениаминович. Род. в 1932 г. в Москве. Отец репрессирован в 1937 году, мать умерла в Сибири во время войны. После войны жил у родственников во Франции. Учился в Сорбонне. В 1960-х гг. переехал в США, жил и работал в Нью-Йорке. Был мужем Елены Матвеевой, дочери поэтов Ивана Елагина и Ольги Анстей. Умер в 1986 г. Публиковал стихи преимущественно в «Новом русском слове». Участник антологии «Amerjca’s Russian Poets» (1975).

ЯРОВОЙ, Сергей, Филадельфия. Поэт, ученый, переводчик. По профессии биохимик и молекулярный биолог. Род. в 1964 г. в Коммунарске, Украина. Окончил Донецкий университет. Защитил диссертацию в Институте биоорганической химии Российской Академии Наук. Жил в Москве. Выехал на Запад в 1994 г. Работал во Франции, затем переехал в США. Занимается научными исследованиями в Пенсильванском университете. Публикуется в зарубежных, российских и украинских литературных изданиях. 

Home_orig


АЛЬМАНАХ
ЕЖЕГОДНИК

Связь Времён

Редактор Раиса РЕЗНИК

Обложка Елены ГУТМАН

ISSN: 2151-271X
Copyright © 2009 by Svyaz Vremyon

Электронный адрес редакции: sv@thetimejoint.com

Для наших авторов

Подборки стихов, эссе, библиография принимаются по электронной почте (publisher@thetimejoint.com) объёмом до 4 страниц.
Об отобранных к публикации работах редакция извещает авторов в течене 3-8 недель.

Приобрести альманах
Copyright 2010


Copyright 2010, thetimejoint.com

Dummy

Page

pagel1

hi

menu page l2

test




Мокрому<br /> снегу<br /> неможется в<br /> сентябре

lang=RU>Мокрому
снегу
неможется в
сентябре.

lang=RU>Но утром
кажется,

lang=RU>что проспал
всю осень.

lang=RU>Взгляд не
остановить
на Солнце.

lang=RU>На той горе

lang=RU>песок
сыпучий.

lang=RU> 

lang=RU>Я люблю:

lang=RU>что
сентябрь до
бабы и дюж и
ласков.

lang=RU>Чтобы осень
своё прошла
насквозь,

lang=RU>чтоб не
осталось
даже рядить
во что

lang=RU>ветер,

lang=RU>хоть
октябрь
срывай с
петель.

lang=RU> 

lang=RU>Женское
тело нагое в
рост:

lang=RU>никуда и не
спрячешь свою
нежность.

lang=RU>Что нам
застрявший
меж звёзд
воз,

lang=RU>пока мы
любим
прилежно.

lang=RU> 

lang=RU>Что нам по
осени счёт
цыплят,

lang=RU>вот уж и
осень
шмыгнула
белкою

lang=RU>в ветках
верхних;

lang=RU>даже у
Солнца из-под
пят

lang=RU>уходит
земля:

lang=RU>медленно и
верно.

lang=RU style='font-size:11.0pt;color:black'> 

 

<a href="#top">Back to top</a>
contentviewer

<?php

$theurl=$_GET["url"];

print "\n";
?>

Home
СВЯЗЬ ВРЕМЁН

Альманах-ежегодник

Редактор  Раиса Резник

Автор обложки Елена Гутман


Связь Времён

Литературно-художественный альманах "Связь времён" основан в 2009 году, издаётся в городе Сан-Хосе, Калифорния. Альманах ориентируется на эмигрантских поэтов, эссеистов, литературоведов и художников-графиков, предоставляя им возможность для публикации. Присутствуют также работы авторов из России и стран ближнего Зарубежья. Значительное место в альманахе уделяется современной поэзии, поэтическим переводам, истории русского поэтического слова. В альманахе публикуются творческие портреты поэтов старшего и нового поколений, воспоминания, малоизвестные стихи, относящиеся к первой и второй "волнам" эмиграции. Свои взгляды излагают представители разных точек зрения и литературных направлений.




The Time Joint


1884 Fumia Place
 San Jose, CA 95131 USA
 

sv@thetimejoint.com

www.thetimejoint.com


ISSN 2151-271X


Copyright © 2009-2012  by Svyaz Vremyon / www.thetimejoint.com.
All Rights Reserved
 


Подписка и распространение
Альманах-ежегодник «Связь времён»

ISSN 2151-271X
 
Library of Congress Card Catalog No. 2009202927

Cтоимость номера, включая пересылку,  $35 в пределах Соединённых Штатов и $4 за пределами.
Для заказа пришлите свой почтовый адрес и номер телефона вместе с оплатой на адрес редакции:


Reznik / The Time Joint

1884
  Fumia Place

San Jose, CA 
95131
USA


С вопросами о подписке можете обращаться в финансовый отдел редакции
по электронной почте:

sf@thetimejoint.com

По
 вышеуказанному электронному адресу
 возможен перевод денег с помощью сетевой платёжной системы PayPal.  



 




Copyright © 2009-2010  by Svyaz Vremyon / www.thetimejoint.com   All Rights Reserved  
От редакции
Авторские тексты принимаются в электронном виде по адресу:

sv@thetimejoint.com
 

Авторские работы, присланные в редакцию, рассматривает редакционный совет.
 
Неопубликованые материалы не рецензируются, и редакция не вступает по этим вопросам в переписку.

Редакция оставляет за собой право на сокращение и редактирование принятых для публикации текстов без согласования с авторами.

Ответственность за достоверность публикаций и точность фактического материала (даты, цитирование, сверка с первоисточником, ссылки, переводы с других языков и т.д.) несут авторы материалов.
 
Авторы в индивидуальном порядке защищают своё авторское право.

Издание осуществляется на основе самоокупаемости.

Альманах не коммерческое издание, работы авторов могут быть использованы для исследований и в общеобразовательных целях.

Мнения авторов не всегда совпадают со взглядами редакции.

При перепечатке ссылки на "Связь времён" обязательны.












Copyright © 2009-2010  by Svyaz Vremyon / www.thetimejoint.com   All Rights Reserved  


Редакционная коллегия выпуска 2011-го года

Редакционная коллегия:

 

ДМИТРИЙ БОБЫШЕВ

ЕВГЕНИЙ ВИТКОВСКИЙ

МАРИНА ГАРБЕР

ВИКТОР ГОЛКОВ

ЕЛЕНА ГУТМАН

РИНА ЛЕВИНЗОН

ИРИНА МАШИНСКАЯ

ИГОРЬ МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН

ВАЛЕНТИНА СИНКЕВИЧ

ИРИНА ЧАЙКОВСКАЯ

 

В составлении номера приняли
участие: ЕВГЕНИЯ ДИМЕР,

МАРИНА ГЕНЧИКМАХЕР, КЛАРА
ЛАДЫЖЕНСКАЯ,

ВИКТОР ФЕТ, ЛИЯ ЧЕРНЯКОВА,
ДМИТРИЙ ШАТАЛОВ, АЛЕКСАНДРА ЮНКО.

2011-Чайковская, Ирина


КОНСТАНТИН БАЛЬМОНТ И БОЛГАРСКАЯ ЛИРА

 

 

                                                                                                                                    

Емануил
Попдимитров. С Константином Бальмонтом.
Неизданная книга
о русском поэте. – София: Издательство «Фабер», 2010. –  128 с. Публикация, комментарии, перевод и примечания Маргариты
Каназирской.

 

   
Что мы знаем о Болгарии и болгарах? Для тех, кто не ленив и любопытен,
книга, появившаяся благодаря стараниям Маргариты Каназирской, не будет
лишней.  Читая
ее, я припоминала, когда в
последний раз что-нибудь слышала о «братьях-славянах», о жизни, о культуре, о контактах  с россиянами... Да и есть ли вообще эти
контакты? И интересует ли эта тема кого-нибудь, кроме таких чудиков, как
я?  Помню,  лет за семь до перестройки назвала  одному авторитету в области школьного
обучения тему своей будущей диссертации 
«Формирование у российских школьников интереса к грузинской, армянской и
среднеазиатской поэзии».  – Какой,
какой  поэзии? – переспросил он. А потом
категорично заключил. – Нет у них никакой поэзии, всё взяли у русских.
Запомнила навсегда – как образец 
шовинистического и на редкость безграмотного подхода. Может, потому и
углублялся разлад между  народами СССР,
что у россиян не только не было интереса к 
чужим культурам, а господствовало 
подчас пренебрежительное к
ним отношение. И насаждалось это
сверху. К чему я это говорю?

  
 Болгарию в свое время называли шестнадцатой
республикой Советского Союза.  Страна эта
издревле была близка к России, в Х веке оттуда пришла на Русь письменность, а в  Х
IХ русские помогали
братьям-славянам в борьбе с Оттоманской империей за национальную независимость.
Благодаря России с пятисотлетним турецким игом было покончено,  с тех пор болгары хранили память о помощи
русских.

   
Могу
свидетельствовать: когда в  1964 году
детский ансамбль под управлением Владимира Локтева поехал в гастрольную поездку
по Болгарии,  принимали его,  как сегодняшних чемпионов по футболу. Я, как
участница той поездки, не забуду ни оглушительного      приема – толп людей, встречавших нас с
цветами и открытками в  Софии и Варне,
Пловдиве и Плевене, – ни музеев, с их 
тщательно сохраняемыми реликвиями времен русско-турецкой войны,  ни великолепного болгарского хора «Бодра
смяна» и его веселого руководителя Бончо Бочева, окруживших нас, юных
москвичей, бесконечным вниманием. Сохранилось ли что-то от некогда восторженного
отношения болгар к России? Чем и как живут сегодня люди в  стране горных пастбищ и виноградников? 

    Лежащая передо
мною книга повествует о дружбе двух поэтов, болгарского и русского. Причем
дружба эта приходится на конец 20-х - начало 40-х годов  прошлого века, когда русский поэт (а речь
идет о Константине Бальмонте) жил уже не на родине, а в эмиграции, во Франции.
Это не помешало его интенсивной переписке с болгарским коллегой, переводу
произведений с русского на болгарский и наоборот, и даже «личному общению»: в
мае 1929 года Бальмонт приехал в Болгарию, где провел три недели.

    Но прежде
чем  подробнее рассказать о содержании
книги, хочу остановиться на фигуре болгарского поэта – Емануила Попдимитрова.
Приставка «поп» в болгарской фамилии говорит о том, что ее носитель имел
предков священников. Сам же Емануил Попдимитров в 20-40 годы прошлого века
служил приват-доцентом в Софийском университета на кафедре сравнительной
истории литератур, был автором многочисленных исследований, филологом-эрудитом,
в совершенстве владевшим  европейскими
языками. Но самое главное, он был поэтом, и дар его во многом сформировался под
влиянием Константина Бальмонта. Будучи на 
18 лет младше русского собрата, Попдимитров пережил его всего на один год,
уйдя из жизни внезапно, пятидесяти восьми лет отроду, в 1943 году.  Смерть помешала болгарскому исследователю и
поэту  издать свою книгу о Константине
Бальмонте.

    Стараниями
Маргариты Каназирской книга Попдимитрова, хоть и с большим опозданием, всё же
увидела свет. Маргарита Каназирская написала пространное и насыщенное фактами
предисловие к книге, снабдила ее развернутыми примечаниями, перевела с
болгарского на русский язык текст воспоминаний – «С Константином Бальмонтом» –
и даже дала им название, основываясь на заголовке одного из фрагментов.  Ею же подобраны уникальные фотографии и
сделаны ксерокопии писем Бальмонта из архива Попдимитрова.

    Книга посвящена
Бальмонту, взялся за нее автор сразу по получении известия о смерти поэта,
случившейся  в декабре 1942 года под
Парижем. Радует то высокое место в пантеоне российских символистов,
которое  отводит русскому поэту его
болгарский коллега: «...среди медоносных творцов русской речи, в многоголосом
хоре В. Брюсова, Вяч. Иванова, Ф.Сологуба, 
И.Бунина, Ю.Балтрушайтиса, А.Блока, А.Белого, М.Волошина,  С.Городецкого и многих других громче всего
слышался солнечный  голос певца
Бальмонта» (из включенного в книгу «Приветствия...» Бальмонту, 7 мая 1929
года). В список попали Балтрушайтис и Сергей Городецкий, ныне известные только
своими именами и  полузабытые как поэты,
и Александр Блок,  один из ведущих
стихотворцев России, далеко шагнувший за пределы символизма.  Бальмонт для докладчика звучит «громче»
Блока.  Причину такой оценки можно видеть
не только в личных пристрастиях Попдимитрова, но и в той роли, которую Бальмонт
сыграл для болгарской поэзии.  Недаром
свое выступление в присутствии русского поэта, приехавшего в Болгарию с
ознакомительной целью и для чтения лекций, Емануил Попдимитров закончил так:
«Эта признательность  нового поколения
поэтов, от лица которого я говорю, является скромной  данью Учителю и старшему брату Бальмонту –
истинной Жар-птице поэзии».  Бальмонт, по
словам докладчика, был «освобождающим началом» для молодого поколения болгар,
открыл путь к экзотике, к западной поэзии и символизму. С другой стороны,
он  создал  в Болгарии «первых читателей модернистской
литературы».

    Но следует
сказать несколько слов о Константине Бальмонте. 
В сознании моих современников Бальмонт – поэт второго ряда, прославившийся
своими формальными изысками. Его строка «чуждый чарам черный челн» часто
приводится как образец  навязчивой
бессодержательной аллитерации. Между тем, колдующий звуками поэт в свое время
был чрезвычайно популярен и имел огромное число фанатичных  почитателей, в основном, среди женщин. 

    В начале своей
поэтической карьеры, как  ни странно
сейчас это слышать, он считался революционером: за участие в нелегальном
народническом кружке был выгнан из гимназии, впоследствии, за нелояльное к
властям поведение и политическую сатиру, 
был исключен из Санкт-Петербургского университета и даже выслан из
столицы без права проживания в 
университетских городах в течение трех лет.  В годы первой русской революции Бальмонт  писал революционные стихи, один из них
назывался «Наш царь» и был направлен лично против Николая
II. Стих начинался строчками: «Наш царь – Мукден, наш царь
– Цусима», а кончался грозным и, увы, наполовину  сбывшимся пророчеством: «Кто начал
царствовать Ходынкой, тот кончит – встав на эшафот».

    Революционность
Бальмонта можно назвать стихийно-анархической. 
Большевиков, с их «диктатурой пролетариата», ограничивающей свободу
личности,  поэт, конечно же, не принял, и
в 1920 году, с разрешения Луначарского, вместе с третьей женой

Е. К. Цветковской и дочерью Миррой выехал во «временную
командировку за границу», переросшую в эмиграцию.

    Не
доучившийся в гимназии и  не закончивший
университетского курса, Бальмонт активно занимался самообразованием,  легко овладевал языками (Максимилиан Волошин
говорил, что Бальмонт знает 20 языков), 
запоем читал и переводил, объехал невероятное количество стран на всех
континентах – Попдимитров пишет о «троекратном» путешествии Бальмонта  вокруг земли. Один из самых популярных и
плодовитых поэтов начала ХХ века, Константин Бальмонт выпустил  за свою жизнь 35 поэтических и 20
прозаических книг.  А  сколько оставил переводов! Переводил и Гейне,
и  Эдгара По, и  испанских драматургов, и  Шарля Бодлера... Особое пристрастие Бальмонт
питал к народному эпосу и народным песням. 
Известен его перевод «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели (д
ля перевода этой поэмы
Бальмонт изучал грузинский язык),

замечательно  его
стихотворное  переложение  «Слова о полку Игореве».

    Славянский мир вообще был сферой
пристального внимания Бальмонта.  Он
переводил на русский язык польских поэтов, народные  песни 
сербов и хорватов, болгар и словаков, а заодно и живущих близко к
славянским границам литовцев. 

    Нужно сказать, что  такого рода переводческая деятельность  всегда была занятием благородным и
благодарным.  Валерий Брюсов, издавший
после известной турецкой «резни армян» в 1915 году антологию  «Поэзия Армении»,  стал близким и родным человеком буквально для
каждой армянской семьи. Александр Блок, который конгениально перевел по
подстрочнику  одиннадцать
стихотворений  Аветика Исаакяна, также
пользуется особой любовью армян, как и более близкие к современности
поэты-переводчики Наум Гребнев и Вера Звягинцева.  Переводившие грузин Пастернак, Заболоцкий,
Лозинский, недавно ушедшая Белла Ахмадулина высоко чтимы на грузинской земле,
то же скажу о переводчиках «среднеазиатских» поэтов  Арсении Тарковском,   Семене Липкине...

    Нисколько не
удивительно, что Константин Бальмонт, проявлявший интерес к болгарскому
фольклору и  творчеству болгарских
поэтов, печатавший в эмигрантских журналах свои переводы с болгарского,  стал желанным гостем  в Болгарии. В предисловии  к книге подробно рассказывается об этой
трехнедельной поездке Бальмонта в мае 1929 года, о тех деятелях болгарской культуры
и словесности, с которыми познакомился русский поэт. Среди них на первом месте
бесспорно стоит Емануил Попдимитров, переписка с которым продолжалась у
Бальмонта многие годы. Но и других интересных знакомств  было немало. Это и  Никола Балабанов,  работник Министерства просвещения,  ревностно пропагандирующий болгарскую  литературу 
внутри страны и за ее пределами, и критик Александр Дзивгов, и
старейшина национально-освободительного движения Стоян Заимов, и молодой
одаренный поэт   Никола Ракитин, на раннюю
трагическую смерть которого Бальмонт впоследствии  отзовется несколькими эссе и стихотворными
переводами. 

    Из сносок и
комментариев  можно узнать и о других
выдающихся деятелях, способствовавших тесным связям двух народов, здесь в
первую очередь следует назвать  русских
эмигрантов, оказавшихся в Болгарии после революции: А. М. Федорова, автора
переводов «Антологии болгарской поэзии» (София, 1924), а также бывшую актрису
Александринского театра в Петербурге Веру Пушкареву, сыгравшую колоссальную роль
в  театральной жизни довоенной
Болгарии.  Не знаю, виделась ли  с Бальмонтом Вера Васильевна Пушкарева во
время его приезда в 1929 году, про Федорова же известно, что он  встречал Бальмонта на  софийском вокзале и сопровождал в поездке.

     Наиболее
интересной частью книги показались мне письма Бальмонта к Попдимитрову,
сохраненные в архиве последнего.  Из них
видно,  какой жадный интерес к
окружающему питал Бальмонт,  как занимали
его судьбы  и творчество болгарских
друзей, как интенсивно он работал над переводами их стихов. Заодно подивилась,
что такие французские эмигрантские издания, как «Воля России»,   «Последние новости», «Россия и славянство»,
а также газета «Сегодня» (Рига), публиковали бальмонтовские переводы фактически
с колес, без задержки.  В свою очередь,
Попдимитров печатал свои переводы из Бальмонта в болгарских изданиях, и,
как  пишет Маргарита Каназирская: «В
некоторых случаях материалы выходили раньше, чем в парижских газетах».

    Что еще, 
судя по письмам, интересует Бальмонта? Он просит друга Емануила  прислать переводы «Слова о полку Игореве»,
если таковые имеются (тогда только что вышло бальмонтовское переложение
«Слова...», которое он посылает Попдимитрову), осведомляется  о статье о древнеболгарском певце Бояне (у
Бальмонта «Баян») и просит прислать ее, уточняет значение непонятных болгарских
слов – ибо переводит с болгарского 
народные песни, посланные ему Попдимитровым. Книга бальмонтовских
переводов народной болгарской поэзии с предисловием Емануила Попдимитрова  выйдет через год после их встречи.

    Есть в книге
автографы бальмонтовских писем. И опять удивляешься – каллиграфическому ровному
почерку, отсутствию помарок. Говорят, что точно так же, без помарок, Бальмонт
писал свои стихи. По воспоминаниям современников, был он и в быту чрезвычайно
аккуратен, что напоминает пушкинского «
alter ego» Чарского, в квартире
которого «книги не валялись по столам и под столами; диван не был обрызган
чернилами; не было такого беспорядка, который обличает присутствие музы и
отсутствие метлы и щетки».

    Любопытно
сопоставить манеру обращения корреспондентов друг к другу. Бальмонт  пишет «Дорогой Друг» или «Дорогой Емануил», в
черновике Попдимитрова читаем «Дорогой Учитель».  Думаю, что такое «неравенство» обусловлено
как разницей в возрасте, так и тем пиететом, с которым относился к русскому
другу Попдимитров.

    Что ж, даже Цветаева, чья
многолетняя дружба с Бальмонтом начиналась в тяжелейшие для обоих  послереволюционные «московские зимы»,  писала о нем с большой симпатией
как о Поэте в его полном и
чистом воплощении. Наверное, эта всепоглощенность поэзией  не могла 
укрыться от  окружающих и вызывала
уважение и даже восхищение.

    Но вот любопытно: слова
«Учитель», «
cтарший брат», обращенные к
Бальмонту,  навели меня на размышления
совсем другого толка.
  «Старшим братом» для маленькой Болгарии
долгие годы был Советский Союз. Сейчас ситуация поменялась в сторону
равноправия, которое, как кажется, больше способствует  дружбе. Хочется верить, что тот взаимный
интерес,  те редкой теплоты
отношения,  что так ярко проявились
в  книге о русском поэте, написанной
поэтом-болгарином, найдут продолжение и развитие в будущем.

 

                                                             
 Ирина ЧАЙКОВСКАЯ, Бостон

2011-Яровой

                          ГОРОДУ
В этом городе мы растворились с тобой
Средь кафе, ресторанов, прохожих, платанов,
Средь туристской толпы, муравьиной гурьбой
Потеснившей Сите, запрудившей фонтаны.

Нас Монмартр распылил стайкой белых цветов 
В виде маленьких, хрупких февральских «ромашек»,
Нам на души набросив туманный покров,
Жизнь слагать приучил из богемных замашек.

Этот город впитал нас, вместив в Монсурри,
В планировку английских ухоженных парков,
В Люксембургском саду, и в саду Тюильри
Наши тени пришпилив сосновой булавкой.

Этот город в плену вас оставит навек,
Приковав кандалами к Вандомской колонне,
И ни Бог, ни король, ни родной человек
Не сотрет его линий на наших ладонях.

Мостовые квартала Латинского нам
Время жизни своей возвращают сторицей,
Мы хмельные плывем по бордосским волнам,
Кабернеет. Всплывают знакомые лица...
                                        15 октября 2004 г.

                            *  *  *
В гравюрах Дюрера ночами ты снишься мне,
Ты, зябко поведя плечами, бредешь во сне.
Бредешь и бредишь, сквозь болота, леса, туман.
В бреду проскальзывают ноты, соль дальних стран,

В них облака, сгущаясь, виснут. Топь – киселем.
Там обрывается отчизна, где мы – вдвоем,
Там злом распахнутые ставни страшней вдвойне,
Наш бред, усугубленный явью, увяз во сне.

Безумная ночная птица… Тень в тишине.
Ты спишь, и это тебе снится: ты снишься мне.
                                             22-23 октября 2004 г.

                          *   *   *
Возвышенным сонетом сделай жизнь,
Отточенным творением поэта,
В ненастье, в счастье ль – равно дорожи
Весны катреном и зимы терцетом.

Познав гармонию небесных сфер любви,
Исчислив алгеброй пропорций совершенство,
Ты истинной любовью назови
Страданья сплав с восторженным блаженством.

Будь всё и вся, будь мудр и весел ты,
И, наконец, пред ликом пустоты,
Омытая слезою вешних гроз,

Росой кровавой, под шипами роз
Рожденной, упадет душа, чиста,
В разверстые объятия креста.

                                     17 марта 2005 г.

                           *   *   *
Храм, призраком возведенный в пустыне,
Пристанищем спасительным нам стал,
Наставника его увидеть ныне 
Дано лишь сквозь магический кристалл.

Что заслужил он, одинокий воин
Храня сии священные места?
Был рыцарь за заслуги удостоен
Роз терниев и бархата креста.

Возделывая Храм, подобно саду,
И день, и ночь, не покладая рук,
Вселенную он получил в награду:

Тягучий вечный сон, в котором птицы
Чрез пентаграмму, вписанную в круг,
Несут погибель Зверю и Столице.
                                    21 марта 2005 г.
                             
                            *    *   *
Так рвутся дни на лоскутья мгновений,
И полночь мнится серединой дня,
Так с холодом ночных прикосновений 
Смешался пепел мертвого огня.

Воображение сигает дальше зренья,
За иероглифом угадывая кровь,
Прозренья отделяя от презренья, 
И ад из них замешивая вновь.

Сочится отравительная немочь,
Не тысячи ли это мертвых лун
Как из могил, настойчиво и немо
К нам тянут лапы из слепых лакун,

Из снов, где, вспугнутые выводком мышат,
Песчинки времени встревожено шуршат.
                                          27 июня 2005 г.

                            *   *   *
Нет, ты не понимаешь.  Я – бессмертен.
Я врос в тысячелетия Китая.
Я – основание искусства каллиграфа.
Я – обезглавленный в Пикардии Сент-Квентин.
Ионою прошел нутро кита я.
И не было изящней в мире графа,

Чем я.  Я отдал каждому столетью 
Себя всего, бессмертье стало былью:
Я – бытность и развалины Помпеи, 
Я – лошадь, истязаемая плетью,
Кровь, придорожной впитанная пылью,
Тень шудры в душном мареве Бомбея.

Я первым стал в истории поэтом,
Качая на руках прачеловека,
И что мне ваш Гомер и ваш Вергилий?!
Сирены  ветреные пели мне дуэтом.
Я – хмель пчелы, отравленной от века
Тяжелым ароматом диких лилий.

Я многократно эхом гор умножен,
Неотличим от горного тумана.
Я – отраженный в росах день Вселенной.
Я – тонкий меч, струящийся из ножен,
В горах Китая вскрик печальный обезьяны.
Я золотою нитью драгоценной

В ковер судеб вплетен был Абсолютом.
Мой жизни путь был в небесах начертан
Я – светоч, освещающий Дорогу
Большого Взрыва праздничным салютом.
Теперь ты понимаешь? Я – бессмертен.
И все мы изначально равны Богу.
                                 22 октября 2005 г.


                        *   *   *

          Ирине Сергеевне Белецкой

С ветвей срывались ворохи миров –
С орбит рвались скопления галактик,
Упрятывая в шепчущий покров
Приверженцев духовных тайных практик.

Тончала нить, и нисходил покой,
Мозаика пространство укрывала,
И откликалась вековой тоской
Душа, исполненная вечного начала.

Мир соткан из случайных пестрых снов,
Проявленных в великом афоризме,
Из дивных снов, бессмысленных, как слов, 
Произнесенных не в своей отчизне.

Нас множество, бесчисленных миров,
Соединенных тонкой нитью жизни.
                5 ноября и 9 декабря 2005 г.


2011-Юдин, Борис
БЕЛЛЕ АХМАДУЛИНОЙ
            Дождь, как крыло, прирос  к моей спине.
                                          Б. Ахмадулина

Что дождь?
Дождь падал на колени
В тугие блюдечки ладош.  
И  мокрым лепетал сиреням:
"Ты из другого измеренья.
А здесь по случаю живешь..."

А то, что  пахнут розмарином
Произносимые слова,
И то, что шея лебедина –  
Так в том метафоры повинны,
Как признак иноестества.

Он, все приметы обесценив,
То ускользал в притихший зал,
То приставал к тебе на сцене –
Крылом шуршащим прирастал.

И было больно, страшно, странно
Узнать, пролившись на паркет,
Что дали занавес так рано
И в зале погасили свет.

                  *   *   *
Когда нас по свету носило,
Была страшна и велика
Центростремительная сила
И центробежная тоска.

Вскипали на шоссе гудроны,
Ломались мачты каравелл,
По швам трещали все законы
Перемещенья твердых тел.

Обескуражен и запутан,
В пространстве инобытия
Чесал потылицу сэр Ньютон,
Гнилое яблоко жуя.
   

                                       *   *   *
                                                 Увидеть Париж и умереть!
                                                                       И. Эренбург

Пусть вывозит кривая! Ведь, я доверяю кривым.
По прямой только – с горки на санках и в шапке-ушанке.
Хорошо бы увидеть Париж, и остаться живым,
И в пивных "заливать" о несчастной любви к парижанке.

Дескать, дым сигарет, винегрет, триолет, флежолет…
Как она ворковала: "Бонжур", заедая коньяк круассаном!
И ушла в никуда,  то ли в сон, то ли в ранний рассвет,
Словно Кукин, однажды ушедший  в тайгу за туманом.

Буду пить, буду врать, сочиняя закат и восход,
И блевать в туалете  под вечер прокисшим салатом.
А кривая везет, сивый мерин восторженно ржет,
Уплывает Париж в облака разноцветным фрегатом.

                                 ЗА ПОЛВЕКА ДО…

Мелкий дождь моросит, и осклизли суставы моста,
Как окурки в жестянке от шпрот. Начинается осень.
На пластинке виниловой цифрами – возраст Христа:
Тридцать три оборота. Всё ж лучше, чем семьдесят восемь. 

Тридцать три фуэтэ – в них пуанты пылают огнем! 
Оборот – и шуруп проникает в дощатое девство.
– Ставь пластинку, – ворчит радиола, – Налей и бухнем,
Чтоб потребность в игре породила игру в непотребство.

Жизнь плоска, но зато  многогранен обычный стакан.
Сколько блеска в его содержании и позитива!
Фуга Баха становится фигой и лезет в карман,
       Чтоб оттуда бесстрашно показывать нам перспективу.

Тридцать три оборота судьбы – на потом, на потом, на потом…
Пусть игла из корунда скользит по виниловой плоти,
Чтоб от звуков органа вибрировал сталинский дом
И толпа электронов  рождала любовь в электроде.
 
 

2011-Войтикова
*   *   *
Этот город стал моим –
Божьей милостью.
Нелегко свыкалось с ним,
С зимней сыростью,
С нудным шелестом дождей,
В ночь укутанных,
С невозможностью гостей,
Шумных, кухонных.
В этом городе, кляня
Все пророчества,
Я прошла от А до Я
Одиночество.
Город видел, город знал
Сердцем каменным,
Как слонялась допоздна
Неприкаянно.
Он чуть свет меня будил
Птичьим пением,
По ступеням возводил
Вверх, к терпению.
Он меня облюбовал
Так непрошенно.
Он меня не ревновал
Даже к прошлому.
Не метался, не менял,
Не увиливал.
Постоянство сохранял
В строгих линиях.
Он любил, не помня зла,
Без раскаянья.
Я такой любви ждала –
Твердокаменной.
Не безумной, не мирской,
Не отеческой.
Я устала от такой –
Человеческой.
Город в душу не влезал,
Знал, что выжжена.
Никому не рассказал,
Как я выжила.

   *   *   *
Лето дряхлеет, становится старым.
Дворник усердно метет тротуары.
Ветер-пастух собирает в отары
Листья свои между делом.
Дышится как-то совсем облегченно,
Мыслится как-то совсем отвлеченно,
Пишется проще по белому чeрным,
Даже по белому белым.

Улица мокнет с людьми и котами.
Дождик сегодня, сказали, местами.
Люди спешат под большими зонтами
Или без зонтиков вовсе.
Капли ползут по нарядным витринам.
Хочется молча сидеть у камина.
Только хватило бы серотонина,
Чтоб долюбить эту осень.

*   *   *
Все тот же круг. И душ родство.
С годами жить ничуть не легче.
Но время лечит, точно лечит, 
Хотя не ясно, от чего.

Любовь все так же высока,
И мне опять не дотянуться,
И дважды в реку не вернуться, 
И утекла моя река.

Зато остались берега.
Им было некуда деваться...
Должно же что-то оставаться,
О чем нам память дорога!  

Ромашки, клевер, васильки...
И их никто, никто не скосит,
И у меня никто не спросит, 
Зачем мне берег без реки.

2011-Зорин

ПАМЯТИ СЕМЕНА ЛИПКИНА

 

31 марта 2003 года поэт Семен Липкин сошел с дачного крыльца в
Переделкино и упал лицом в снег. Так он ушел из жизни...

 

Не в том краю, что сердцу мил,

Он, вечный обретя покой,

Прижавшись к снегу, воспарил

Освободившейся душой

 

Над изгородью, где петух

В контексте наших дней нелеп,

Над теми, кто к поэтам глух,

А стало быть, еще и слеп.

 

Оставив позади Арбат,

Он, сохранивший естество,

Вдохнул весенний аромат

Одессы детства своего,

 

Потом – и зной земли отцов.

Не прячась от родства кровей,

Он шел, как мог, на этот зов

От первых до последних дней.

 

Так и запомнится навек,

Как в утро то перед крыльцом –

Поэт, лицом упавший в снег,

В грязь не ударивший лицом.

 

                            *   *   *

Никто
бы, верно, и не делал зла,

Когда
оно бы не торжествовало.

Однажды
выпускающая жало,

Уже не
может дальше жить пчела.

 

Но
гений злой над добрым верх берет,

И редок
там, где в радость чья-то мука,

Талант
– не жалить, а жалеть друг-друга,

Для
ближнего копя не яд, а мед.

                                ПАМЯТИ БОРИСА
БАРКАСА

 

Борис Баркас – ушедший из жизни в безвестности автор стихов к песне
"Арлекино",
с которой триумфально начиналась сценическая карьера Аллы Пугачевой

           

То дарит улыбку, то строит
гримасу

Судьба. Так по жизни плывем...

...И снилось открытое море
Баркасу,

И стать он мечтал кораблем.

 

Высоким мечтам уготованы мели,

И радость сменяет беда...

 

И, тая вдали, на прощанье
гудели

Протяжно большие суда.

 

Остался Баркас на пустынном причале,

Не в силах тоску превозмочь,

И мутные волны безбрежной
печали

Качали его день и ночь.

 

Непросто лицо разглядеть за
личиной,

Бездонны глубины души,

Но если ты маску надел
Арлекина,*

То, даже рыдая, смеши,

 

Людей весели горьким смехом
паяца –

Они ведь грустить не хотят!..

Но может не выдержать и
разорваться

Аорта, как слабый канат.

 

... Не дайте, друзья, чтобы
памятник скромный

Над прахом несбывшихся грез

Зарытым талантам и жизни
бездомной

Травою забвенья зарос! 

2011-Фраш
*   *   *
В ответ на молчанье,
вдогонку разлуке
сорвется слеза
на поникшие руки.

В грозу уходящая молнии вспышка,
но пар остается,
           его держит крышка
небесного свода
сцепившихся рук.
Его не покинуть,
пока замкнут круг.

Всё в мире едино,
и все мы различны.
Дороги знакомы,
и будни привычны.
Пусть хлеба в избытке,
тепла не хватает...
И ночь, как могла бы,
ничто не скрывает.


       *   *   *
Молчание жестче всех гласных и грозны
глухие в разлитых морях расстояния.
Молчание длится минуту. 
   Нервозно
сжимаясь до точки, немого отчаянья,

борозд на лице и оврагов сердечных,
вершинами гор, ограждаясь от мира.
Минуты и годы – всё кажется вечным.
Любовь только маска дневного вампира.

Слова возникают, как звезды на Млечном
и гаснут, как искры на утреннем своде,
пронзают догадкой, шершавостью речи,
спонтанностью мыслей и каплей свободы.



 *   *   *
Подарок жизнь. Всё было счастьем – 
разлуки, руки и глаза.
И сны, тревожившие часто, 
дожди, метели и гроза.

И реки, пароходы детства,
каток, огни, шаги по льду.
И ускользающие средства
понять реальность и беду,

шептать молитвы, благодарность,
объять словами шар земной 
и быть слепой, теряя малость – 
подарок жизнь, в ней день с тобой.




        *   *   *
Утро выдавливает себя сквозь раму,
сито туманом и снами засорено.
Больно ли утру продавливать рану?
Только дорога веками проторена.

Только дорога не знает усталости.
Утро апрельское склонно к репризам.
Вишня цветет, невзирая на шалости
И вопреки всем весенним капризам.

2011-Волосюк

Иван Иванович ВОЛОСЮК, Донецк. Поэт, филолог. Родился в 1983 году в Донецкой области. Окончил Донецкий национальный университет. Публикации в журналах «Побережье» (США), «EDITA», «Крещатик» (Германия), «День и ночь» «Зинзивер», «Дети Ра», «Новая юность», (Россия), в литературных изданиях и периодической печати Украины, Канады, Австралии, Беларуси, Молдовы. Автор сборников стихов «Капли дождя» (2002), «Вторая книга» (2007), «Продолженье земли» (2010), «Помнящие родство» (2011, в соавторстве), «Донецкие строфы» (2011). Член Межрегионального союза писателей Украины.


*   *   *
Уходили головы их в плечи, 
Догорал закат, сгущалась мгла, 
Со времен последней нашей встречи 
Жизнь прошла – пустыней пролегла.

У колодца – белый снег горою, 
А в колодце – черная вода, 
Уколоться острою иглою 
И не просыпаться никогда.

За весной всегда приходит лето, 
Жизнь пройдет, как с белых яблонь цвет, 
Съесть бы только яблочко с секретом 
И не просыпаться триста лет.

В этой жизни больше нет порядка,
И не ново в мире умирать, 
Научите, как сгореть с остатком. 
Без остатка не хочу сгорать.

*   *   * 
Мы – поколенье, связанное крепко,
Одною цепью, кабелем одним,
И торрентов вытягиваем репку
Из серых, оцифрованных глубин.
 
Взрослеем рано, умираем рано,
Живем не так и молимся не так.
Прости меня и сохрани от спама,
Убереги от хакерских атак!




   СВЯТОГОРЬЕ

Места знакомые. Намолен
Здесь каждый камень, воздух свят.
Покинув гнезда колоколен,
К нам звуки птицами летят.

Но я не птица, поднимаясь
над Лаврой, не увижу я,
Как все огни свечей, сливаясь,
Становятся столбом огня.

     *   *   *
– Независимость, – сказали вы, –
Проживем без москалей.
Широка страна – разваливай,
Да растаскивай скорей.
Полстраны окатоличено,
Ополячено. Объято
Безразличием, безличием,
Равнодушием проклятым.


     *   *   *
И тебя поймали, бедная
Птица-пленница и страж,
Посадили в клетку медную,
Как графиню в экипаж.

Небо лунным светом залито,
Птица-пленница, лети!
Сколько чудных песен зá лето
Ты не спела взаперти..


ДВИЖЕНИЕ
(Подражание Заболоцкому)

Эту быль пишу я взрослым...
Через рощу, напрямик,
На лошадке низкорослой
Ехал с кузницы мужик.
Через бор он ехал сонный,
Мимо дремлющих равнин
И, в движенье вовлеченный,
Стал пространства властелин.
Стал природы повелитель,
Дух учености стяжал,
И чреде чужих открытий
Путь скорейший указал.
Тем, кто бьются над загадкой
Бытия, не зная книг,
Нужно ездить на лошадке
Через рощу напрямик.

*   *   *
Билось сердце, как часы с кукушкой,
В ночь гудки роняли поезда,
Расстоянье выстрела из пушки
Нам казалось маленьким тогда.
Билось сердце в жертвенном ударе,
Ты меня тоской не удивишь,
Говорить с Москвою о пожаре –
Только сердце зря разбередишь.

*   *   *
Переменчива погода,
Глушь да грязь,
Осень входит в храм природы,
Не крестясь.

Предстоящий путь опасен,
Час пробил...
Неужели шум прекрасен
Птичьих крыл?

*   *   *

Прощай, немытая Россия...
М.Ю. Лермонтов


Ни Праги нынешней, 
ни Праги миновавшей
Нет в памяти моей, по крови я не чех,
Но прав был человек, 
однажды мне сказавший,
Что молится за всех.

Мне незачем писать для всех,
кто на земле той,
Не побоявшись жить, боится умереть?
Ты думаешь, что стих – 
разменная монета,
Кочующая медь?

Ты думаешь, без нас Россия будет та же,
И сохранят ее от всякого врага?
Но на руках моих спасительная сажа
Родного очага.

*   *   *

                            Игорю Михалевичу-Каплану

Побережье – тире, львовский дождь – это точка, теперь я
Телеграфному стилю тебя научу без труда,
Ты встречаешь Айрин, открывая все окна и двери,
Так встречают гостей, так любимых встречали всегда.

Океан отнимает последнее, берег, как нищий,
Небоскребы – пучки вертикальных тире – посмотри:
Эти звезды, как точки, как взгляд затаившийся, хищный,
Как стеклянная колба с живою лучиной внутри!

                                                                      9 cентября 2011 

2011-Пагын

Сергей ПАГЫН родился
в 1969 году. Живет в городе Единцы (Молдова). 
Редактор периодического издания «НордИнфо». Автор трех книг стихов – "Обретение"
(2002), "Прогулка в ноябре" (2005) и "Сверчок в
радиоприемнике" (2008). Стихи публиковались в молдавских изданиях, в
газетах "Литературная Россия" и "Кстати" (Сан-Франциско), в
приложении "Литературной газеты" "Евразийская муза", в журналах
"Друж-ба  народов",
"Литературный меридиан" (Дальний Восток), в сетевых лите-ратурных
журналах "Периплы","Вечерний гондольер","Новая
реальность, в антологии "Современное русское зарубежье", в журналах
«Дети Ра» (2010),  
«Знамя» (2011).  Член Ассоциации русских писателей Республики Молдовы.


*   *   * 

Память – словно старуха, выжившая из ума,

или развеет прахом, или снесет в чулан

все, что считал я главным… Заштопанная сума,

в бледный цветочек узел, оттянутый вниз карман


сохранят лишь безделицу: колесико от часов,

коготь птичий, железку с пружиной в ней,

маковую головку, ржавый дверной засов,

сморщенный терна плод, рассыпавшийся репей.


Гаснут беда и нежность… Стынет любви ожог…

Но во мне проступают, будто из-под воды,

крошечный вызов смерти, тоненький голосок  – птичий коготь, 

чешуйка сияющая слюды.  



 

*   *   *

Пространству к ночи – вздох, отрада и прибыток.

И там, где всякий звук прозрачен был и сух,

оно растет под зык цикад,  в траве сокрытых,

под влажный скрип дверей и жалобу старух


на то, что денег нет купить на рынке лука,

что валится совсем курятника стена…

А там – за кромкой слов, за изгородью звуков

такая дышит даль, такая тишина!


*   *   *

Смерть, как мальчика,

возьмет за подбородок.

«Снегирек… щегленок… зимородок… – 

скажет нежно, заглянув в глаза.

–  Ну, пошли со мною, егоза».


И меня поднимет за подмышки,

и глядишь: я маленький – в пальтишке

с латкою на стертом рукаве,

с петушком на палочке, с дудою,

с глиняной свистулькой расписною,

с мыльными шарами в голове.


А вокруг – безлюдно и беззвездно…

Только пустошь, где репейник мерзлый.

Только вой собачий вдалеке. 

Только ветер дует предрассветный.

И к щеке я прижимаюсь смертной,

словно к зимней маминой щеке.




*   *   *

И только нежность проскользнет сюда,

где в козьей лунке знобкая вода

вдруг вспыхнула под облаком закатным,

где верещит отчаянно сверчок,

и змейкой вьется темный холодок

лишь в пальцах листик помусолишь мятный. 


И ты стоишь, оставив за спиной 

всю жизнь свою, весь бедный опыт свой,

и будит поля голого безбрежность

не тусклый страх, не долгую тоску –

к багряной лунке, к мятному листку

последнюю пронзительную нежность.

 




По картине Христофора Паудисса «Натюрморт»


Здесь смерти нет – у глиняной стены,

чья суть светла, а сны – шероховаты.

Здесь пахнет хлебом, черносливом, мятой

и пряностью неведомой страны.


На лавку сесть, душою ощутить

надежный свет, доселе неизвестный.

Вот лук и склянка с влагою чудесной,

подвешены за скрученную нить.


И луковку сухую шелуша

надежды малой, 

вдруг услышать – кочет

орет снаружи… Но уже не хочет

идти во мглу рассветную душа.




*   *   * 

На уроке химии, которую  не любил,

у доски, что в разводах была белесых,

нес я чушь, без удержу говорил,

чтоб учитель вдруг не прервал вопросом – 


беспощадным,

словно бревно, прямым,

под которым мой несуразный лепет

разлетался в прах, обращался в дым,

а за ними – ноль и убогий трепет. 


И теперь, вслепую шепча в ночах,

копошась в словах, как мышонок в просе,

и теперь я слышу в себе тот страх

пред внезапным, тяжким, прямым вопросом.


*   *   *

…ни сверчок утешенья. 

Ни камни сухие журчанья воды.

                                     Т. Элиот


Чем жить нам с тобою, подруга-душа,

зимою, где нету для нас ни шиша

в заначке судьбы косоротой? 

Здесь нежности флейта вморожена в лед

и жесткое небо над нами плывет

хозяйской дерюгой потертой.


И верность неясная персти земной,

пучку базилика да склянке пустой,

блеснувшей в руинах амбарных,

сверчком утешения нам не споет…

И только поэзии сумрачный мед

горит на губах благодарных.



*   *   *

К сорока у Бога просишь спокойных снов – 

неба мягкого, словно проселка пыль,

яблока в палых листьях, неспешных слов,

пустоши, где сияет сухой ковыль.


Осень сулит покой, а его все нет

ни во снах, ни, тем более, наяву.

У окошка голого – табурет, 

над окошком – ангел дудит в трубу,


из бумаги вырезанный да за нить

к потолку подвешенный век назад.

Господи, как темно мне порою жить,

словно перешел я небесный сад


и по мглистой пашне теперь бреду.

И ни снега здесь, ни свечи одной.

И надежда вся, что пройдешь версту – 

перелесок светится золотой.




2011-Гутман


*   *   *                      

Не знаю, что произошло,

И есть ли смысл в происходящем,

Но что-то главное ушло

В бесплодных спорах с настоящим.

 

Среди пустеющих аллей

Грустят скамейки в сонных скверах,

Теряет нить клубок страстей

И уменьшается в размерах.

 

И оглушает тишина,

Когда, проснувшись среди ночи,

Осознаешь: уже весна,

А дни становятся короче.

 

Но даже дни в который раз,

Идя со мной на откровенность,

Предупреждают – их запас

Утратил неприкосновенность.

 

Не знаю, как мне с этим жить,

Кричать до судорог, до дрожи,

Когда все то, что может быть,

Прошло и быть уже не может.

 

*   *   *      

Земля устала до предела,

Упрямо ночь сменяет день,

Но наслаждений жаждет тело

И не отбрасывает тень.

 

Покинув ад, не приняв рая,

Умножив знание свое,

Мы любим то, что мы теряем,

В конце концов теряя всё.

 

По воле чьей-то глупой шутки

Нам время жадно дышит вслед,

На этом странном промежутке

И жизни нет, и смерти нет.

*   *   *

Каждый звук натянут нервом.

В голове – сплошной погром.

Мы сегодня – в круге первом

Или даже во втором.

 

Друг для друга яму роет,

С мыслью, «быть или не быть».

«Буря мглою небо кроет» –

Значит, больше нечем крыть.

 

Бесконечное движенье,

Бесполезные труды.

Мы попали в окруженье

Окружающей среды

 

В месте, Богом позабытом,

Где у каждого своя

Жизнь, заполненная бытом,

Бытом, вместо бытия.

 

*   *   *

Давай закроем
дверь, оставим ночь снаружи,

Где сумрак в
нашу жизнь проник едва-едва,

Где в сонной
тишине устало мерзнут лужи,

Где осень вместо
слов, а вместо чувств – слова.

 

Мы будем слушать
хрип заезженных пластинок,

Ни музыки, ни
слов не смея изменить.

Жизнь состоит из
двух неравных половинок,

Какую-то из них
осталось нам прожить.

 

Пусть Вечность
подождет и сеткой паутины

На несколько
минут застынет у крыльца.

Мы с нею заодно,
мы с временем едины,

Вращается мотив, и ночи нет конца

2011-Чернякова

                  ЕСЛИ

          Мы, цикады конца и начала бессмертных дней.
          Ты жена моя, дочь моя, мать - человечья речь.
          И когда нашу легкую глину сжигали в огне,
          Твои губы сложились в улыбку, которой не сжечь! 
                                                                    И. Кузьмин 

Если дважды войдешь в эту речь,
ты останешься в ней
От корней до болотных огней,
До скончания дней,
От дрожания тени
В молитвенной пляске затмений
Под прищуром пращи
До базарного свиста камней.

Если врежешься в речь словно врач
вскрывший рану, как враг,
От пуховых перин,
Перебравшийся к треску ребра,
Если звон серебра
Променял на змеиную кожу
Той улыбки с которой уже не дожить до утра,

Если в речь словно в раж, словно в рай,
Словно в страх немоты,
С каждой цыпочкой буквочки
Переходящей на ты
Не цепляться за голую суть,
Захлебнувшись звучаньем
И дознаться до сна, до отчаянья истин простых,

Если дважды войдешь, если речь в твои вступит права,
Как трава, пробивая бездоние рта или рва
На безумном ветру не соврать.
Не сорвать даже вздоха
Той, в чьем яблочном омуте
Золото глаз воровать.


ЧАД И КИТАЙ 
1 (над Китаем)

Твой Китай
прорастает в меня аки тайна,
оплетает корнями,
маня от скитанья к скитанью 
Пробивает Великий Дыхательный Путь,
как бамбук,
там, где звук
застревал шелкопрядом.
"это близко" – щекочет –
"мы рядом".
Прикоснемся мечтами
друг к другу
(молчу: "мне тебя не хватает",
осыпаясь пыльцой
бледнолицых осколочных солнц).
И когда угасает сознанье,
окатив чередой эмигрантских цунами –
за волною стена,
за стенаньем признанье –
прибивает к листу
белоснежным,
безжалостным взглядом:
"вот, любовь моя, боль твоя,
что еще надо?"
И больше не помня зачем,
я ломаю булавку как жизнь
над его головой, и взлетаю
стрекозой, бирюзою,
лечебной грозой
Над Китаем. 

2 (про Чад)
Прочитает про Чад,
Причитает, и снова читает.
Те, кто в двери стучат –
нищета, не чета, ни черта им
не ответит.
Укроется пледом.
Покроется льдом,
Словно озеро, на заре,
Заговорщицким ртом
Перекатные слоги с трудом,
Словно в детстве глотает,
Словно слезы сосулек
Срывается. Не хватает
Только фляги под сердцем,
Не крыльев – плаща за плечами,
Где толкутся, пророчат, кричат,
Но не помнят: в начале...
Бледным росчерком чайки,
Двух вздохов в ответ не связав:
Это... не было...  Было.
И небо закроет глаза.

ДЕРЕВО-ДЕРЕВО

Дерево-дерево, детство в твоей коре
Не один прогрызло подземный ход,
И когда на заре ветви твои в серебре,
Листья твои о добре не читать легко.
Далеко сквозь рассветное молоко –
Это дерево-зарево так обнимает меня,
Что любой дурак Иваном кричит из огня:
Ах, на что променял,
Не на дуб ли, граб ли,
Грубый какой баобаб,
Видишь, корни таращат бельма-узлы,
Кривы что твоя судьба.
Это, губы доверив губам,
Закипает небесная прядь
Птичьим криком – Леса горят.
---
Каждый страшный пожар,
Факир, пожиратель надежд и шпаг,
Нас как слезы слизав с ножа,
К неверным следам припав,
Заползает всё глубже в чащу
К молчащему естеству,
Выгрызая из глотки звук.
---
Это дерево-дудочка,
флейта в одну дыру
Этой муки и музыки
рвущихся, темных струй
Подберу ли хоть ноту,
хоть ключик к скрипучей гамме
Под водою зовущей в Гаммельн.
---
Под ногами уже не небо горит – трава,
Оригами слагает, морские узлы в кружева
Заплетает – не волосы, водоросли целовать,
Слезы лить.
Легче лилий, метелей, сорванных с диких плеч,
Что молили, хотели от злой судьбы уберечь.
Не спасли.
И теперь не сумеют ни мир, ни меч
Разделить.
Два сцепившихся – око за око  –
Толедских ножа,
Опьяневших от танца  –
Как кровь откровенья свежа
На холодных опилках, где намертво – 
Не продолжай  –
Вновь срослись.
---
Это слово 
     тяжелой уловкой с пометкой "love"
Это соло
      на флейте уже не возьмет Крысолов,
Это солоно,
      сонно легла в тетиву стрела – 
Прочь от рук.
Это самая страшная
      нежность с помаркой "не"
Это песнь голосов на дне,
      и вода над ней – 

Этот свет,
     который погаснет в чужом окне
      поутру.

2011-Полевая

ПОЛЕВАЯ, Зоя, Ист-Брунсвик (East Brunswick),  Нью-Джерси.   Родилась  в Киеве. По образованию – авиаинженер. Работала в КБ завода Гражданской Авиации. В 1999 в Киеве вышел сборник стихов "Отражение". В Америке, с сентября 1999. Руководит русским культурным клубом “Exlibris NJ”. Публикуeт в периодике стихи и статьи.



НЬЮ-ЙОРК 
  
Я не часто выбираюсь 
В этот город многоликий. 
Им невольно увлекаюсь: 
Шум, движенье, звуки, блики. 
  
Океаном отражeнный, 
Раскалeнный от жары, 
Беспокойный, напряжeнный, 
Разделeнный на миры. 
  
В камне, стeклах и металле, 
В мелкой солнечной пыли 
То он резко вертикален, 
То распластан вдоль земли. 
  
Там подземки лязг и скрежет, 
Там машин безумный рой. 
Он и строг, и безмятежен, 
И обвешан мишурой. 
  
Безразличный, но радушный, 
Заключить всегда готов 
Дерзких или простодушных 
Он в объятия мостов. 
  
Он огромный, яркий, разный, 
Он и мелок, и велик, 
И кругом звучит соблазном 
Каждый сущий в нeм язык. 
  
Он закрутит и завертит: 
Парки, дворики, дома – 
Уморит почти до смерти, 
И почти сведeт с ума. 
  
И заставит он влюбиться 
В неповторный профиль свой, 
И громадной хищной птицей 
Запарит над головой. 



O ДВУХ ГОРОДАХ

Здесь город чужой
Неповинный ни в чем.
Его океан  подпирает плечом.
Каналы, тоннели, разъезды, мосты,
Прямые дорог, перекрестков кресты.
Он множится в окнах 
И в стеклах машин.
Он в небе висит,
Как светящийся джинн.
Он в сердце мое,
Как холодный кристалл,
Вошел, и в аортах 
Безвыходным стал.
Я рада, я рада,
Что здесь не живу;
Что утром я вижу
Деревья, траву;
Что эти колоссы 
Не рядом со мной,
А лишь позади,
За моею спиной.
Привет тебе, мощный 
Огромный магнит,
Но город другой
Мое сердце хранит.
Он греет мне душу
Закатным лучом,
И день расставанья
Друзей ни при чем.
                  





 
         *   *   *
А в Киеве нынче чудесная осень. 
И кленам с каштанами листья не сбросить 
До тех пор, пока в синеве облака 
Белее и легче лебяжьего пуха. 
Там нынче, как в храме,  стоит  перезвон, – 
Слепящих лучей, золотящихся крон, 
Светлейших берeз, тонко плетенных лоз, – 
Едва различаемый слухом. 
  
И я в этом храме бывала не раз, 
Вдыхала там воздух горчайший и сладкий. 
Там всё было ясно, как в школьной тетрадке, 
От грома до шeпотом сказанных фраз. 
И я всякий раз  возвращаюсь туда, 
Где любят меня, где моe место пусто. 
Где рядом идут нищета и искусство, 
И дух просветлeнный,  и в хлебе нужда, 
  
Там сад мой, с хрустальной росой поутру, 
Со мною заводит такую игру, 
В которой по-прежнему лето. 
Деревья мои, будто верные псы, 
Затихли и ждут, не считая часы, 
Всё преданней  с каждым рассветом. 
  
  
 *   *   *
Когда я взлетала, когда я летела, 
Душа  покидать своих мест не хотела; 
Прильнула к земле и на ней распласталась. 
А я улетела.  А я не осталась. 
Ну что расстоянье? Оно не преграда        
Для мыслей, для чувств,  для растрат и для боли. 
Но  всё, что люблю я, и всё, чему рада  – 
Лишь памяти признак, лишь призрак, не более. 
Вот так и живу. Что реально?  Что мнимо?.. 
А дни как чужие проносятся мимо. 

2011-Левит

ЛЕВИТ, Шошанна, Иерусалим. Поэт, художник, иллюстратор, детский писатель. Художественное образование получила в Литве, Израиле, Англии и США. Работы экспонировались на 42-х выставках в Израиле и за рубежом.


  ИЕРУСАЛИМ В СНЕГУ

Загляделся, изумленный,
С высоты небесных крыл...
В снежных розах куст зеленый...
Кто нам всё наворожил?
И один художник старый
Видел, кажется, во сне,  
Как на треснувшем стекле
Ели тихо расцветали...



                    *   *   *
Вот они –
Женские белые ночи.
Темные очи.
В сером тумане
Все без изъяна.
Бьют каблуки
Глухо по камню
То ли дорога, 
То ль тротуары – 
Небо завешено
Серым туманом.
Серые губы,
Волосы серы,
Пепел седеет 
На сигарете...
Тихо вокруг
И вдруг лепет ребенка:
– Мама...







              *   *   *
По тебе дождь слезы льет, льет
И в окно печально бьет, бьет.
Высока так между нами стена,
Не достать до твоего мне окна.
            
И тебе не перепрыгнуть ее,
И лицо ты не увидишь мое.
А вокруг всё стены, стены…

*   *   *
Ночь зажигает свечи
В небе, в убогих квартирах.
Где-то далече-далече
Боги играют на лирах.

Где-то далече-далече
Слышен сердец перезвон.
Тихие слышатся речи, 
Тает подавленный стон.

Дымом угарные печи
Мир наполняют в тоске.
Где-то далече-далече
Спит седина на виске.

Медленно гаснут свечи
В небе, в убогих квартирах.
Круговоротом вечным
Солнце встает над миром.

*   *   *
Земля уходит из-под ног,
Над головой – шуршанье крыльев...
И в солнечном сиянье Бог
Мне улыбается всесильный!
            
Земных оков исчезли звенья
И нет предела чудесам.
Что же с законом притяженья?
    Я тяготею к небесам…

2011-Харченко

ХАРЧЕНКО, Инна, Ганновер, Германия. Поэт, прозаик, переводчик, художник. Родилась на Украине (с. Кременчуки Хмельницкой области). Окончила Хмельницкий  Национальный  университет. По образованию  инженер-экономист.  На Западе   с 2002 года. Член  Международной федерации русских писателей.  Лауреат нескольких литературных конкурсов.   Автор трех книг стихов: «Солнечный привкус, или 365 дней из моей жизни», 1999; «Серебро ночной чеканки», 2001; «Пока есть поэзия и любовь» (на украинском языке), 2002. Публикации в изданиях Германии, Украины, России, Израиля, Эстонии. 



ЯПОНИЯ


I

Вот-вот в камине зашипят дрова,
Сосновый дух впитают зеркала.
Из-под пера на рисовой бумаге
Взлетят к утесам два гуся.
И вымокнет под ливнем Фудзияма,
И жилы рек – в самшитовых перстнях...


II

Остывший уголек в каминном чреве
Под утро притворится
Сердоликом...
Два Солнца
На колени станут мигом,
И камень с плеч –
В ущелье Тури-Лоца...
Тропинка вдоль бамбуковой беседки
Яшмовой нитью
Выведет меня
К верхушкам спелых облаков...
Поплачет дождь из тутовой пипетки...


III

Огонь в камине –
Короче срезанного стебля тростника...
Сиянье озарит твою улыбку,
И в нашем мире ненадежно-зыбком
Из всех твоих божественных даров
Бордово затрепещут тамариски.
И станешь ты
Мне самым близким
Из всех тысячеоких берегов...

ЕГИПЕТ

Остывает задумчивый Нил,
Окаймленный кальяновой бездной.
Я стою у истока планет
Молодой белокурой невестой.
В хороводе горячих песков
Разрастаются корни платана.
Заблудилась ночная Луна
На четвертой странице Корана.
Я стою у истока планет
У персидского рыбьего глаза.
Эвкалипт достает из небес
Драгоценные звездные стразы.
Переписаны все письмена
На червленые сонмы наречий.
Зеркала голубых миражей
Вознеслись бедуинам на плечи.
Ароматом наполнен Каир –
Надмогильные плиты династий.
Погружаются камни в песок,
Отрекаясь от денег и власти.
Отнеси меня, аист, домой,
Где в саду зреют сладкие груши,
Где в бессонные ночи любви,
Как цветы, 
Раскрываются души…


 Я ВЕРНУСЬ…

Я вернусь чудотворной иконой,
Вифлеемской звездою на небе,
Черноморской водою соленой,
Золотистою корочкой хлеба.
Я вернусь окрыленной, с  надеждой.
Темной ночью с зажженной свечою
Семигранным лучом благовеста
Я тебя обвенчаю с весною.
Я вернусь без греха – без гордыни,
И вдоль Буга травой прорасту.
Коктебельский веночек полыни
В мастерскую твою принесу…

2011-Некрасовская

Людмила Витальевна НЕКРАСОВСКАЯ, Украина. Родилась в г. Бендеры, в Молдавии. Член правления Конгресса Литераторов Украины. Почетный гражданин искусства (Мадрид), Золотое перо Руси (Москва), лауреат многих литературных премий, международных поэтических фестивалей  и конкурсов. Автор 11 поэтических сборников. Печаталась в литературных журналах, антологиях и альманахах Украины, России, США, Испании, Израиля, Великобритании, Греции, Германии, Канады, Голландии.  


              РУССКИЙ  ЦИКЛ

                                                 Киеву

Туда, где Днепр тяжелою волной
Границы раздвигал береговые,
И напоенные его водой
Врастали в небо сосны голубые,
Где косно натирали облака
Висевшую большой монетой медной
Луну, и где прелепотно река
Крутых холмов украшена обедной*,
Где помыслы чисты и высоки,
И сила порождается землею,
Туда пришел, гласит легенда, Кий,
Двух братьев и сестру ведя с собою.
Зело красна девица и умна,
И не напрасно скальд про Лыбедь бает.
Да расхворалась, бедная, она,
И огневица всё не отпускает.
Простер десницу Кий – привычный знак,
Чтоб спешиться и высушить поняву**.
Здесь край особый, убедится всяк:
И ловище, и трапеза на славу.
«Камо грядеши, Лыбедь?» – «Я – к Днепру.
Опаки мнится: стоит окунуться –
Перун мороки заберет к утру,
И на ланиты сможет лал*** вернуться».
Поверил Кий и город заложил,
Найти родней какого не берусь я.
И только время добавляет сил
Земле, что издревле зовется Русью.

                           * ожерелье
                           **род грубой льняной одежды
                           ***рубин, красный яхонт 
                           
 
                     ГЕТМАН

Литва, Россия, Польша, хан Гирей – 
И земли Украины в вечном плаче.
Соседям не по нраву дух казачий,
Который извести хотят скорей.
Но этой ночью, гетман, твой черед,
Ведь не сложней, чем на Сечи рубиться,
Понять: лишь православная столица
От поруганья веру сбережет.
И невозможно прекратить борьбу,
Когда душа корежится от боли.
А не отнимет ли Россия воли
За право разделить ее судьбу?
Устала от сомнений голова,
Раздумывая, как спасти свободу,
Чем стать полезным русскому народу,
Пока в руке резвится булава.
Ворочается гетман и не спит,
Прислушивается к дыханью сына.
А за окном притихла Украина,
И время, цепью звякая, дрожит… 


ИОСИФ 

Неужели они? И, похоже, меня не узнали. 
Робко жмутся в дверях и мешки разложили у стен. 
Долог лет караван. С той поры, как меня продавали, 
Постарели они. Да и я изменился совсем. 
Как тогда я вопил, пробудить в них отчаявшись братство! 
Как я был одинок! Сколько боли с тех пор превозмог! 
Но страшила не смерть, а чужбина, предательство, рабство. 
Хорошо, что в пути постоянно поддерживал Бог! 
Как надменность тогда искажала родимые лица! 
Но увиденный сон оказался реальным вполне. 
Фараона слуге норовят до земли поклониться, 
Чтоб от голода спас. А поклон их достанется мне. 
Зло нельзя наказать, раскрывая при этом объятья. 
Мне давно ни любовь, ни погибель семьи не нужна. 
Но какие ни есть, а они - моя кровь, мои братья! 
Это выше, чем месть. Эй! Насыпьте пришедшим зерна!
 

МАТЬ  И  СЫН


МАТЬ

А за окошком черным зверем
Металась раненая ночь.
Княгиня обходила терем
И отгоняла думы прочь.
Потом прислушалась немного,
Внимая сонным голосам,
Но постоянная тревога
Ее тянула к образам.
«Недавнее – тягарь на вые,
А будущность – не по плечу.
В который раз тебе, Мария,
Свечой икону золочу.
Древлянам Игоря отмстила,
Но не утешилась, увы.
И совершенно не по силам
Мне участь княжеской вдовы.
Но не о том теперь пекусь я.
Мария, ты ведь тоже мать!
Скажи, Владычица, как с Русью
Мне сыну веру передать?
Пусть он поймет, что вера – посох,
И с ней сподручнее в пути,
Она – спасение для россов,
Возможность истину найти.
И, княжа в Киеве по праву,
Не убоявшись никого,
Пусть славит русскую державу
Да имя сына твоего».
Умолкла Ольга утомленно,
Приникла к лику, трепеща.
И задрожала пред иконой
Живым дыханием свеча.



СЫН 

Опять гонца прислала мать
И снова говорит о вере.
А я не стал бы открывать
Пред Византией наши двери.
И суть не в том, что бог один
Куда сильней и лучше многих,
А в том, что в доме господин
Лишь тот, кому подвластны боги.
И, прикрывая эту суть,
Чтоб веру выказать святыней,
Желают россов обмануть
И гордость объявить гордыней.
Я не хочу, чтоб чей-то бог
Давался нам, как подаянье,
Не допущу, чтоб кто-то смог
На Русь оказывать влиянье,
И потому не уступлю
Словам достойнейшей из женщин,
Хотя безмерно мать люблю,
Но ведь и Русь люблю не меньше.
Я, не жалея живота,
Готов, покуда носят ноги,
Доказывать, что Русь свята
Без веры о едином боге.
Но мать зачем-то до утра
Его о милости молила.
А, может, каяться пора,
Взывая: "Господи, помилуй!"?



2011- Голушко

ГОЛУШКО, Павел, Стокгольм. Поэт, писатель. Родился в Минске в 1967 году. В Швеции с 2009 года.  Автор книг  поэзии и прозы: "Одиночество", 2008;  "Когда я вернусь...",  2009; "Уходя за горизонт",  2009;   "Шведский Дневник, или Записки путешествующего поэта",  2001; «Квартет», 2008 (соавтор).


                *   *   *                                       А. Ч. 
        Вот почему в конституции отсутствует слово "дождь". 
        В ней вообще ни разу не говорится 
        ни о барометре, ни о тех, кто, сгорбясь 
        за полночь на табуретке, с клубком вигони, 
        как обнаженный Алкивиад, 
        коротают часы, листая страницы журнала мод 
        в предбаннике Золотого Века.                                                                                                   
                                                                                 И. Бродский 
снова лист покрывается сеточкой корявых чeрточек, 
не обращая внимания на ошибки и отсутствие запятых... 

я опять не слишком любезен и всеяден абсолютно, хочется 
на побережье, где песок обжигающе нежен... 

мир самоотверженно оперирует историю, но это не мешает 
потокам горных рек, они движутся, не претендуя на границы 
и законы, радуя каждого, обращающего к ним свой взор... 

окружающим безразлично всё то, чему они свидетели, и даже резкие 
порывы ветра в лицо, где в затуманенных глазах пытаются 
спрятаться остатки того, что называлось мечтой... 

то же касается и жильцов-соседей, которые не способны 
отличить паутину от узора слов, сотканного болью... 
хорошо, что в окне есть еще горизонт, создающий новые 
картины в течение суток... 

и в памяти остались ночи, проведенные у костра в далекой 
стране под названием Юность, давным давно, совсем другим 
человеком, в котором больно узнавать себя... 

...но ты веришь в меня и говоришь, что если бы я не писал, 
я бы пел... наверное... ведь я потерял столько в этой жизни, 
что скоро количество месяцев, проведенных в больничных 
палатах, создаст планету, на которой будут расти капельницы, 
как когда-то баобабы в бессмертном произведении... 

когда я уйду, не пытайся узнать меня в толпе, просто живи — 
просторы бескрайни, наслаждайся... 

вернуться сможет лишь один, тот... помнишь... из Вифлеема, 
но мне кажется, что мир, увидев его... растеряется... и повторит 
свой грех... вот только кто будет в роли Пилата на этот раз...
  

  МОЙ УИТМЕН

            Время – ничто и пространство – ничто.
           Я с вами, люди будущих столетий.
                                           У. Уитмен
Уитмен шепчет мне по ночам на ухо истории,
не написанные им при жизни…
Восхищается полями асфоделей, говорит,
что там они напоминают незабудки.
Рассказывает, каких мальчиков он повстречал, закончив
свой земной путь, их души спят в кроватках, похожих
на колыбели младенцев.

Оказывается, там есть любовь, но запрещено произносить слова
«жизнь» и «смерть»…

Проснувшись, я смотрю в окно, и вместо волшебных снов
остаются только осколки прекрасных и недоступных витражей,
созданных Мастером.

А еще – едва заметные выбоины в душе.
Словно следы водой, они заполняются потом новыми
ощущениями, и благодаря этому рождаются новые стихи,
возвращая мне ощутимое веяние теплых ветров Рая.

ЭМИГРАНТЫ
Влетая в страны, 
вживаясь в дома, 
вплетаясь в ритм жизни, 
залечивая рваные раны эмиграции – 
создаем сознательное равновесие, 
испытав очередную встряску, 
пострашнее землетрясения. 
И это не попытка самовозвыситься – 
это попытка взлететь, 
не потеряв самообладания, 
превознемогая боль в крыльях. 
А если кому-то не хватит сил долететь, 
пусть сядут отдохнуть на тающую льдину, 
под мелодию дождя или ветра. 
И поймут, что теперь будут 
жить спокойно, смело выбрасывая 
из карманов остатки ностальгии, 
уже почти растраченные в полете.

2011-Хисамутдинов
РУССКОЕ СЛОВО В КАЛИФОРНИИ

 

Православный собор в Сан-Франциско

    Литература играла особую роль в русском Зарубежье. Можно найти немало писательских имен, которые вошли в золотую сокровищницу русского слова. Одним из первых российских литераторов в Калифорнии стал С.И. Гусев-Оренбургский (настоящая фамилия Гусев), который в 1921 г. через Читу приехал в Харбин, а затем переехал в США. 
    Немало талантливых людей оказались и в Сан-Франциско. Здесь не случайно одним из самых ранних творческих объединений стал Литературно-художественный кружок. Среди его основателей была Елена Грот, приехавшая в США летом 1916 г. вместе с мужем, который занимался закупками военного снаряжения. Она окончила Бестужевские курсы, первые стихотворения опубликовала в «Нижегородском вестнике», печаталась в Ташкенте, ее стихи вошли в литературный сборник «Средняя Азия». Во время Гражданской войны поэтесса жила во Владивостоке и печаталась в газете «Голос Родины». В 1921 г. Е. Грот вернулась в США, где часто публиковала статьи в газете «Русская жизнь» и  была организатором многих литературно-музыкальных вечеров и спектаклей в Сан-Франциско. Вместе с Ф. Постниковым она издавала «Русскую газету», была сотрудником газет «Русские новости» и «Русская жизнь». После закрытия «Русской газеты» Е. Грот и другие члены редколлегии основали литературно-художественный кружок.     
    На его первом заседании 11 ноября 1923 г. «председатель собрания выступил с прекрасной речью о значении литературы в ее благотворном влиянии на душу человека, указывал на необходимость полного отсутствия политической тенденции, призывал присутствующих отдаваться Литературно-художественному делу как чему-то истинно высокому и светлому и т.д.». 
    Несмотря на то, что по разным причинам работа Литературно-художественного кружка неоднократно приостанавливалась, он стал одним из наиболее долговечных творческих объединений русской диаспоры в США. Последнее возобновление его деятельности произошло в июне 1939 г., когда на квартире почетного члена кружка Е.П. Грот было выбрано временное правление, в составе: 
Е.П. Борзова, Л.В. Глинчикова, Е.А. Гуменская, Е.А. Малоземова, З.П. Степанова и Н.А. Шебеко. На первом заседании Е. Грот прочла доклад «Сравнение русской современной поэзии в Париже, на Дальнем Востоке и в Советской России». Вторая встреча прошла в Калифорнийском университете в Беркли, где Е.А. Малоземова сделала сообщение «До-Петровские медицинские воззрения в некоторых произведениях древней русской литературы». 
    В заседании принимали участие Ю.Г. Братов,  С.Н. Болхови-тинова, М.Г. Визи, Н.Н. Языков и др. Впоследствии все заседания проходили в помещении Русского центра в Сан-Франциско. В отчете за 1939-1941 гг. отмечалось: «Около полутора тысяч человек посетили эти вечера. «Калейдоскопичность» вечеров дала возможность выступить с краткими докладами и представителям русской молодежи. 
    В литературной части выступили  Е. и С. Борзовы, Ю. Братов, 
Е. Варнек, И. Вонсович, Е. Грот, Е. Исаенко, Г. Ланцев, А. Мазурова, Е. Малоземова, О. Масленников. Н. Рязановская и мн. другие». Литературно-художественный кружок в Сан-Франциско приобрел известность и своей издательской деятельностью, выпустив несколько книг. 
    Большую роль в становлении кружка сыграл А.П. Ющенко, впоследствии профессор русской филологии Мичиганского университета. Деятельно участвовала в заседаниях и поэтесса Ольга Ильина. В 1922 г. она приехала в Харбин, затем эмигрировала через Шанхай в США и жила в Сан-Франциско. В конце Второй мировой войны она перешла от поэзии к прозе на английском языке. 
    Членом кружка в Сан-Франциско была и Елена Антонова, приехавшая по студенческой визе в США через Японию в 1923 г. Она окончила в 1928 г. Вашингтонский университет, став геологом. Известно, что с 1940 г. она жила в Нью-Йорке и работала инженером. Антонова публиковала стихи в периодических изданиях и сборниках («У золотых ворот», «Четырнадцать» и др.)
    Весьма популярной русской писательницей в США была А.Ф. Ря-зановская, жена профессора В.А. Рязановского. Работая в Харбине учительницей русского языка и литературы, она приложила много усилий, чтобы овладеть английским языком. Вначале она писала статьи, отправляя их в английские газеты в Китае, затем стала работать над большими произведениями. Уже в Америке в 1940 г. писательница получила премию в размере 4 тыс. долларов от журнала «Atlantic Monthly» за роман «Семья», признанный лучшим произведением. Он был задуман задолго до переезда в Америку. «Писала его частями, – вспоминала Рязановская, – создавала тип, а когда сжилась с ним, когда он становился совсем знакомым, переходила к другому». 
    Летом 1923 г. пароходом из Шанхая в Сан-Франциско приехал Петр Балакшин. Здесь он начал учебу на архитектурном факультете Калифорнийского университета. Вскоре вышли в свет его первые рассказы. После окончания Второй мировой войны он стал издавать книги с литературным описанием жизни русских эмигрантов в Маньчжурии, Китае и Америке. Тема русской эмиграции волновала Петра Балакшина до конца его жизни. После «Финала в Китае», 
описывающего судьбу русских эмигрантов в Азии, он планировал издать новую книгу – о тех соотечественниках, которые нашли пристанище в Европе. К сожалению, писатель успел только систематизировать богатый документальный материал. 
    В издательстве «Земля Колумба» (редактор-издатель П.П. Ба-лакшин) некоторое время работала Т.П. Андреева, приехавшая в США из Харбина, где она публиковала свои произведения в журнале «Рубеж». С «Землей Колумба» активно сотрудничала и поэтесса  Т.А. Баженова, публиковавшая  свои стихи в газетах «Новая заря» и «Русская жизнь» (Сан-Франциско), в журналах «Врата» и «Феникс» (Шанхай) и др. Она собирала материалы о русских женщинах, вывезенных американцами в США, изучала быт молокан и русских сектантов на Русской горе в Сан-Франциско. О ней писали: «Она была признанной и оцененной по достоинству поэтессой. В свое время в Сан-Франциско был благожелательно отмечен и дружно отпразднован ее юбилей как поэтессы, писательницы и журналистки. Как жаль, что вскоре после этого поэтесса  творчески  замерла! Она целиком посвятила себя заботам о труднобольной сестре». Во многих сборниках Балакшина публиковался актер, критик и литератор Юрий  Братов, написавший повесть и несколько пьес, а также опубликовавший немало рецензий.
    Е.С. Исаенко (Печаткина) эмигрировала с группой студентов в США в 1923 г. и продолжила образование в Pomona College. По семейным обстоятельствам ей пришлось бросить занятия и переехать в Сан-Франциско, где она работала упаковщицей на фабрике, судомойкой, швеей и т.д. В свободное время Евгения Сергеевна занималась литературной деятельностью и общественной работой, принимала участие в музыкальных, театральных и литературных представлениях. Она написала и поставила множество пьес, в которых играла и сама. Выйдя замуж за А.Л. Исаенко, она продолжала публиковаться под своей девичьей фамилией. 
    С 1919 г. в нью-йоркской газете «Русское слово» стали появляться статьи и рассказы  Александры Мазуровой, которая  писала о себе:
 «Если бы я была знаменита, всё было бы интересно, но так как я вовсе не знаменита, то с газетной точки зрения интересны такие факты: что я была дружна с Александром Блоком, что поэт Апухтин мой двоюродный дед (от него я унаследовала лишь двойной подбородок или вечную угрозу его),  что мою тетку – Марию Федоровну Андрееву, артистку Московского художественного театра, не хотели впускать в США, когда она приезжала сюда в 1906 году с Максимом Горьким, будучи его гражданской женой, что в доме моего дяди – А.А. Желябужского шли репетиции Московского художественного театра (ставили «Уриэль Акоста», Станиславский играл Уриэля, дядя – Сильву), что моя мама была невестой Надсона и т.д.». Мазурова отличалась независимым характером, что стало поводом для «белых» считать ее «красной» и наоборот. Она предпочитала заниматься физической работой, чтобы не поступаться принципами, а всё свободное время отдавала литературному творчеству. Позднее она стала вести отдел «Женщины о жизни» в газете «Русская жизнь» (с 1942 г.).
    Мария Рот, публиковавшая статьи и сказки в газете «Новая заря», приехала в Сан-Франциско к детям в 1920 г. из Швейцарии, где жила с 1905 года. Помимо увлечения литературным творчеством, она деятельно участвовала в церковной жизни. 
    Из Китая приехала в Сан-Франциско поэтесса  М.Г. Визи-Туркова. В Харбине она училась в Коммерческом училище, затем продолжила образование в Пекине, а в 1924 г. уехала в Калифорнию учиться в колледже. Окончательно она эмигрировала в США в 1939 г., жила в Сан-Франциско и работала в Калифорнийском университете ученым-исследователем. Визи-Туркова первой в 1929 г. перевела на английский язык стихотворения Гумилева. 
    «Трудны были эти годы, – писал А.Н. Серебренниковой Б.Н. Вол-ков в апреле 1939 г. – Более двух лет я грузил и разгружал пароходы и около трех лет строю дома. Мы здесь, в Америке, или «ломимся сразу», или боремся до конца. Америку, несмотря на тяжелое житье, я полюбил по-настоящему».  Во время Второй мировой войны Волков работал переводчиком на судоремонтном заводе. Он публиковал работы в журналах «Рубеж», «Вольная  Сибирь» и других изданиях. Он является автором рукописи романа «Царство золотых Будд». 
    К началу 1950-х годов число русских литераторов в Сан-Франциско еще больше возросло. Большинство из них приехали сюда из Китая, убегая после прихода туда Советской Армии. Так, в 1948 г. была эвакуирована на Тубабао, а оттуда приехала в США журналистка и поэтесса Ольга Скопиченко. С 1950 г. она жила в Сан-Франциско. Не обделенная литературным талантом, она работала в разных жанрах: писала стихи и сказки, публиковала статьи в газете «Русская жизнь», ставила пьесы. Ко времени приезда в США она успела издать несколько стихотворных сборников. В автобиографии  Скопиченко сообщала: «Родилась в Сызрани. В Харбин приехала с отступающими военными частями в 1920. Училась  в харбинских гимназиях и на юридическом факультете до 1928. Уехав в Тянь-цзинь (1928), вышла замуж. В 1929 г. уехала в Шанхай, где и живу теперь.  Работать в печати начала в 1925 г. Работала,  но не постоянно, в газете «Русское слово». В журнале «Рубеж» работала до 1928 г. В Шанхае работала в газетах «Шанхайская заря», «Слово» и «Время»,  в журналах «Парус» и «Прожектор». Выпустила  три  сборника стихов: «Родные порывы», «Будущему вождю» и «Путь изгнанника». Постепенно перехожу на прозу, но стихов бросать не собираюсь. Собираю материал для фантастической повести из древнерусской жизни» («Рубеж», 1934)». 
    Поэтесса А.Я. Назарина, участница литературных кружков в Харбине и Сан-Франциско, печаталась в периодических изданиях Китая и США («Сибирская жизнь», «Женщина и жизнь» и др.) Большую часть творческой жизни провела в Китае и Александра  Серебренникова. Оттуда через Осло она попала в Сан-Франциско, где стала работать корректором в газете «Русская жизнь». Время от времени в этой газете появлялись и ее статьи. Коллеги писали: «Во всех пришедшихся на ее долю трудностях А.Н. сохранила непоколебимое мужество, энергию и бодрость духа. Эти качества она проявила и в последние свои годы, терпеливо перенося постигшие ее тяжелые недуги и неуклонно продолжая свою литературную деятельность».
    Продолжили в Сан-Франциско литературное творчество и другие выходцы из России. Наталья Дудорова публиковала стихи в сборниках «Земля Колумба», «Русская женщина в эмиграции» и других периодических изданиях США. Новые стихи вышли из-под пера Виктории Юрьевны Янковской, большая часть творческой жизни которой прошла в Корее и Китае. Опубликовала в Калифорнии сборник своих работ и Вера Ильина. 
    Поэт и журналист И.И. Вонсович основные свои произведения опубликовал в Харбине и Шанхае, но много его статей было напечатано и в русскоязычной печати США. Ряд литераторов приехали в США во время или после Второй мировой войны из Германии. Так эмигрировал в США и жил в Сан-Франциско (с 3 марта 1950) один из деятелей газеты «Русская жизнь» Михаил Надеждин, считавшийся в эмиграции известным поэтом. 
    Автор поэтических сборников  инженер-гидротехник Владимир Ант уехал с беженцами из СССР в Германию в 1943 г. В 1951 г. он эмигрировал в США, сначала жил в Нью-Йорке, а затем переехал в Сан-Франциско, где был редактором газеты «Русская жизнь» и принимал деятельное участие в общественной и литературной жизни. 
    Известным литератором в Сан-Франциско был Михаил Залесский. Еще мальчиком он участвовал в Гражданской войне, после чего с Донским кадетским корпусом эвакуировался в Югославию, учился на техническом факультете Загребского университета, был председателем группы – Народно-трудовой союз (НТС). В Сан-Франциско он жил с 1949 г.
    Р.М. Берёзов до 1941 г. издал в СССР несколько книг, затем активно печатался в США, работал секретарем издательства «Дело» (владелец М.Н. Иваницкий) в Калифорнии, но широкую известность он приобрел благодаря не столько литературной деятельности, сколько скандальной истории с его въездом в страну.  В военное время он попал в плен и жил в Германии, откуда под этой вымышленной фамилией –  Берёзов, эмигрировал в 1949 г. в США. После раскрытия настоящего имени он находился под угрозой депортации, затем дело было прекращено, но название «Берёзовская болезнь» прочно закрепилось за всеми случаями перемены фамилии для облегчения эмиграции в Америку. 
    Николай Нароков окончил Киевский политехнический институт, участвовал в Гражданской войне, был офицером армии Деникина, а затем работал учителем математики. В 1932 г. его арестовывали по обвинению в принадлежности к контрреволюционной группе. К началу Второй мировой войны он жил в Киеве, а в 1944 г. оказался в Германии, откуда в 1950 г. эмигрировал в США. В Сан-Франциско Нароков продолжил свою литературную деятельность и стал одним из инициаторов создания писательского Литературного фонда.
    Русские поэты в Сан-Франциско не имели больших возможностей публиковать свои произведения отдельными книгами. В этом случае на помощь им приходили периодические издания. Например, Константин Константинович Кроль публиковал стихи в газете «Русская жизнь». В течение четырнадцати лет редактором этой газеты был Павел Красник, перу которого принадлежат многие произведения: пьеса «Обозрение Сан-Франциско», романы «Новая Россия», «Джесси», «Кольцо Изиды» и другие. 
    В газете «Новая заря» печатал статьи и рассказы Константин Гелета. Свой первый рассказ он опубликовал в журнале «Грани» (1941), затем работал в «Рубеже», «Шанхайской заре», «Китайско-русской газете» и других изданиях, пока не переехал в Сан-Франциско. 
    С «Новой зарей» успешно сотрудничал и Владимир Акцынов. В журналах «Наш путь», «Родные дали» и других часто появлялись стихи Елены Васильковской, которая эмигрировала из Европы в США, и поселилась в Калифорнии после Второй мировой войны.
 
    Сейчас же, с приездом третьей и четвертой волн эмиграции, Русское Слово, в широком смысле, обретает в Калифорнии новое дыхание.

                                                                          Амир ХИСАМУТДИНОВ,  
      Дальневосточный   государственный технический университет, 
                                                                           Владивосток – Гонолулу

2011-Поляков
Олег ПОЛЯКОВ, Новосибирск. Химик, литератор, переводчик, актер, автор и исполнитель песен. Род. в 1948 г. Окончил Новосибирский государственный университет. Кандидат химических наук (1990). Один из авторов 
сборника «Феномен-81» (М., 2011, ред. Д. Речкин).

ПЕНЕЛОПА

Пенелопа, Пенелопа, я ищу тебя по свету,
Но никак мне не удастся счастья ниточку поймать.
Представляешь, Пенелопа, я в разлуке стал поэтом,
Только боги вот не скажут, где мне Итаку искать.
Были бури, ураганы, были Сцилла и Харибда,
И хоромы у Цирцеи лучше тыщи детских снов,
Земли счастья, земли горя, много радостных открытий,
Незнакомый новый запах необычных островов.

А над морем тишь такая, крепко спит попутный ветер,
Желтым глазом Полифема представляется Луна,
И в Луну когтями тычут ошалелые созвездья, 
Спит, повиснув тряпкой, парус, только мне вот не до сна.
Надо думать, надо думать, как домой мне возвратиться,
Чтобы снова мне увидеть лишь тебя, одну тебя…
Это будет мне наградой, нужно только лишь добиться,
Я судьбу воспринимаю, душу обручем скрепя.

Перетоптаны дороги, перемешано всё море
Кораблем моих страданий, но желанной нет земли…
И, печатью Посейдона к океану пригвожденным,
Неужели плавать вечно в фиолетовой дали…
Вдалеке от синих пиний, от своей большой надежды,
Зеленеющих пригорков островов моей весны
Верю в то, что буду рядом я с тобой под ярким небом, 
Что корабль мой выйдет к солнцу из враждебной пелены.
 
Будет все, как в старой сказке: я приеду утром рано
С рюкзаком, желаний полным, на измученной спине…
Будет с неба теплый дождик, теплый ливень, прямо ванна,
Я промокну весь до нитки, но до этого ли мне.
Затянусь я сигаретой, ты мне скажешь «Нет, не надо…»
И устало улыбнешься, глядя нежно на меня…
Ты рукой меня коснешься – вот и вся моя отрада,
И проглянет сразу Солнце среди сумрачного дня.

Пенелопа, Пенелопа, я ищу тебя по свету,
И никак мне не удастся счастья ниточку поймать.
Представляешь, Пенелопа, я в разлуке стал поэтом,
                     Но одно вот непонятно – где мне Итаку искать.




   НОЧЬ

Ночь
ласковым куполом
Землю
обволакивает
Ночь
отмеряет 
пипеткой капли сна….
Звезды в сиреневом сумраке
Фонарики повытаскивали…
Звезды читают фантастику, 
А на Земле – весна!

Ночью
окна в домах
гаснут
по экспоненте…
По экспоненте
растет темнота…
Ночь
не черна –
она, как воздух, бесцветна…
Просто стираются грани
И исчезают цвета.

Ночью
город и небо
сливаются
воедино…
Нет
ни асфальта,
ни звезд,
ни огней…
Это одна Вселенная 
Светящихся точек и линий –
Мир голубого пространства
И время непрожитых дней.
                                                                 Академгородок,1966 – 1967

2011-Баркер

Джорджина БАРКЕР родилась и живет в Бристоле, Англии. В 2011 году с отличием окончила Оксфордский университет по специальности «русский и латинский языки». Изучает русскую литературу в магистратуре Бристольского университета. Недавно начала писать стихи на русском языке, который изучала в том числе в Воронеже.  Стихи издавались в сборнике "Язык, коммуникация и социальная среда, вып. 8" (Воронеж, 2010). 


     СОН.     А.А.А.

Она подняла на меня глаза.

Не толстой, усталой, настрадавшейся
старухой, – почему она мне снилась 
такой, а не в том, более знакомом
виде, по-королевски  гордой красавицей, –
я не знаю, может быть, такой она
была ближе к моим временам, 
более ведаемой – отпали
тяжелые годы, с первого ее
изменчиво темно-морскоглазого
взгляда из-под тяжелых век, навстречу
моему пугливому, нерешительному 
зелено-сероглазому взгляду.
В стихах
я слышала ее беззвучные слова,
за бесконечное мгновение, пока 
глаза к глазам, сердце к сердцу, 
мы были прикованы друг к другу:
"Вы выдумали меня. Такой на свете
уже нет, быть не могло, не было."
Я чуть кивнула, не увидев 
с ее стороны ожидаемого
пренебрежения к себе, и потом, для меня
одной, – чуть видное шевеление губ
выразилось на лице, смягчая
его прямые, суровые черты –
острые скулы, незавитую челку,
как зубчатая стена, поперек лба,
зоркий, всеведающий орлиный взор, 
гордо протыкающий меня насквозь, 
горбатый, столько повидавший, орлиный нос, 
согнувшийся, чтобы  не сломаться,
поклонившийся, чтобы не покориться, 
под тяжестью, произволом быта.
Тогда я поняла, что я к ней пришла 
как домой.
Ее улыбка раскрепостила мой голос, 
светлый шар открылся, обнимал нас с ней;
Джорджина БАРКЕР

я осмелела; бесстишные дни закончились,
с этого момента появились мысли и слова.
"Позвольте мне, хоть мимолетно, быть
Вашей тенью, отблеском, сестрой в зеркале,
и, пожалуйста, будьте Вы частью меня,
моим эхом, голосом моей сороки, 
блестящим ворованным сокровищем, 
музой моих стихов".
Не отводя до боли взыскательный взгляд, 
сказала она: "Вам выбирать свой путь.
На нем Вы вольны; не мне Вас учить".
Но всё-таки она! – Она со мной,
и творчество возможно, хотя только
во сне.
Моя ночная встреча, –  в сиянии сна, 
у сновидного поэта 
вспыхивала в глазах идея – 
должна кем-то, кем-нибудь быть воспета.
"А это Вы можете описать?"
Я трепетала. "Попытаюсь".
Она твердила. "Можете".
Я творила. "Могу".
Выбранный, прямой путь увел ее вдаль,
неведомо куда,
от сна во мне остались
образ,
слова,
голос.
Она.
Она.
Анна.

                          A.A.A., чьи стихи были вторыми
                          (после пушкинских), которые я читала по-русски,     
                          спасибо Вам!

2011-Баркер

Джорджина БАРКЕР родилась и живет в Бристоле, Англии. В 2011 году с отличием окончила Оксфордский университет по специальности «русский и латинский языки». Изучает русскую литературу в магистратуре Бристольского университета. Недавно начала писать стихи на русском языке, который изучала в том числе в Воронеже.  Стихи издавались в сборнике "Язык, коммуникация и социальная среда, вып. 8" (Воронеж, 2010). 


     СОН.     А.А.А.

Она подняла на меня глаза.

Не толстой, усталой, настрадавшейся
старухой, – почему она мне снилась 
такой, а не в том, более знакомом
виде, по-королевски  гордой красавицей, –
я не знаю, может быть, такой она
была ближе к моим временам, 
более ведаемой – отпали
тяжелые годы, с первого ее
изменчиво темно-морскоглазого
взгляда из-под тяжелых век, навстречу
моему пугливому, нерешительному 
зелено-сероглазому взгляду.
В стихах
я слышала ее беззвучные слова,
за бесконечное мгновение, пока 
глаза к глазам, сердце к сердцу, 
мы были прикованы друг к другу:
"Вы выдумали меня. Такой на свете
уже нет, быть не могло, не было."
Я чуть кивнула, не увидев 
с ее стороны ожидаемого
пренебрежения к себе, и потом, для меня
одной, – чуть видное шевеление губ
выразилось на лице, смягчая
его прямые, суровые черты –
острые скулы, незавитую челку,
как зубчатая стена, поперек лба,
зоркий, всеведающий орлиный взор, 
гордо протыкающий меня насквозь, 
горбатый, столько повидавший, орлиный нос, 
согнувшийся, чтобы  не сломаться,
поклонившийся, чтобы не покориться, 
под тяжестью, произволом быта.
Тогда я поняла, что я к ней пришла 
как домой.
Ее улыбка раскрепостила мой голос, 
светлый шар открылся, обнимал нас с ней;


я осмелела; бесстишные дни закончились,
с этого момента появились мысли и слова.
"Позвольте мне, хоть мимолетно, быть
Вашей тенью, отблеском, сестрой в зеркале,
и, пожалуйста, будьте Вы частью меня,
моим эхом, голосом моей сороки, 
блестящим ворованным сокровищем, 
музой моих стихов".
Не отводя до боли взыскательный взгляд, 
сказала она: "Вам выбирать свой путь.
На нем Вы вольны; не мне Вас учить".
Но всё-таки она! – Она со мной,
и творчество возможно, хотя только
во сне.
Моя ночная встреча, –  в сиянии сна, 
у сновидного поэта 
вспыхивала в глазах идея – 
должна кем-то, кем-нибудь быть воспета.
"А это Вы можете описать?"
Я трепетала. "Попытаюсь".
Она твердила. "Можете".
Я творила. "Могу".
Выбранный, прямой путь увел ее вдаль,
неведомо куда,
от сна во мне остались
образ,
слова,
голос.
Она.
Она.
Анна.

                      A.A.A., чьи стихи были вторыми
                      (после пушкинских), которые я читала по-русски,     
                          спасибо Вам!

2011-Фельдшер

Михай ЭМИНЕСКУ
в переводе Любы ФЕЛЬДШЕР
                       Язык оригинала: румынский.
 

                                                                             
МИХАЙ ЭМИНЕСКУ  (рум. Mihai Eminescu, настоящая фамилия Эминович (Eminovici); 15 января 1850, Ботошани  – 15 июня 1889, Бухарест) – румынский поэт, классик румынской литературы.

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Судьба моего любимого поэта оказалась трагической, он умер в 39 лет. Лечился от душевного нездоровья, увы, безуспешно. Учился в Берлинском и Венском университетах; в Яссах работал учителем гимназии, в  Бухаресте – корреспондентом газеты “Тимпул” (“Время”). Первичным для искусства считал прекрасное в природе. Величайшее произведение румынского классика – поэма “Лучафэрул” (“Утренняя звезда”). Лирику и поэмы Эминеску переводили на русский язык многие поэты. Но далеко не все переводы адекватны оригиналу. Ведь данный случай – особый. Прозрачность и воздушность образов, созданных на румынском языке, напрочь вытесняются русским слогом, теряют легкость... С этой же проблемой столкнулась и я, хоть и с упоением  переводила, помня, что “К звезде” – самое известное стихотворение поэта. Для достоверности перевода я пыталась сохранить как можно большую связь с оригиналом.



К ЗВЕЗДЕ 



Звезда в голубоватой мгле
Так высоко пылает, 
Что свет ее лететь к земле
Веками продолжает.

Быть может, он давно угас 
В бездонности просторов, 
А слабый отблеск лишь сейчас 
Коснулся наших взоров.

Умершая звезда взошла.
На небе просияла.
Незримою она жила,
Погибнув, зримой стала.

Так и погасшей страсти след, 
В ночи забвенья тая, 
Еще нам посылает свет, 
О ней напоминая.



         Перевела с румынского  Люба ФЕЛЬДШЕР

 

2011-Померанцев

Тамар РАДЦИНЕР

в переводе Игоря ПОМЕРАНЦЕВА



ПОМЕРАНЦЕВ, Игорь, Прага. Родился в 1948
году в Саратове. Жил в Забайкалье и на Украине. Выпускник факультета
романо-германской филологии Черновицкого государственного университета.
Эмигрировал на Запад в 1978 году. Работал на радио Би-би-си, с 1987 года — на
радиостанции “Свобода” (ведущий программы “Поверх барьеров”). Стихи и проза
публиковались в российской и зарубежной периодике. Автор двух сборников стихов
и книги эссе.



                      Язык оригинала: немецкий


 



 


ТАМАР РАДЦИНЕР (1932-1991) – австрийская поэтесса. Родилась в Лодзи, умерла в Вене.  Пережила Освенцим. Принимала участие в польском Сопротивлении. Ее родители (отец-фабрикант, мать – пианистка) и почти все близкие погибли в нацистских лагерях и гетто.


ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: В своих немецких стихах Тамар Радцинер путала винительный падеж и родительный. Стихи она отдавала на правку редактору, который был под рукой: старшей дочери Асе (Йоанне). Впоследствии Ася стала известной в Австрии журналисткой-международником. Ася правила стихи, но мать пренебрегала правкой. Она хотела, чтобы стихи нарушали грамматические нормы и не стеснялась в лирике польского акцента. До эмиграции в Австрию (1959 г.) она писала стихи по-польски. У Аси до сих пор хранится тетрадь матери с так и не изданными польскими стихами. Впрочем, немецкая лирика поэтессы при ее жизни тоже почти не публиковалась, ну разве что в антологиях. Тамар Радцинер относилась к сочинительству как к психоанализу ("так я экономлю деньги на сеансах психоанализа"). Роль психоаналитика играли немецкая грамматика и синтаксис. 

    Во время второй мировой войны Тамар Радцинер выжила чудом. В коммунистическую Польшу поверила всей душой: слово "интернационализм" было для нее святым. ХХ съезд КПСС и антисемитская кампания в Польше поставили крест на ее убеждениях. Вместе с мужем, депутатом Сейма, и двумя дочерьми она эмигрировала в Австрию. Там она сменила язык и нашла свой артистический дом. В очереди в венской парикмахерской Тамар Радцинер прочла газетное объявление о том, что столичный театр-кабаре знаменитого музыканта, артиста  и драматурга Георга Крайслера ищет тексты для песен. Она послала стихи,  и ее пригласили в кабаре. Это был самый счастливый период в ее жизни. Она писала песни, рисовала эскизы декораций, переводила с польского, русского, иврита, идиша. Звездным часом ее поэтической карьеры стало заседание австрийского парламента, на котором были прочитаны вслух три стихотворения из поэтической антологии австрийских поэтов-евреев. Одно из этих стихотворений принадлежало Тамар Радцинер. Две книги поэтессы увидели свет уже после ее смерти. Я прочел стихи Тамар благодаря знакомству в Праге с Асей, варшавским корреспондентом австрийского радио и телевидения. Мы подружились. Стихи Тамар меня глубоко тронули: эмигранты разных стран часто чувствуют родство. Так иногда случаются переводы: только личное.

    Тамар Радцинер не входит в число великих австрийских поэтов, но тем не менее ее стихи можно причислить к великой австрийской поэзии ХХ века. Это стихи человека, пережившего смерть и описавшего процесс выживания. Если угодно, они – документ, но документ бесценный, к тому же оставленный человеком поэтически одаренным. Стихи из книги "Meine wahre Heimat" ("Моя настоящая родина") публикуются с любезного разрешения дочери Тамар Радцинер,  Аси ( Йоанны) Радцинер. 




        EMIGRANTEN


Von langem Laufen betäubt

keuchend

kommen wir an

und wollen für einen Moment

unsere schwarze Koffer abstellen

wie die anderen sein.

Doch man drückt uns

eine Erdkugel in die Hände,

eine bunte Erdkugel

aus echtem Plastik

elektrisch beleuchtet.

Man fragt: "Wohin wollt ihr?

wo gelb –  von dort kommt ihr her,

wo grün –  herrscht Krieg

wo rosa –  seid ihr unerwünscht..."

Gelb, grün, rosa ist die Erdkugel.

Habt ihr keine andere?

Eine mit winzigen Plätzchen

wo man eine Weile

Ruhe atmen darf

Pfeife rauchen darf

Augen schließen darf

in der Sonne?

"Ein guter Witz"

–  lachen die Beamten –

"eine andere Erdkugel!"

klopfen uns auf die Schulter

und schließen zur Mittagspause.

Wir warten am Stubenring

am Bankerl.

Fette Tauben promenieren gleichgültig

die wissen, daß wir fremd sind.

Die brauchen nichts von uns.


           ЭМИГРАНТЫ


Вечно в бегах, впопыхах,

задыхаясь,

мы приходим,

чтобы хоть на минуту опустить

черные чемоданы

и почувствовать себя людьми.

Но нам суют в руки глобус,

яркий блестящий глобус

из  пластмассы

и с лампочкой внутри.

Нас спрашивают:

– Куда вы хотите? Выбирайте.

Вы прибыли из желтой зоны.

В зеленой зоне идет война. 

А в розовую вас не зовут...

Других зон у глобуса нет.

А нет ли у вас другого глобуса,

где нашлось бы крохотное место

перевести дух,

выкурить трубку,

пожмуриться на солнце?

– Да вы просто шутники, –

хохочет чиновник. –

– Чего захотели! Другой глобус!

Он похлопывает нас по плечу

и закрывается на обед.



               WIEDER


Wieder brachte ich Kinder zur Welt

als ob ich nicht wüßte

wie mühelos

ein Kinderschädel

zerquetscht wird.


Wieder baute ich ein Haus

als ob ich nicht wüßte

wie man unter den Mauertrümmern

erstickt.


Wieder binde ich mich an Menschen

als ob ich nicht wüßte

daß die einem als erste

weggenommen werden.


Ich habe nichts dazugelernt.

Unter dem Schutthaufen der Zeit

hüte ich die Hoffnung.

 

      СНОВА


Я снова рожаю

как будто не знаю,

как легко

размозжить 

детский череп.

 

Я снова строю дом

как будто не знаю,

как можно задохнуться

под его развалинами.

 

Я снова схожусь с людьми

как будто не знаю, 

как легко

рвутся связи.

 

Я ничему не научилась.

Я снова тешусь надеждой

под обломками времени.

       


 WOHNHAFT

Ich wohne auf dem Grund

einer Sanduhr.

Es ist weich hier

träge

halbdunkel

es regnet Sand

es rieselt

winzige runde

Zeitstückchen.

Wenn ich

am ersticken bin

kippt das Glas um.

Von Luft erstochen

von Licht erblindet

von Verlangen

und Verzweiflung

zerrissen

lebe ich

einen Augenblick lang.

Dann

falle ich auf meinen Platz

am Grund einer Sanduhr.


ЖИЛИЩЕ 

Я живу на дне

песочных часов.

Здесь мягко,

сонно,

сумрачно.

Песок льется,

моросят крохотные круглые

частицы времени.

Когда я тону в песке с головой,

часы переворачивают. 

Воздух оглушает меня,

свет слепит глаза,

жажда жить и отчаяние 

на мгновение

разрывают душу.

А после

я возвращаюсь на свое место

на дно песочных часов.


МУРАВЬИ

 

Маленькие, черные, непоседливые,

они вечно чего-то ищут, гонимые 

странным безусловным инстинктом.

Вот они тут. 

Мерзкие-премерзкие.


Лично мне они ничего не сделали.

Не причинили зла.

Не встали на моем пути:

они существуют в других мирах, 

в чужих галактиках,

чем-то даже любопытные,

но мерзкие-премерзкие.

 

Я достаю баллончик с газом

и распыляю смерть,

истребляю, уничтожаю,

искореняю.

Маленькие черные тельца 

бьются в судороге,

извиваются и скукоживаются.

На земле царит паника, 

кто-то безуспешно спасается бегством,

кто-то героически оттаскивает трупы в сторону. 

На неслышимых частотах 

звучат стоны и вопли.

 

Я шагаю

по безжизненным  скелетам

и кажусь себе в тысячу раз больше,

потому что у меня  в руке смерть.

Я спокоен, я мудр.

Мне немного мерзко.

Я

Бог муравьев.





             БЫЛО

 

Дама разрыдалась,

потому что разбилась 

ее детская чашка.

 

    Какая жалость, –

    сказала я. –

    Какая жалость.

 

Молодой чиновник

из муниципалитета

настаивал:

"Ну хоть какой-то

документ в Освенциме

у вас был!".

 

    Господи, – 

    сказала я. –

    Господи.

 

Дама вздохнула:

мы тоже, бывало, голодали,

и не в чем было пойти в театр...

 

    Ничего не поделаешь, 

    была война, –

    сказала я. –

    Война.

 

Когда меня спрашивают,

что же это было,

я не знаю, что ответить.




Перевел с немецкого Игорь ПОМЕРАНЦЕВ




2011-Левинзон

Хана СЕНЕШ
в переводе Рины ЛЕВИНЗОН
                              Язык оригинала: иврит

 

ХАНА СЕНЕШ (венг. Szenes Hanna), (1921-1944) – венгерская и еврейская поэтесса, национальная героиня Израиля.


ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Хана Сенеш родилась в 1921 г. в Будапеште.             В 1939 г. она приехала в Эрец-Исраэль. Работала в кибуце и писала стихи на иврите. Мечтая сделать хоть что-то для спасения венгерских евреев, Хана в годы Второй мировой войны стала бойцом Британской армии и с отрядом партизан вернулась в Европу. Она надеялась добраться до Будапешта, где оставалась ее мать. Недалеко от югославской границы фашисты выследили ее, арестовали, бросили в тюрьму и казнили 7 ноября 1944 г. Ей было 23 года. Некоторые из ее стихов положены на музыку и стали известными израильскими песнями.


*   *   *

Господь, мой Бог,
Пусть всё это
Длится века –
Шуршанье песка,
Воды колыханье,
Ночное сиянье,
Молитвы строка.



*   *   *

При кострах, при огне, при пожаре войны
в дни кровавые нашего века,
я фонарик возьму у кого-то взаймы,
чтоб найти, чтоб найти человека.
Тонет в пламени свет моего фонаря
и глаза мои слепнут в огне.
Как пойму и узнаю, отличу его я,
если всё же он встретится мне.
Дай мне, Господи, знак,
положи ту печать,
по которой в наш огненный век
свет лица дорогого смогу я узнать
и скажу: «Это он – человек!»

Перевела с иврита  Рина ЛЕВИНЗОН

2011-Воловик
Хана СЕНЕШ

в переводе Александра ВОЛОВИКА
Язык оригинала: иврит


*   *   *
 
Да славится спичка –
   Сгорела, но пламя зажгла
Да славится пламя –
Чья пламенность в сердце вошла.
Да славится сердце,
   Сумевшее пламя сберечь,
Да славится спичка,
   Сгоревшая, чтобы разжечь!

2011- Фет
РОАЛД ХОФФМАН

в переводе ВИКТОРА ФЕТА
                       Язык оригинала: английский

 
Фото Мацея Зинкевича

РОАЛД ХОФФМАН (род. 1937) – знаменитый химик-теоретик, профессор Корнелльского университета (Итака, штат Нью-Йорк, США), лауреат Нобелевской премии по химии (1981).

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Роалд Хоффман родился в Польше (город Злочув, теперь Золочив в Львовской области Украины). С приходом нацистов попал в гетто, потом в трудовой лагерь, откуда бежал с матерью. С января 1943 по июнь 1944 их прятал школьный учитель, украинец Мыкола Дюк. В США с 1949 года. Докторская степень получена в Гарварде (1962). Владеет несколькими языками, в том числе и русским.  В 1960-61 гг. учился в аспирантуре Московского университета. 
    Профессор Хоффман – поэт, автор нескольких сборников стихов на английском языке. Автор пьес “Кислород” (с Карлом Джерасси) и «Должны ли мы?». В России только что вышла книга  «Избранные стихотворения. 1983-2005.» М., Текст, 2011, параллельными текстами по-английски и в русских переводах В. Михалевич, Ю. Данилова, В. Райкина, М. Базилевского и В. Фета.
    Из автобиографии Р. Хоффмана: «Я начал писать стихи в 1970-х годах, но опубликовал первое стихотворение только в 1984 г. Первая книга поэзии «The Metamict State» ( “Mетамиктное состояние”) вышла в 1987 г.  «...Я пишу стихи для того, чтобы проникнуть в окружающий мир и понять свои отношения с этим миром. ...Однa вещь несомненно неверна: то, что ученые понимают устройство природы глубже, чем поэты... Поэзия взмывает ввысь, невзирая на материальное, в кромешной тьме, сквозь мир, который мы открываем и создаем». 
ПАМЯТЬ, КОДИРУЙ

Войди в середину лета, в Тичино,
в землянику на альпийском лугу,
где голубянки мелькают; вообрази

русского юношу с сачком для бабочек.
Где-то, у настольной лампы,
та, кого ты любил, сможет взглянуть

на старые фотографии и сказать:
«ты улыбаешься, как твой отец;
он тоже носил кепку».

Путь осветился в 53-м,
усилием воли двух молодых людей
возникла модель. Пройди

по направлению к ним, мимо монаха,
ухаживающего за горохом, к агару,
к чашкам Петри и центрифугам;

дальше иди, в свете
изнутри идущих сигналов, мимо
иксообразных картинок дифракции;

далее, мимо 53-го,
пьяного логикою соединений
и исцелений, расточительным

чудом полимераз,
вступая в пределы сокровищ,
позволяющих дать себе наименования,

вниз по биохимическому
канату молекулы-трюка,
где слипшиеся кольца оснований

привязаны к структурному
скелету (chain, chain, chain)
как в песне поется*)
из сахаров несладких
да из фосфатных триад.
И вот она, та берлога,
где залегает память,
неудаляемый след
всех наших рабочих ферментов,

а также и тех, что работали только
какое-то время; след всех прошедших романов
наших чувств и нашей среды,

след генов, что отключились,
когда мы вышли из моря;
всего, что сработало и всего, что чуть не убило

втершийся в доверие вирус, код,
заточенный в мягкой спиральности,
присоединенные симбионты. Дальше

проследуй, от формы, определяемой
движениями спирали, ее столкновениями,
вглубь по ожерельям смысла, что прерывается

заиканием, включением, выключением,
намерениями, самодельными приспособлениями
для исполнения функций (неведомых нам),

далее, к главным отличиям жизни земной,
в древообразных руках заключающей
ягоду и тебя, и к бабочке,

что опустилась на взорванную землю
Сребренице и Злочува,
бабочке, летящей в тот далекий край,

который упрямо выбирает любовь.
Альпийский луг... туда еще надо взобраться;
они и взобрались, спиральщики наши

в середине века. Альпийский
луг – это еще и мягкий,
сладко пахнущий склон,

достигающий снежной линии, место,
куда пригоняют скот, отдыхают
и перемещаются выше. Альпийский
луг – это клевер, место, где можно питаться, следить
за другою голубизною, на этот раз
за цветками цепко карабкающегося

вьюнка. Слово поет, на альпийском лугу
и в алкалинфосфатазе,
и в ДНК, повторяя оттенки припева;

по эту сторону памяти, ушедшего мира –
и мира, который настанет.
            *“Chain of Fools” (Арета Франклин, ок. 1968)

ВЕРСИЯ

Когда Бог делал солнце,
он лежал на белом песке,
и, простирая бледные руки в пространство свое,
сформировал он (Бог)
шар водородный, и зажег в нем
ядерный огонь свой. И ощутил он
(Бог ощутил)
тепло его на мягкой
ладони своей. И это было хорошо,
это было его солнце.

Когда Бог потом решил
сделать луну, оперся он ногами своими
o ледяную шапку Марса
и, протянув снова
руки свои, ухватил он кусок
ранее сотворенного солнца, и запустил
его Бог, как снежок,
в землю свою. Земля
пошатнулась, и дала начало
луне, Божьей луне. И он
ощутил ее отраженный свет,
И это было хорошо,
и хороша была луна его.

Когда же настало время Богу
населить эту голубую землю,
он погрузил ноги свои по колено
в воды морей и озер своих
и, Боже милостивый, вовсе не стал он
делать людей по образу
и подобию своему, а просто
протянул свои руки, теперь уже
обожженные солнцем, и заронил
зернышко риса, митохондрию,
глаз осьминога. И он дал им опасность и шанс,
и правила дал, и время Божье;
и уже существа появились,
заговорили. И этот разговор был хорош,
разговор между ними и Богом.

ЭВОЛЮЦИЯ

Я написал три страницы
о том, какие умелые химики  –  насекомые,
приводя в пример
половое влечение бабочек-шелкопрядов,
а также жука-бомбардира,
что хлещет горячею перекисью, если его беспокоят.
Я был как раз в середине
рассказа о тех сосновых жуках,
у которых феромон агрегации
способен сзывать толпу (особей того же вида).
У этого феромона есть три компонента:
один от самцов — фронталин;
также экзо-бревикомин, которым прыскает самка;
а третий (как умно!) – обильный, смолою пахнущий
мирцен  – от сосны, хозяина-дерева
Я написал это вечером,
разбил на короткие строчки.
В воскресенье проснулся, сел за работу
тихо, со второю чашкою кофе
на стол падало солнце.
В вазе стояли цветы, которые я
собрал на склоне: люпин, калифорнийские маки,
стебли какого-то местного злака.
Колоски на злаковых стеблях
отстояли друг от друга
на несколько сантиметров,
чешуйки их были
светло-коричневы, тонко очерчены,
с темными остриями,
скорее напоминавшими не шип, а засохший жгутик.
И нечто вроде перышка внутри.
От солнечного тепла
вскрылась пара стручков люпина,
случайно упавших на черновик
(слов не видно, солнце слепит)
рядом с тенями все еще висящих семян.
Злаковые же семена
словно кузнечики в спячке,
согнув острия чешуек, как ноги,
бросали вторичные, более слабые тени.
Тут я увидел, как ты идешь по склону.

БЕРИНГОВ МОСТ

Старики говорят,
раньше небо было так близко,
что если пустить стрелу вверх,
она отскакивала к тебе обратно. Небо
глотало птиц. Иногда оно возлежало,
как нежащийся туман,
прямо над нашими юртами,
и можно было взобраться
наверх, к отверстию, куда выходил дым,
и разговаривать с богами.
Потом появились секвойи, жертвуя
всем ради ствола, и они
приподняли и отодвинули небо,
а потом уже люди с помощью
воздушных шаров и телескопов
продвинули его еще дальше,
так что стало трудно уже
разговаривать напрямую с богами –
приходилось кричать,
или брать в посредники шаманов.
А теперь я и сам перелетел через Тихий океан,
и сам я видел темно-синее небо
на высоте десяти тысяч метров.
Говорят, люди уже побывали на Луне. Говорят,
земля становится все теплее.
Я вижу смог – небо, которое
спускается обратно на Калифорнию.

 
ЛАВА


Я думаю, что чапарраль*
растет  по ночам, откровенно

нарушая законы фотосинтеза; ибо
здесь, в резком свете луны, существуют

признаки жизни – вот он блестит
темно-зеленым, звериным

мехом на фоне покрытых травою
бледных холмов. Это – тьма

черных как нефть совиных
угодий, черного как асфальт

пчелиного роя на его
пути к новому улью.

Чапарраль движется;
чапарраль, может быть,

движется из ложбины
в ложбину, каждую ночь.






*Стихотворение написано в поселке художников в горах Санта-Круз. Чапарраль – это плотный, низкий кустарник; коровы могут через него пробраться, но для людей это не так просто. Он темнеет по ночам на фоне травянистых холмов.


                     Перевел с английского Виктор ФЕТ
 
 

2011-Аист, Татьяна
Елена  БЛАВАТСКАЯ
в переводе  Татьяны  АИСТ
                              Язык оригинала: английский


                                          
 
         1831-1891

ЕЛЕНА  БЛАВАТСКАЯ (англ: Helena Blavatsky), урожденная Ган (нем. von Hahn)  – теософ, писательница и путешественница. Философ, оккуль-тист и спиритуалист. Основные сочинения написала по-английски.

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Елена Петровна Блаватская – знаменитая создательница мировой теософской доктрины.  Ее бабушка, происходившая из старинного аристократического рода Долгоруких (в замужестве – Фадеева), была одной из образованнейших и талантливейших женщин своего века. Она писала картины, владела пятью языками и даже сделала несколько существенных открытий в области геологии и исторической ботаники. Мать Елены Петровны получила известность как одна из первых защитниц женских прав в России.     Подписываясь псевдонимом Зинаида Р-ва, она писала романы, обличающие нравы тогдашнего общества и рассказывающие о несчастной судьбе женщин. О ее творчестве высоко отзывался Виссарион Белинский, называя русской Жорж Санд. Незаурядной писательницей была и сестра Елены Петровны, Вера Желиховская, которая всячески способствовала распространению учения своей сестры в России и сделала первые переводы ее работ на русский язык. Блаватская получила в детстве хорошее домашнее образование. Она знала естественные науки и иностранные языки, пробовала сочинять в поэзии и прозе. Когда ей исполнилось 17 лет, она неожиданно вышла замуж за вице-губернатора Еревана, Никифора Васильевича Блаватского – человека, который был на 22 года ее старше. Подлинной причиной этого поступка было желание освободиться из-под контроля близких и получить большую свободу. Когда ей стало понятно, что замужество не помогло достичь желанной цели, она покинула Блаватского и навсегда уехала из России. Начались годы путешествий, она побывала в Греции, Египте, Индии, Непале, Тибете, Бирме, Персии и многих других странах. Блаватская изучала коптские гностические тексты на Кипре, практиковала методы духовного транса с индейскими шаманами в Канаде, записывала рецепты у ацтекских колдунов в Перу и проходила обучение культа Вуду в США. В 1873 г. она поселилась в Нью-Йорке, где в 1875 году основала первое в мире теософское общество. В 1877 году в Нью-Йорке вышла в свет первая книга Блаватской – "Изида без покрывала", принесшая ей всемирную известность. В 1884 году Елена Петровна переехала в Лондон, где вышли основные теософские труды – "Секретная доктрина" (1888), "Ключ к теософии" (1889) и "Голос безмолвия" (1889). Ее поэтические стансы из "Секретной доктрины" и "Голоса безмолвия" поражают как своей философской глубиной, так и высоким словесным мастерством. Хотя яркий свет необычной и во многом авантюрной личности Елены Петровны сохранился во многих городах света, где она побывала, с Филадельфией ее связывает особенно прекрасная и поэтическая легенда. Она поселилась в Филадельфии в 1874 году. В 1875 г. вышла здесь замуж за Михаила Бетанелли и жила в доме 3420 на Сенсом Стрит. Почти незамедлительно после брака оказалось, что у Елены Петровны заражение крови, и ей необходимо ампутировать левую ногу. Блаватская наотрез отказалась от операции и приготовилась умирать. Легенда гласит, что во время медитации к ней пришла белая собака с добрыми красивыми глазами, легла на ее почерневшую от воспаления ногу, и воспаление чудесным образом прошло. В этом доме открылось кафе, которое было названо "Белая собака", где и сегодня можно приобрести книги и портреты Елены Блаватской. 
                                                

КОСМОГОНИЧЕСКИЕ СТАНСЫ  ИЗ  «КНИГИ ДЗИАНОВ»

                *   *   *
И вот уже весь мир охвачен
Одним безудержным движеньем.
Быстрый ветер этого движенья
Растет, ветвится, плодоносит в темноте –
И тьма вдруг начинает излучать свеченье.
Из этого свечения исходит
Единственный и одинокий луч,
Который проникает
В глубины Матери-Воды
И зарождает в ее бессмертной девственной утробе
Зародыш смертной жизни на земле.

 
                 *   *   *
В начале были трое – Дитя, Мать и Отец,
Триада Неба, вольная в движеньи.
Над Духом, Тьмой и Светом, Треугольником Свободы,
Квадрат Земли возобладал, создавший
Пространство, Тело, Время и Причину. 
Теперь Семь Светочей – Семь Разумов семь раз
Должны возжечься и погаснуть в мире, 
Семь Миров
Должны родиться и погибнуть, прежде
Чем Тьма, и Свет, и Дух опять возникнут...


                 *   *   *
Светящееся Мировое Яйцо,
Дитя Бесконечного Мрака и Света,
Сгущаясь, росло в мировом океане.
Белоснежные сгустки сверкали алмазно:
Закабаленная жизнь,
Своей бесконечности не понимающая,
Не сирота, но и Мать и Отца своих не признающая,
Приобретала все новые очертанья:
Забыта Мать-Темнота,
Ночь и глубина ее вод  подземных
Станут ужасом для новой жизни.
Свет-Отец потеряет яркость,
Ограничен квадратом Земли и плоти.
Дитя, которое сейчас растет,
Растет из Света и из Мрака, но не помнит
О Корне Жизни,
Из которого взошел.

          *   *   *
Скажи мне, кто ты?
Разве ты имя, которое все произносят?
Разве ты только мать,
Сестра или жена,
Кого-нибудь, кто имеет свое имя?
Ведь в капле та же самая вода, что в океане.
Песчинка – тот же самый камень, что гора.
Так же и ты.
Ты – тот же свет бессмертных солнц и лун,
Который ты вселенной называешь.



                         *   *   *
Не понять, не вообразить, не ощутить
Мировую Ночь.
Степень и смысл ее Небытия не открыт
Ни теми, кто приходил до людей,
Ни людьми, ни теми, кто после придет.
Когда Тьмы еще даже не было, ибо
Свет был еще не создан чтобы
Тьму отделить от Света,
Когда не было ни Творца,
Ни того, чем Творцу творить,
Когда Небытие, 
Казавшееся утром после ночи,
Еще не наступило,
Ночь Мировая уже была, 
Которую
Нельзя ни понять, ни почувствовать, ни вспомнить.

  
                           * * *
То, что сегодня холод и снег,
Неподвижная смерть Антарктиды,
Цвело, сияло и благоухало
Садом доисторической Гиперборейской расы.
Не имеющие ни костей, ни нервов, ни кожи,
Как цветы, из Вселенной
Напрямую энергию пили.
Сгустки блаженства, воли и мысли
Порхали над миром,
И один день их жизни
Был длиннее вечности у людей...
Все быстрее Земля вращалась,
Плющились и росли фантомы,
Сверкающие сгустки света
Обрастали пылью и весом,
Пока первая нога не ступила
На жесткий камень раскаленной дороги,
Пока первая рука не прикрыла
Глаза от слишком яркого света.





                    *   *   *
Из двух непобедимых нитей, чьи цвета
Понять возможно сердцем, но не глазом
Прядется жизнь:
Из выдоха и вздоха,
Сгиба и выпрямленья,
Движения и остановки,
Спуска и подъема.
Не эти нити
Текут из тонких пальцев Ариадны, но
Сама она есть только пестрый шелк, спряденный
Из жизни и желания узнать
О вздохе вслед за выдохом последним.

 
            *   *   *
Ум есть убийца жизни.
Только ученик
Убьет убийцу

              *   *   *
Ты – то, что изменяет, изменяется и
Наблюдает измененья.
Ты – свет, источник света и предмет,
Который залит этим светом.
И свет есть звук,
И звук есть смысл,
Смысл есть покой,
Покой есть власть
Над переменой света в звук,
В смысл,
В покой,
Во власть
Над переменой
Перемены.

           *   *   *
Тот понял все,
Кто ничего не понимал.
Кого учило
Слово Тишины,
И кто ответил
Мудростью без Смысла.

Перевела с английского Татьяна АИСТ
 
 

-

ТАК ПРОСТО И НУЖНО ПИСАТЬ

     В декабре 2012 года исполняется четверть века с момента вручения Иосифу Бродскому Нобелевской премии по литературе. Это первая премия, присужденная за русскую поэзию, и на сегодняшний день последняя. 
    О Бродском принято говорить как о реформаторе русского стиха: действительно, его влияние на развитие русской строфики и просодии очевидно. Справедливо и то, что нобелевский лауреат прививал русской поэзии не свойственные ему до того элементы англоязычной поэтической традиции, прежде всего английских поэтов-метафизиков семнадцатого и двадцатого столетий, с их усложненной религиозно-философской метафорикой.
    Однако можно высказать гипотезу о том, что в последние годы жизни Иосиф Бродский обдумывал необходимость освоения русской поэзией еще одного английского стиля – стиля недосказанности и подтекста – того, что по-английски называется understatement. В его поздних эссе и интервью можно найти немало суждений о том, что в истории русского стиха нет автора с такой экономией художественных средств, как у Роберта Фроста или Томаса Харди, в чьих стихах, по мнению Бродского, экзистенциальная проблематика убрана глубоко в подтекст, а сам текст представляет собой нарочито простое, незамысловатое, почти прозаическое повествование. Нечто отдаленно похожее в русской поэзии Бродский видел лишь в «Северных элегиях» Анны Ахматовой. 
    В связи с этими рассуждениями приобретает значимость сообщение Марии Соццани, вдовы Иосифа Бродского, с которой недавно разговаривал московский журналист, книжный критик и исследователь современной поэзии Антон Желнов. По ее словам, в последние дни перед смертью Бродский часто вспоминал английского поэта Эдварда Томаса (1878-1917), особенно его стихотворение «Adlestrop», повторял, что «вот так просто и нужно писать», и последнее стихотворение самого Бродского «Август» –
своего рода поэтическое завещание – написано под явным влиянием текста Томаса. Нужно сказать, что Эдвард Томас – поэт не первого английского ряда, однако некоторые его вещи вполне хрестоматийны. Он был журналистом, дружил с Робертом Фростом и по его совету стал писать стихи. Начав поздно, написал немного, несколько десятков стихотворений в русле классической английской традиции, и погиб в Первую мировую войну.    
    Стихотворение «Adlestrop» – самое известное, оно включено во все английские антологии, однако, по моим сведениям, на русский язык переведено не было. В связи с чем я посчитал нужным его перевести. 

Привожу оригинал, свой перевод и «Август» Бродского. 

ADLESTROP 

Yes, I remember Adlestrop – 
The name, because one afternoon 
Of heat the express-train drew up there 
Unwontedly. It was late June. 
The steam hissed. Someone cleared his throat. 
No one left and no one came 
On the bare platform. What I saw 
Was Adlestrop – only the name 
And willows, willow-herb, and grass, 
And meadowsweet, and haycocks dry, 
No whit less still and lonely fair 
Than the high cloudlets in the sky. 
And for that minute a blackbird sang 
Close by, and round him, mistier, 
Farther and farther, all the birds 
Of Oxfordshire and Gloucestershire. 

ЭДЛСТРОП 

Я вспоминаю Эдлстроп – 
название, в июньский зной 
у этой станции зачем-то 
остановился поезд мой. 
Пар прошипел, раздался кашель. 
Никто не вышел из вагона. 
Лишь слово Эдлстроп я видел 
у опустевшего перрона – 
и ивы, и цветы, и травы, 
и сероватые стога 
стояли тихо, одиноко, 
как в поднебесье облака. 
И где-то рядом дрозд запел, 
а следом всюду, вдаль и вширь, 
запели голоса всех птиц 
графств Оксфордшир и Глостершир. 

Иосиф БРОДСКИЙ 

АВГУСТ 

Маленькие города, где вам не скажут правду. 
Да и зачем вам она, ведь всё равно – вчера. 
Вязы шуршат за окном, поддакивая ландшафту, 
известному только поезду. Где-то гудит пчела. 
Сделав себе карьеру из перепутья, витязь 
сам теперь светофор; плюс, впереди – река, 
и разница между зеркалом, в которое вы глядитесь, 
и теми, кто вас не помнит, тоже невелика. 
Запертые в жару, ставни увиты сплетнею 
или просто плющом, чтоб не попасть впросак. 
Загорелый подросток, выбежавший в переднюю, 
у вас отбирает будущее, стоя в одних трусах. 
Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит 
в форму вокзальной площади, со статуей и т. п., 
где взгляд, в котором читается "Будь ты проклят", 
прямо пропорционален отсутствующей толпе. 


Андрей НОВИКОВ-ЛАНСКОЙ, Москва


-

Александр Самуилович ВЕРНИКОВ, Екатеринбург. Родился в 1962 г. Окончил инъяз Свердловского пединститута, служил в армии, преподает художественный перевод в Институте международных связей. С 1988 г. публиковал прозу, эссе и стихи в периодических изданиях Урала и Москвы, автор нескольких книг прозы и стихов. 

2013-Чайковская, Ирина
Михаил Херасков: создатель «Россиады»

 

Н а т а л ь я  Г р а н ц е в а. Сказанья русского Гомера.- СПб, Журнал «Нева», 2012, 224 с.

    Наталья Гранцева – исследователь беспокойный. Берется за такой материал, который века лежал в тени без движения, казалось бы, лежать бы ему так до скончания веков, ан нет, – находится человек, который вытаскивает его на свет. Зачем? Стоит ли? – Стоит, – говорит исследовательница и, сдувая пыль с фолианта, вчитывается в старинный текст, отыскивая в нем то, чего не заметили современники и что не удосужились искать потомки.
    Подобное происходило и тогда, когда Наталья Гранцева взялась за драматургию Ломоносова, вытащив на свет божий его трагедии «Тамира и Селим» и «Демосфен». Мало кто обращал внимание на этот участок работы Михайлы Васильевича, исследовательница же нашла в его трагедиях неоцененное новаторство – отход от привычной эстетики французского театра, прорыв к театру Шекспира.
    Вот и сейчас ею рассматривается сюжет вполне необычный и основательно забытый – героическая поэма еще одного Михаила – Хераскова, под величественным названием «Россиада» (1779). О поэме этой, – пишет исследовательница, – в истории литературы утвердилось мнение, что она «неудачная, эклектичная, несвоевременная, устаревшая уже в момент ее написания». А ее автору, с легкой руки биографов уже 19-го века, отказывали не только в литературном таланте, но и в таком качестве как «богатство духовных сил». Что же у него было? Только уменье и старанье? Кстати говоря, тезка автора «Россиады» Мишель Монтень в своих «Опытах» утверждал, что в «любом деле одним уменьем и стараньем, если не дано еще кое-чего от природы, многого не возьмешь». А ведь известно, что «Россиада» в момент своего появления пользовалась успехом, Хераскова современники называли «русским Гомером». Другое дело, что развитие поэтического языка в России происходило так бурно и быстро, что произведение Хераскова весьма скоро стало казаться неуклюжей архаикой. 
    Нужно было обладать подлинной увлеченностью и напором, чтобы пробиться сквозь напластования скепсиса и предубеждений, прочитать поэму свежим взглядом и постараться уяснить ее истинную роль в российской культуре.
    Пойдем же и мы вслед за исследователем. Поэма Михаила Матвеевича Хераскова посвящена одному из важных событий российской истории – взятию Казани; в центре поэмы – царь Иван Грозный. Но это пока еще не тот Иван, чье имя станет нарицательным для обозначения жестокого и коварного деспота.  Молодой Иван IV у Хераскова умелый стратег, окруженный дружественными полководцами и преданным войском. 
    Для написания поэмы на сложный исторический сюжет автор целых пять лет изучал летописи и документы ХVI века. Еще не существовало «Истории государства Российского» Николая Карамзина, где будут подробно описаны злодейства царя, но уже в «Россиаде» автор прекрасно с ними знаком, в одном из эпизодов Иоанну предрекается его страшное будущее: «Твое правление превратится в ужас! Ты будешь бояться всех ближних и подданных, умертвишь безвинных, вельможи и народ тебя возненавидят, нарекут тебя тираном. Ты умертвишь сына. Имя твое устрашит всю вселенную»  (цитирую пересказ Натальи Гранцевой восьмой песни–   И.Ч.). В той же восьмой песне некто Вассиан (исследовательница отождествляет его с реальным иноком Вассианом, учеником Нила Сорского) показывает Иоанну, что случится с его «корнем» и с Россией после его смерти. Страшные видения. Сродни тем, что посещают Макбета у Шекспира. Тут и убиенный царевич Дмитрий, и отравленный Борис Годунов, и Гришка Отрепьев с польским отрядом... 
    И такой любопытный штрих: автор вводит в поэму самого себя. Иоанн видит сквозь века его, Михаила Матвеевича Хераскова, воспевающего взятие Казани. Царь узнает, что родится этот будущий его воспеватель близ Днепра. Уточним: поэт родился в Переяславе на Украине в 1733 году и происходил из семьи валашского боярина Хереско, приехавшего в Россию при Петре Первом. Странно, что на русской почве изменению подверглось не начало родовой фамилии, звучащее не вполне благопристойно, а ее окончание. 
    «Россиада» была одной из первых героических поэм, созданных российским поэтом по лекалам новой силлабо-тонической системы стихосложения, предложенной Ломоносовым. Михайла Васильевич не успел закончить свою «Петриду», воспевающую Петра Великого. Обе поэмы, и «Петрида», и «Россиада», написаны александрийским стихом – шестистопным ямбом с обязательной цезурой (остановкой) посредине строки. Вот образец из Хераскова:
Всевышний на него склонил свою зеницу,
И Царь торжественно вступил в свою столицу. 
    Но в отличие от Ломоносова, строго следующего за историческими событиями (хотя и с привлечением античной атрибутики), Херасков ввел в свою поэму сказочный и фантастический элемент. Кого только нет в «Россиаде» – тут и Змей-Дракон, и просто змеи, и гробы-острова, и ад, и Магомет... Отчасти именно это послужило причиной убийственной критики, которой подверг несчастную поэму ее читатель из 19-го века, начинающий историк Павел Строев. Но у молодости свои права, потому я не негодую вместе с исследовательницей по поводу девятнадцатилетнего ниспровергателя: вспомним тех же Писарева и Маяковского, которые начинали свой путь с попытки расквитаться с Пушкиным. 
    Кстати, о Пушкине. В книге есть реконструированный «воображаемый разговор» юного Пушкина с Жуковским в 1817 году по поводу создания народной эпопеи. Исследовательница полагает, что Василий Жуковский вдохновил гениального ученика примером «Россиады» – и в результате явилась поэма «Руслан и Людмила», в которой Пушкин «мастерски, остроумно и изобретательно шел по следам Хераскова». 
    Что сказать? Некоторые исследователи считают, что шутливая пушкинская поэма навеяна «Орлеанской девственницей» Вольтера, Белинский – и не без основания – видел в поэме пародию на «Двенадцать спящих дев» самого Жуковского, а недавно мне попалась статья, где поэма «Руслан и Людмила» возводится к задуманной, но так и не написанной Василием Андреевичем Жуковским поэме «Владимир»; якобы Пушкин видел ее план и многое позаимствовал. Гений берет там, где находит, посему вполне возможна сюжетная и смысловая перекличка у поэтов разных эпох и стилей, в частности, у Пушкина и Хераскова. 
    У автора «Руслана и Людмилы» почти нет высказываний о Михаиле Хераскове. Но о внимательном чтении Пушкиным его произведений говорит хотя бы тот факт, что из них взяты два эпиграфа к «Капитанской дочке», повести, повествующей о событиях ХVIII века (для эпиграфов там используются также тексты Сумарокова и Княжнина, а еще народные песни и пословицы). Один эпиграф взят Пушкиным – из «Россиады». Обращает на себя внимание то, что текст Хераскова приводится не только без начальной полустроки (Пушкин, видно, не хотел упоминать Российского Царя), но и не вполне точно. 
    Вот эпиграф к Х главе «Капитанской дочки» «Осада города»:

  Заняв луга и горы,
С вершины, как орел, бросал на град он взоры.
За станом повелел соорудить раскат
И, в нем перуны скрыв, в нощи привесть под град. 
Херасков  
На самом же деле строфа из одиннадцатой главы «Россиады» имела следующий вид (цитирую по изданию 1807 года, года смерти Михаила Хераскова):

Меж тем Российский Царь, заняв луга и горы,
С вершины, как орел, бросал ко граду взоры;
За станом повелел соорудить раскат,
И в нем перуны скрыв, в нощи привезть под град.

    Внимательный читатель увидит, что Пушкин добавил во второй строке местоимение он, в связи с чем ему пришлось заменить словосочетание «ко граду» словосочетанием «на град». Неточно цитируется и глагол из последней строки: «привесть» вместо «привезть» («перуны» – скорее всего, порох, его привозят, а не приводят). Очень у меня большое подозрение, что Александр Сергеевич цитировал Хераскова по памяти – иначе не допустил бы хотя бы этой последней неточности...
    Критики «Россиады» не видели в поэме четкого плана – исследовательница его обозначила: поэма начинается в Москве, а кончается в Казани; Херасков проследил путь русского царя и его войска к осуществлению вожделенной цели – завоеванию Казанского ханства и присоединению его к царству Московскому. В поэме видели чудеса и волшебство – исследовательница показала ее историзм, верность фактографии. В самом деле, сколько в «Россиаде» реальных исторических лиц, географических названий! Тут и Волга, и река Казанка, и речка Булак, и крепость Свияжск, и Арское поле, где русское войско стало лагерем. А уж исторических персонажей просто не счесть: братья Курбские, царский наперсник Адашев, царица Анастасия, князь Глинский... Сначала я засомневалась насчет царицы Сумбеки, правящей в Казани и выбирающей себе супруга, чтобы противостоять Москве. Была ли такая? Не выдуманный ли это персонаж? Оказывается, нет, не выдуманный. В книге Натальи Гранцевой говорится о прекрасной ханше Суюн-бике, о которой ходили  легенды, что на ней собирается жениться сам Иван Грозный. Нашла про нее и во всезнающей Википедии, там Сююмбике – правительница Казани и жена – последовательно – трех ханов, двое из которых стали героями «Россиады».
    «Сказанья русского Гомера» в качестве приложения содержат фрагменты поэмы – и  было любопытно их почитать. Мысли приходят, правда, всё больше о нашем времени. Вот князь Андрей Курбский, старший из братьев... он показан в поэме как воин без страха и упрека, что соответствует исторической истине, а в преданиях, да и в фильме Эйзенштейна, он – предатель, перебежчик... Хотя убежал он в Литву много позже Казанского похода, когда царь Иван был уже тем самым Грозным, свирепым и мнительным, казнившим «людишек» направо и налево. Так и хочется сравнить Курбского с революционером и дипломатом Федором Раскольниковым, ставшим невозвращенцем, чтобы избежать расстрела. И письма Раскольников писал, как и Курбский: только тот обменивался ими с царем, обличая кровожадность властителя приватным образом, а Раскольников обратился к Сталину с «Открытым письмом», один из первых рассказал о беззакониях и терроре всем, кто тогда (1938) хотел и мог его слушать. А вот кончили они по-разному. Во времена Ивана Грозного еще не научились выслеживать и убивать царских недругов в зарубежье.
    Или еще одна попавшаяся мне на глаза страничка поэмы. В самом конце (Песнь двенадцатая) Херасков описывает леденящее «Царство Зимы». Кстати сказать, это описание похвалил даже «разгневанный критик» Павел Строев. Оно действительно очень симпатичное, но внимание мое привлекло одно очень созвучное нашим дням обстоятельство.
 
В пещерах внутренних Кавказских льдистых гор,
Куда не досягал отважный смертных взор...
Там бури, холод там, там вьюги, непогоды,
Там царствует Зима, снедающая годы.

    Вы заметили, что «Царство Зимы» расположено на Кавказе? У меня почему-то сразу мелькнула мысль о зимней Олимпиаде в Сочи.
    Осталось только поблагодарить автора за интересное и познавательное путешествие! Теперь имя Михаила Матвеевича Хераскова перестанет быть для некоторого числа наших современников пустым звуком, а его поэма, любовно проанализированная исследователем, обогатившись новыми смыслами и комментариями, продолжит свое историческое плаванье.  
                                                                           Бостон, 2013


ЧАЙКОВСКАЯ, Ирина, Бостон. Прозаик, критик, драматург, преподаватель-славист. Родилась в Москве. По образованию педагог-филолог, кандидат педагогических наук. С 1992 года на Западе. Семь лет жила в Италии, с 2000 года живет в США. Печатается в «Новом Журнале», «Чайке», в журналах «Вестник Европы», «Нева», «Звезда», «Знамя», «Октябрь» и др. 
 

2013-Михалевич-Каплан, Игорь
     АТМОСФЕРА ДЕТСТВА МОЖЕТ ОЗАРИТЬ ВЗРОСЛУЮ ЖИЗНЬ

                     Несколько слов о МАРИНЕ ГАРБЕР 

Мое творческое знакомство с Мариной Гарбер произошло в 1993 году, когда я принял к печати в третий номер «Побережья» ее четыре стихотворения под рубрикой «Первая публикация», и сразу понял, что имею дело с талантливой поэтессой. Вот один из опубликованных тогда ранних ее стихов:

*   *   *
Тот дождь, из вечеров осенних, –
В ладонь, на жилы золотые, 
На почерневший ствол березы, –
Как письма он писал тогда! 
Из сил ненастных, из последних, 
В окне рисуя запятые: 
"Вот так иссушивают слезы, 
Вот так кончается вода..."

К стихам Марина приложила короткую биографию, написанную в свободной манере. Письмо это хранится в моем архиве и датировано 29 августа 1994 г. Привожу из него отрывок:
«Кажется, что пройдено очень много, но когда пытаешься уложить все свои дороги в рамки фактов и дат, то получается несколько сухих фраз, и только. Наверное, оттого что у детства и молодости большие глаза: каждое событие удвоено, поднято на эмоциональную высоту. Я родилась в 1968 году. Город моего детства – Киев. Зеленый, гордый, особенный, который люблю и помню. Помню не ежесекундно, а вспышками: родная пятиэтажка, шум электрички, запах сирени... И, конечно же, события. Читать я научилась задолго до школы. И сразу полюбила. Первое стихотворение написала примерно в семь. После окончания школы поступила в Киевский инженерно-строительный институт, где отучилась всего полтора курса, т.к. в 1990 году со своей семьей эмигрировала в США. Поблуждав немного по Америке, три года назад остановилась в штате Колорадо, где живу до сих пор…».
Повторяю, уже тогда мне было ясно, что в Зарубежье вскоре засверкает новое имя. Так оно и случилось. Я получал ее послания из США и Европы: Майями, Денвер, Чикаго, Нью-Йорк, Люксембург, Венеция, Рим… 
Марина – добрая душа, все ее письма и открытки хранят тепло и чувство благодарности, в них, с одной стороны, открытость, а с другой стороны, твердость и решительность характера. Характер поэта проявляется в творчестве. Марина талантлива: – за всё, что берется творить, – то ли пишет рецензии, критические или полемические статьи – всё делает на высоком профессиональном уровне, – то ли преподавание языка и литературы – русский, итальянский, английский – любит своих студентов, и отдается работе целиком и полностью.
В чикагской газете «Новости» журналист Риго Торрес опубликовал статью, посвященную Марине. В статье с двойным заголовком «Я из Киева, Италия. Русский язык братается с итальянским в лице преподавателя Октонского колледжа», в частности, писалось:
«Познакомившись с преподавателем итальянского языка в Октонском колледже и советником Итальянского Клуба Мариной Колачикки, многие удивляются тому, что она – не итальянка. «Это происходит постоянно, – признает Колачикки. – Люди часто спрашивают меня, из какой части Италии я родом, и все они, особенно итальянцы, поражаются тому, что я – итальянка только по мужу». 
«Мое итальянское имя только усиливает путаницу», – признается она и добавляет, что ‘Марина’ – чрезвычайно распространенное в России имя. Колачикки предпочитает, чтобы к ней обращались по имени, а не по фамилии. 
Разобравшись во всем этом, собеседник начинает понимать, почему она произносит букву W в начале некоторых слов как V. Тем не менее она владеет итальянским настолько блестяще, что итальянцы часто принимают ее за свою и не верят, когда она пытается им возражать». (В шутку Марина иногда объясняет своим студентам, что при изучении языка, ее муж итальянец выполнял для нее роль «ходячего словаря».)
В марте 2003 года Марина прислала мне статью-рецензию «Гнев и гордость Орианы Фаллачи», – о легендарной итальянской писательнице и журналистке, – для публикации в еженедельнике «Реклама и жизнь». Привожу отрывок:
"…Как только ни ругали ее – от коллег и критиков, до политиков и феминисток, – называя и «истеричкой», и «агрессором», и «аморальной особой», и даже «капризным ребенком»... Но ни один не осмелится упрекнуть Фаллачи в холодности бездушного магнитофона, присущей многим из журналистской братии – с их отвлеченной небрежностью и страхом спросить о запретном. Именно смелость вопросов «в лоб», прямая заинтересованность в каждой личности и сюжете, определенная одержимость своим делом и свой, выработанный годами, «почерк» закрепили за Фаллачи звание одного из блестящих писателей, журналистов и интервьюеров нашего времени. «В каждом профессиональном опыте я оставляю куски своего Сердца и души, участвуя во всем том, что вижу и слышу, так, будто бы дело касается меня лично, обязывая меня занять определенную позицию (и я всегда ее занимаю, опираясь на определенный моральный принцип)», – пишет Фаллачи".
У меня сложилось впечатление, что Ориана Фаллачи служит для нее примером, что Марина очень хочет быть похожей на эту смелую и страстную в борьбе со злом писательницу. И, надо сказать, ей это удалось.

2011-Палванова, Зинаида
                  *  *  *
Побудку мне поет колибри,
за ноткой выпевает нотку,
сев на оконную решетку:
«Вставай, трудись, рифмуй, верлибри!»

Про будку мне поет колибри –
где я когда-то сторожила,
где всё про жизнь свою решила…

Сквозь сон затрепетали фибры
души – и одеяло сбросили:
подъём! И враз я совершила
подъём, и утро – как вершина,
и жизнь красна в разгаре осени.



                  *  *  *
Выбрасываю увядшие розы. 
Одна из них
осталась красивой –
лишь темнее стала,
лишь суровее стала,
лишь тише, лишь глуше,
лишь суше...

Не хочу засыхать.
Пощади мою плоть, 
Господь!
Я шучу, я знаю, что надо.
Правда, мне не до шуток.

Не спаслась бедой,
не ушла молодой
в тень из света.
А теперь
мечтаю засохнуть,
как роза эта.

     ДЕКАБРЬ В ИЕРУСАЛИМЕ

                  Игорю Бяльскому

Что за время года настало?
Я гляжу на кусты багряные,
на плывущие тучи рваные –
это осень, конечно, осень.

Что за время года явилось?
Я гляжу на пальмы окрестные,
на густые цветы неизвестные –
наконец-то прохладное лето!

Что за время года вернулось?
Я гляжу на холмы заоконные,
на террасы нежно-зеленые –
сердце глупое чует весну.

Всё смешалось в Ерушалаиме.
Я гляжу на миндаль седой –
то ли после беды, то ли перед бедой.
Это просто зима, зима…

Всё смешалось в Ерушалаиме
в несусветное настоящее,
пересаженное, щемящее,
перегруженное, летящее.
Кто распутает, кто рассудит?

Только снега и нет,
только снега и нет –
он пойдет во сне,
и разбудит…


                     *  *  *
Я ничем не могла ей помочь.
Среди белого дня на нее навалилась ночь.
В хостель она ни за что не хотела.
Теряла зубы, чернела, худела.

Пришлось переехать всё же.
И что же?
Ну и дела – 
она расцвела!

Я у нее в гостях.
Куда подевался вечный страх?
Она борщом угощает меня
среди солнечного дня.

У нее картины пока не повешены,
со шкафов так и плещет цвет.
Мы еще не старые женщины.
За стеной живет холостой сосед…

Грязный двор за чистым окном.
Так подробности я замечаю,
словно в мире осеннем сквозном
за удачу теперь отвечаю.



                ДИЕТСКОЕ 

Что нам делать нынче с любовью?
Снова вместе мы, снова рядышком.
О, давай займемся морковью,
сделаем сок и оладушки!

Мясо – это пища не летняя
в нашем возрасте. Воздержись.
Ты – любовь моя не последняя,
потому что последняя – жизнь.



                    *  *  *
Завелись в компьютере стишки, 
зазвенели денежки в кармане,
дни плывут, весомы и легки, –
вот что вижу в радужном тумане. 

Дом отмыт от грязи вековой
и прорежен, словно в детстве грядка.
Ты вернулся, наконец, домой,
в царство небывалого порядка.

Нам привозят малое дитя.
Нянчим чадо, устали не зная…
Это мной намечена шутя
линия житейская сквозная.

Дальше я не вижу ничего.
Впрочем, близко, если честно, – тоже...
Только чую: жизни существо
на мое сознание похоже.

Из кирпичиков забот и дел
временное строю мирозданье.
Может быть, и смерти запредел
смахивает на мое сознанье?..

Информации оттуда нет.
Буду верить благостным приметам.
Буду представлять себе тот свет
просто светом, небывалым светом…

2011-Шаталов, Дмитрий. Филипп Шеррард.
Филипп ШЕРРАРД
в переводе Дмитрия  ШАТАЛОВА
                              Язык оригинала: английский

                           
               
                     ФИЛИПП ШЕРРАРД (Philip Sherrard) 
                                         1922-1995

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Бездушное и бездумное использование природных ресурсов неизбежно приведет к глобальной катастрофе. Экологический кризис – лишь следствие кризиса духовного, неспособности увидеть, что наш мир – не груда материалов, а  живой, дышащий организм. «Если Бога нет в крупице песка, Его нет и на небе». Так считал Филипп Шеррард, английский писатель, философ, богослов, поэт и переводчик.  Хотя он родился в Оксфорде, научной столице Великобритании, в своих книгах (а их более тридцати) Шеррард говорил о разрушительности науки. Разочаровавшись в научном прогрессе, он обратился к религии: в пятидесятых годах он посетил Афон, а через шесть лет принял православие.
Интерес к греческой культуре возник у Шеррарда после второй мировой войны, когда он проходил службу в королевских артиллерийских войсках в Афинах. Безумная жестокость войны стала темой его первых поэтических произведений. Он переписывался с известными греческими поэтами и писателями – Кавафисом, Сикелианосом, Гатсосом и Сеферисом – чьи стихотворения он перевел на английский язык. В течение многих лет он также переводил (совместно с митрополитом Каллистом Уэром и Джеральдом Палмером) греческое Добротолюбие – собрание важнейших духовных произведений древних православных авторов. Филипп Шеррард руководил Британским Институтом в Афинах и читал лекции по истории Православной Церкви в Королевском колледже Лондона. В 1959 году он купил заброшенную шахту на греческом острове Эвбее и засадил ее деревьями. Впоследствии Эвбея стала постоянным домом писателя, который жил здесь без электричества и телефона.        

В СТАРОЙ ТРАПЕЗНОЙ

Ушли монахи и паломники,
и в старой трапезной
остался я один.
Как свечки, тонкие,
в одеждах сине-красных,
со стен святые смотрят
который век без сна.

Я за столом один,
на каменной скамье
прохладно и уютно,
и на столешницу из камня
кладу я голову,
чтобы в горячий полдень
остыла кровь моя.
Я говорю «один»,
но разве одинок
тот, с кем апостол Павел,
святитель Николай
и седовласый старец
чудесник Иоанн,
что беса обратил в скалу
и в море утопил?

И разве одиночество мне страшно,
когда со мною,
в долгополых рясах,
незримые свидетели былого,
чьи руки, так же, как мои,
лежали на столешнице
и согревали камень? 
Тут всё проникнуто
их бестелесным духом.
Изведав долгих мук,
узнал я, наконец,
что лишь в уединении
не одиноки мы.



Не помня этой правды,
роимся мы, как мухи
в лавчонке мясника,
и ничего не слышим –
нас крики оглушают,
и ничего не видим –
нам спины застят свет,
и как огня страшимся
единственного средства
от одиночества.

Немногие из нас
теперь осознают,
чему учили мудрецы:
что слух тончает в тишине,
а глаз во тьме остреет.
Благая мудрость эта
неслышно воспаряет
из тьмы уединения –
так поднимаются
из темноты земли,
танцуя танец жизни,
святые эти старцы.

И я сейчас бы рассказал
о том, что начинаю находить,
чуть прикоснувшись к лону
бездонного уединения, – 
но тут вбегает
с побеленного двора
какой-то мальчик
и на секунду замирает на пороге,
освещенном солнцем,
и тащит с грохотом ведро
по каменному полу,
чтобы колодезной воды набрать
для обессиленного мула. 

Перевел с английского Дмитрий  ШАТАЛОВ

2014-Валентина СИНКЕВИЧ

                                                                                        ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА НИКОЛАЯ МОРШЕНА
 

С этим поэтом у меня была долголетняя, и можно сказать,
ничем не омраченная дружба. Ниточка общения тянется еще с послевоенных
германских лагерных времен, когда мы, потеряв собственное лицо, стали
«перемещенным лицом». Приобрели и новую национальность: «дипиец», сокращенно –
ДиПи (
Displaced Person). Мы с Николаем Николаевичем Моршеном
очутились в одном и том же лагере для перемещенных лиц, именуемого Цоо Камп.
Это бывшее вермахтское гнездо стояло, вернее, уцелело (что, с самолетов не
заметили?) посредине Гамбурга, вдребезги разбитого американскими и британскими
бомбами. В данном случае – недаром: все же военный объект – порт. А вся
побежденная Германия была неравномерно разодрана на четыре зоны.

Мы с Моршеном волей благосклонной к нам судьбы
попали в Британскую – не лучшую, но и не худшую – Советскую. В литературном
смысле, «наша» была довольно скудной: держалась всего на трех китах – прозаик
Николай Нароков, его сын, поэт Николай Моршен (настоящая фамилия обоих –
Марченко), да поэт и критик Юрий Иваск. Все будущие Имена почему-то очутились в
Американской зоне: Иван Елагин, Ольга Анстей, Лидия Алексеева, Игорь Чиннов,
Ирина Сабурова и другие. Правда, тогда нам, жившим в Европе на птичьих правах,
было не до дружеских или литературных знакомств и связей. Все мы, безработные
«перемещенные лица», заняты были одной и той же нелегкой работой: перемещением
себя куда-то подальше от конференций, решений и соглашений на высшем уровне,
непосредственно касающихся и наших судеб. Работа нелегкая, взявшая несколько
лет жизни и стоящая много нервов и крови всем, испытавшим этот труд на своем
горбу. В Цоо Кампе мы с Николаем Николаевичем, встречаясь, вежливо здоровались
друг с другом и проходили мимо. Но потом все же, наконец, – Америка. Здесь мы
разбрелись по Новой Земле – кто куда. Кто на это побережье, кто на то, кто в города-гиганты,
а кто в тишину, обвеянную свежими океанскими ветрами.

В таком тихоокеанском Монтерее, где приземлилась
вся довольно большая семья поэта, мы встретились с ним через два десятка лет.
Вспомнили наши гамбургские годы, выпили на вечный брудершафт и закусили
вкуснейшей жареной-вареной-копченой-соленой рыбой, приготовленной умелыми
руками жены Талочки, а пойманной собственноручно самим поэтом. (На многодневную
рыбалку он не выехал только в год своей смерти – 2001-й.) Наша дружба была,
конечно, эпистолярно-телефонная. А личные встречи, как северянинская встреча с
Викторией Регией – «редко, редко в цвету». Расстояние все же не близкое.

Долгие годы Николай Николаевич был верным автором
нью-йоркского «Нового журнала». Но затем, поссорившись с Романом Гулем
(редактор дерзнул подредактировать стихи Моршена), он стал автором «моего»
поэтического ежегодника «Встречи». И тут поэт увлекся литературной критикой.

Вообще критику и критиков он недолюбливал, до
конца своих дней оставаясь только
поэтом. Но в дружеских разговорах – письменных или телефонных – пожалуйста.
Здесь дело иное, здесь можно – метко, с задором, остроумно. Пристрастно? Да.
Где же найти беспристрастную критику? Литературная испокон веков была
пристрастной. Может быть, в будущем компьютеры займутся беспристрастной? А
пока…

Я впервые привожу одно из писем ко мне Николая
Моршена, щедро поделившегося со мной своим впечатлением после чтения «Встреч»
за 1983 год. Это и повод вспомнить поэтов, большинство из которых уже давно не
с нами, и также представить те их стихи, которым дает оценку (хвалебную или
наоборот) пристрастный критик Николай Моршен. Вот его письмо, написанное
тридцать лет тому назад (1984):

                                                                                      9. 2. 84

Валенсия,

еле-еле собрался засесть за письмо. Дело в том, что мы с Талочкой все еще болеем: я только что окончил второй круг, а она уже в разгаре третьего. Чертов грипп бросается с бронхов на плевру, с плевры на горло, с горла на ухо… А от дальнейших анатомических подробностей я лучше воздержусь, поскольку вгонять невинных девушек в краску негоже.

Что касается сборника, то по прочтении его у меня кое-какие мысли были, но грипп (он же инфлюэнца, он же – испанка), ударив по застарелому склерозу мозга, выветрил последние остатки соображения из моей психики. Что могу сказать? В целом, пожалуй, лучше предыдущих, во всяком случае, явных промахов нет. Из удач могу отметить Нарциссова и первое Перелешина. Только почему оба они «на мотивы Раннита»? Этот подзаголовок их снижает, в особенности Нарциссовское, в котором хотелось бы уловить совсем другие, предсмертные, ноты. В таком ключе это стихотворение для меня и звучит. Что касается стихов самого Раннита, то не знаю, как в эстонском оригинале, но в переводе они звучат претенциозно и нафталинно. Приятное знакомство – Рина (кажется, на иврите это значит – сердце) Левинзон. Коржавин с удивлением открывает, что его убила жизнь. Вероятно, он забыл (или не знал) чьей-то крылатой фразы: «Жизнь – самое опасное предприятие в мире: из нее еще никто не выбирался живым».

От Люши (Ольга Анстей. – В.С.) я ожидал большего. Как это сучьих детей в святые произвела – непонятно. Но главное, конечно, это неожиданный комизм, вытекающий из фразы: «С нами в ногу ступали собаки…» как это четвероногие могут шагать в ногу с двуногими – мне было не ясно. Но потом я сообразил, представил себе эту картину и расхохотался: идет Люша, а рядом с ней на задних лапах шагает пес, над головой которого сияет нимб, в знак его святости. Люша шагает мелкими-мелкими шажками, чтобы пес мог идти в ногу. Есть, правда, и другой вариант: Люша идет на четвереньках, но, думаю, что при ее комплекции это будет выглядеть и более комично и менее пристойно. Второе Люшино еще хуже. Разве она забыла Георгия Иванова – «Мы вымираем по порядку / Кто поутру, кто вечерком…» Нельзя писать на тему, написанную другим, но писать много хуже. Это все равно что сказать: «Смотрите, люди добрые! Вы видите, насколько этот поэт лучше меня?» Т.е. написать неудачное стих-е можно всегда, но зачем же его печатать? 

В этом же плане согрешил и Ваня (Иван Елагин. – В.С.)  во втором стих-ии. Не мог же он забыть о том, что есть «Черный человек» Есенина и «Перед зеркалом» Ходасевича. Зачем же себя позорить?

Урин явно не знает, что такое четвертое измерение. Бонгарт на этот раз мне понравился меньше – эти его стихи – под Елагина. У Семенюка запомнилось «Индейское лето». Переводы опускаю… Кстати, что такое «марая»? Странный псевдоним – Юпп. Так звали обезьяну в «Таинственном острове». Но она, помнится, стихи писала лучше…

Опечатки – в умеренном количестве. Зловредная – у меня: запятая в конце первой строчки. Как я ее упустил – ума не приложу. Или она появилась по воле наборщика? Впрочем, не так уж она страшна.

У Володи (Владимир Шаталов. – В.С.) хороша «Анюта» – даже в черно-белом варианте. 

Кончаю письмо, иду ложиться в гроб! Так рекомендует Войнович. Это значит, будет жить лет до девяноста. Его стихи ясно доказывают, что он – прозаик.

                          Будь здорова и не бери с нас примера – не болей!

                                                                                             Твой НМ.

P.S. Пришлю 3 стих-я на 2 стр. Своевременно или несколько позже.

Я привожу стихи, пристрастно судимые «строгим» критиком Николаем Моршеном. Вот они:


                        БОРИС НАРЦИССОВ  (1906-1983)


                                            ЯНТАРЬ


          На мотивы Алексиса Раннита


Ветер и волны взметнулись, вскричали

Это во мне угасали печали.


Нету в груди моей больше тиснений,

Знаю, что скоро услышу я пение.


Ветер кричит, возглашает во здравие, 

Камешки катит по жесткому гравию.


Дико бросает на берег он пену.

Ах, посмотри! Опустись на колено:


Золотом светят янтарные зерна,

Подняты ветром из пропасти черной.


Вот и во мне всколыхнул он глубины,

Точно ударил крылом он орлиным.


Хлещет до боли в лицо мне порывом.

Так и стою я с молитвой надрывной:


Выплесни, дай мне со дна многопенно 

Музыку слов с янтарем драгоценным.


Вот, совершилось! Но я не страдаю:

Божья волна! В ночь я впадаю.


(Только это одно стихотворение Борис Анатольевич прислал мне для «Встреч» за несколько недель до смерти.)






                           

ВАЛЕРИЙ  ПЕРЕЛЕШИН  (1913-1992)


                                        В Конгоньяс до Кампо


По мотивам Алексиса Раннита


Тут на холме ликуют Вифлеем

и Назарет. Тут Ветхому Завету

пришел конец, его проклятьям всем

и каждому подхлесту и запрету.


Мир из низин забрался высоко,

измученный, истерзанный жестоко:

путь завершен у церкви рококо

топорными пророками барокко.


Она поет и пляшет на горе

и приседать не прочь на каждой фразе,

вся в золоте, в лазури, в серебре,

а не в слезах, не в струпьях, не в проказе.


А ведь ее построил на заказ

тому назад без малого два века

Антонио Лисбоа – и для нас,

для любящих, он – «Маленький Калека».


Обкусанной, обглоданной рукой

он укротил негодованья пламень,

он превратил отчаянье в покой,

Геенну в Рай, и в бронзу – мыльный камень.



НАУМ КОРЖАВИН


*  *  *

Убили, как ни странно,

Не раны, не тираны, 

Не ссылка, не тюрьма…

А прямо жизнь сама.


Не там – охранник в поле,

А здесь – дурак на воле.

Не тем, что, злясь, душил,

А тем, что жил, как жил.


А жил он интересно – 

Весь мир толкал он в бездну.

Не в жажде сжечь Париж,

А так – блюдя престиж.


И выглядел он важно,

Лишь думать – нет – не жаждал.

Боясь попасть впросак, –

Открыть, что всё не так.


Бороться с ним? – Пустое!

А, может, даже стоит.

Да скучно… И весь день

Рукой мне двинуть лень.


Конец…. Не отвертеться…

Вот только горечь в сердце.

Да выморочный дом. 

Где всё чего-то ждем.


(Слава небесам – Наум Моисеевич всё еще с нами!)



ОЛЬГА АНСТЕЙ    (1912-1985)



                                 СВЯТЫЕ


Шли по улице все мы – к трактирам, квартирам, столам,

Раздражением, завистью, злом – как свинцом налитые.

И неведомо как – будто жемчуг, посыпанный в храм – 

С нами в ногу ступали собаки святые.


Шли мы все в суете – городской неприглядной тщете,

Шли по щиколку в злобе своей, точно в вязкой клоаке.

И доверчиво, верно ступая в правдивой своей немоте – 

С нами рядом шагали святые собаки.








УБОРКА


Порядок навели толково,

Кладут покойников в рядок.

Стащили за ноги Кроткова

В чекистский тепленький адок.


Давай-давай! Летят поленья

На межастральный грузовик.

Скрипя, уходит поколенье,

Тот не доел, тот не отвык.


Кто из-под душа – еле высох,

Кто ищет квотер на полу.

Всех тянут – бритых, сивых, лысых,

Все подберемся под метлу.




ИВАН ЕЛАГИН    (1918-1987)



*  *  *


А со мною вышло худо:

Я исчез из всех зеркал.

Глянул в зеркало – оттуда

Незнакомец помахал.


Выражение тупое.

Желчь по коже разлита.

А в глазах, как с перепоя,

Проплывает красота.


Я по зеркалу ударю,

На кусочки разобью!

Не хочу, чтоб эту харю 

Принимали за мою!






ВИКТОР УРИН   (1924-2004)


 Стихи Четвертого Измерения


1.  Равновесие

Услышьте зовы будущего:

здравствуй,

предтеча равновесия,

               сосуд 

              искусства: 

государство в государствах, – 

четвертых измерений.

высший суд.

Смыкаются звенья

 чужбины-изгнанья

  расцветет и настрой

    второго рожденья,

      второго дыханья,

         всей жизни второй.


2.  И неизбежно, хоть непросто после 50 до 100 – 

         второе рожденье,

        второе дыханье,

       вторая струя,

      двукрылое пенье,

     полет Созиданья,

    победа твоя!


3.  Четвертое измерение

мы видим

интересы высшие

       живущие всё неизменнее

в метафоре

в четверостишии, 

 в его четвертом измерении.


4.  Высшие интересы

           Запад и восток, и третий мир, 

          всё скрепят в коварном и злотертом,

          и, однако, есть другой клавир,

          жизнетворческий ориентир,

          равновесья всепланетный пир

          с измерением своим четвертым…


ЛЕОНИД СЕМЕНЮК


 Индейское лето


На пряслах повис

Густой барбарис – 

Алый, лиловый,

Как вампум новый.


В полдень сквозной

Брожу я с собой,

Слушая шумы

Вод Гитчи Нюми


О воле людской,

О правде большой,

Данных Творцом

С красным лицом.



ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ


*  *  *  


Опять сижу, над строчкой силясь,

И вспоминаю в час ночной:

Стрелялись, вешались, топились

Кумиры, выбранные мной.


Я часто думаю об этом…

Когда придет слепая грусть,

Из подражания поэтам

Я тоже, может, застрелюсь.


Тогда уйдет к другому Муза,

Вдовою не остаться чтоб,

Тогда на средства профсоюза

Мне смастерят сосновый гроб.


Меня оставят в дождь и в слякоть

В могиле сумрачной моей…

Когда-нибудь придут поплакать

Старушки черные над ней.



Не плачьте, бабушки. Под небом

Мы все живем не тыщу лет.

Пусть я в стихах поэтом не был,

Я застрелился, как поэт.


(К счастью, Владимир Николаевич не стрелялся, как его поэтические кумиры, а живет-поживает на радость нам, его верным читателям и почитателям.)


   1983 выпуск «Встреч» начинается с замечательного стихотворения Николая Моршена, которым я закончу эту публикацию. 



 РУССКАЯ СИРЕНЬ


Сближаю ресницы и в радужном свете

В махровом букете хочу угадать,

Что в каждом загубленном ею поэте

Россия теряла опять и опять.


Увы! Ничего она не теряла:

В обломанных ветках не видела зла,

Сгибала, срывала, ей всё было мало,

Ломала сирень – а та ярче цвела.



    Может быть, прав Николай Николаевич? Сейчас можно даже заметить некий Ренессанс русской поэзии в метрополии и за рубежом. Но всё же ярче ли без Блока, Гумилева, Мандельштама, Цветаевой, Пастернака?..


   


Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия   


                                                                                   

2014-Валентина СИНКЕВИЧ

                                                                                        ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА НИКОЛАЯ МОРШЕНА
 

С этим поэтом у меня была долголетняя, и можно сказать,
ничем не омраченная дружба. Ниточка общения тянется еще с послевоенных
германских лагерных времен, когда мы, потеряв собственное лицо, стали
«перемещенным лицом». Приобрели и новую национальность: «дипиец», сокращенно –
ДиПи (
Displaced Person). Мы с Николаем Николаевичем Моршеном
очутились в одном и том же лагере для перемещенных лиц, именуемого Цоо Камп.
Это бывшее вермахтское гнездо стояло, вернее, уцелело (что, с самолетов не
заметили?) посредине Гамбурга, вдребезги разбитого американскими и британскими
бомбами. В данном случае – недаром: все же военный объект – порт. А вся
побежденная Германия была неравномерно разодрана на четыре зоны.

Мы с Моршеном волей благосклонной к нам судьбы
попали в Британскую – не лучшую, но и не худшую – Советскую. В литературном
смысле, «наша» была довольно скудной: держалась всего на трех китах – прозаик
Николай Нароков, его сын, поэт Николай Моршен (настоящая фамилия обоих –
Марченко), да поэт и критик Юрий Иваск. Все будущие Имена почему-то очутились в
Американской зоне: Иван Елагин, Ольга Анстей, Лидия Алексеева, Игорь Чиннов,
Ирина Сабурова и другие. Правда, тогда нам, жившим в Европе на птичьих правах,
было не до дружеских или литературных знакомств и связей. Все мы, безработные
«перемещенные лица», заняты были одной и той же нелегкой работой: перемещением
себя куда-то подальше от конференций, решений и соглашений на высшем уровне,
непосредственно касающихся и наших судеб. Работа нелегкая, взявшая несколько
лет жизни и стоящая много нервов и крови всем, испытавшим этот труд на своем
горбу. В Цоо Кампе мы с Николаем Николаевичем, встречаясь, вежливо здоровались
друг с другом и проходили мимо. Но потом все же, наконец, – Америка. Здесь мы
разбрелись по Новой Земле – кто куда. Кто на это побережье, кто на то, кто в города-гиганты,
а кто в тишину, обвеянную свежими океанскими ветрами.

В таком тихоокеанском Монтерее, где приземлилась
вся довольно большая семья поэта, мы встретились с ним через два десятка лет.
Вспомнили наши гамбургские годы, выпили на вечный брудершафт и закусили
вкуснейшей жареной-вареной-копченой-соленой рыбой, приготовленной умелыми
руками жены Талочки, а пойманной собственноручно самим поэтом. (На многодневную
рыбалку он не выехал только в год своей смерти – 2001-й.) Наша дружба была,
конечно, эпистолярно-телефонная. А личные встречи, как северянинская встреча с
Викторией Регией – «редко, редко в цвету». Расстояние все же не близкое.

Долгие годы Николай Николаевич был верным автором
нью-йоркского «Нового журнала». Но затем, поссорившись с Романом Гулем
(редактор дерзнул подредактировать стихи Моршена), он стал автором «моего»
поэтического ежегодника «Встречи». И тут поэт увлекся литературной критикой.

Вообще критику и критиков он недолюбливал, до
конца своих дней оставаясь только
поэтом. Но в дружеских разговорах – письменных или телефонных – пожалуйста.
Здесь дело иное, здесь можно – метко, с задором, остроумно. Пристрастно? Да.
Где же найти беспристрастную критику? Литературная испокон веков была
пристрастной. Может быть, в будущем компьютеры займутся беспристрастной? А
пока…

Я впервые привожу одно из писем ко мне Николая
Моршена, щедро поделившегося со мной своим впечатлением после чтения «Встреч»
за 1983 год. Это и повод вспомнить поэтов, большинство из которых уже давно не
с нами, и также представить те их стихи, которым дает оценку (хвалебную или
наоборот) пристрастный критик Николай Моршен. Вот его письмо, написанное
тридцать лет тому назад (1984):

                                                                                      9. 2. 84

Валенсия,

еле-еле собрался засесть за письмо. Дело в том, что мы с Талочкой все еще болеем: я только что окончил второй круг, а она уже в разгаре третьего. Чертов грипп бросается с бронхов на плевру, с плевры на горло, с горла на ухо… А от дальнейших анатомических подробностей я лучше воздержусь, поскольку вгонять невинных девушек в краску негоже.

Что касается сборника, то по прочтении его у меня кое-какие мысли были, но грипп (он же инфлюэнца, он же – испанка), ударив по застарелому склерозу мозга, выветрил последние остатки соображения из моей психики. Что могу сказать? В целом, пожалуй, лучше предыдущих, во всяком случае, явных промахов нет. Из удач могу отметить Нарциссова и первое Перелешина. Только почему оба они «на мотивы Раннита»? Этот подзаголовок их снижает, в особенности Нарциссовское, в котором хотелось бы уловить совсем другие, предсмертные, ноты. В таком ключе это стихотворение для меня и звучит. Что касается стихов самого Раннита, то не знаю, как в эстонском оригинале, но в переводе они звучат претенциозно и нафталинно. Приятное знакомство – Рина (кажется, на иврите это значит – сердце) Левинзон. Коржавин с удивлением открывает, что его убила жизнь. Вероятно, он забыл (или не знал) чьей-то крылатой фразы: «Жизнь – самое опасное предприятие в мире: из нее еще никто не выбирался живым».

От Люши (Ольга Анстей. – В.С.) я ожидал большего. Как это сучьих детей в святые произвела – непонятно. Но главное, конечно, это неожиданный комизм, вытекающий из фразы: «С нами в ногу ступали собаки…» как это четвероногие могут шагать в ногу с двуногими – мне было не ясно. Но потом я сообразил, представил себе эту картину и расхохотался: идет Люша, а рядом с ней на задних лапах шагает пес, над головой которого сияет нимб, в знак его святости. Люша шагает мелкими-мелкими шажками, чтобы пес мог идти в ногу. Есть, правда, и другой вариант: Люша идет на четвереньках, но, думаю, что при ее комплекции это будет выглядеть и более комично и менее пристойно. Второе Люшино еще хуже. Разве она забыла Георгия Иванова – «Мы вымираем по порядку / Кто поутру, кто вечерком…» Нельзя писать на тему, написанную другим, но писать много хуже. Это все равно что сказать: «Смотрите, люди добрые! Вы видите, насколько этот поэт лучше меня?» Т.е. написать неудачное стих-е можно всегда, но зачем же его печатать? 

В этом же плане согрешил и Ваня (Иван Елагин. – В.С.)  во втором стих-ии. Не мог же он забыть о том, что есть «Черный человек» Есенина и «Перед зеркалом» Ходасевича. Зачем же себя позорить?

Урин явно не знает, что такое четвертое измерение. Бонгарт на этот раз мне понравился меньше – эти его стихи – под Елагина. У Семенюка запомнилось «Индейское лето». Переводы опускаю… Кстати, что такое «марая»? Странный псевдоним – Юпп. Так звали обезьяну в «Таинственном острове». Но она, помнится, стихи писала лучше…

Опечатки – в умеренном количестве. Зловредная – у меня: запятая в конце первой строчки. Как я ее упустил – ума не приложу. Или она появилась по воле наборщика? Впрочем, не так уж она страшна.

У Володи (Владимир Шаталов. – В.С.) хороша «Анюта» – даже в черно-белом варианте. 

Кончаю письмо, иду ложиться в гроб! Так рекомендует Войнович. Это значит, будет жить лет до девяноста. Его стихи ясно доказывают, что он – прозаик.

                          Будь здорова и не бери с нас примера – не болей!

                                                                                             Твой НМ.

P.S. Пришлю 3 стих-я на 2 стр. Своевременно или несколько позже.

Я привожу стихи, пристрастно судимые «строгим» критиком Николаем Моршеном. Вот они:


                        БОРИС НАРЦИССОВ  (1906-1983)


                                            ЯНТАРЬ


          На мотивы Алексиса Раннита


Ветер и волны взметнулись, вскричали

Это во мне угасали печали.


Нету в груди моей больше тиснений,

Знаю, что скоро услышу я пение.


Ветер кричит, возглашает во здравие, 

Камешки катит по жесткому гравию.


Дико бросает на берег он пену.

Ах, посмотри! Опустись на колено:


Золотом светят янтарные зерна,

Подняты ветром из пропасти черной.


Вот и во мне всколыхнул он глубины,

Точно ударил крылом он орлиным.


Хлещет до боли в лицо мне порывом.

Так и стою я с молитвой надрывной:


Выплесни, дай мне со дна многопенно 

Музыку слов с янтарем драгоценным.


Вот, совершилось! Но я не страдаю:

Божья волна! В ночь я впадаю.


(Только это одно стихотворение Борис Анатольевич прислал мне для «Встреч» за несколько недель до смерти.)






                           

ВАЛЕРИЙ  ПЕРЕЛЕШИН  (1913-1992)


                                        В Конгоньяс до Кампо


По мотивам Алексиса Раннита


Тут на холме ликуют Вифлеем

и Назарет. Тут Ветхому Завету

пришел конец, его проклятьям всем

и каждому подхлесту и запрету.


Мир из низин забрался высоко,

измученный, истерзанный жестоко:

путь завершен у церкви рококо

топорными пророками барокко.


Она поет и пляшет на горе

и приседать не прочь на каждой фразе,

вся в золоте, в лазури, в серебре,

а не в слезах, не в струпьях, не в проказе.


А ведь ее построил на заказ

тому назад без малого два века

Антонио Лисбоа – и для нас,

для любящих, он – «Маленький Калека».


Обкусанной, обглоданной рукой

он укротил негодованья пламень,

он превратил отчаянье в покой,

Геенну в Рай, и в бронзу – мыльный камень.



НАУМ КОРЖАВИН


*  *  *

Убили, как ни странно,

Не раны, не тираны, 

Не ссылка, не тюрьма…

А прямо жизнь сама.


Не там – охранник в поле,

А здесь – дурак на воле.

Не тем, что, злясь, душил,

А тем, что жил, как жил.


А жил он интересно – 

Весь мир толкал он в бездну.

Не в жажде сжечь Париж,

А так – блюдя престиж.


И выглядел он важно,

Лишь думать – нет – не жаждал.

Боясь попасть впросак, –

Открыть, что всё не так.


Бороться с ним? – Пустое!

А, может, даже стоит.

Да скучно… И весь день

Рукой мне двинуть лень.


Конец…. Не отвертеться…

Вот только горечь в сердце.

Да выморочный дом. 

Где всё чего-то ждем.


(Слава небесам – Наум Моисеевич всё еще с нами!)



ОЛЬГА АНСТЕЙ    (1912-1985)



                                 СВЯТЫЕ


Шли по улице все мы – к трактирам, квартирам, столам,

Раздражением, завистью, злом – как свинцом налитые.

И неведомо как – будто жемчуг, посыпанный в храм – 

С нами в ногу ступали собаки святые.


Шли мы все в суете – городской неприглядной тщете,

Шли по щиколку в злобе своей, точно в вязкой клоаке.

И доверчиво, верно ступая в правдивой своей немоте – 

С нами рядом шагали святые собаки.








УБОРКА


Порядок навели толково,

Кладут покойников в рядок.

Стащили за ноги Кроткова

В чекистский тепленький адок.


Давай-давай! Летят поленья

На межастральный грузовик.

Скрипя, уходит поколенье,

Тот не доел, тот не отвык.


Кто из-под душа – еле высох,

Кто ищет квотер на полу.

Всех тянут – бритых, сивых, лысых,

Все подберемся под метлу.




ИВАН ЕЛАГИН    (1918-1987)



*  *  *


А со мною вышло худо:

Я исчез из всех зеркал.

Глянул в зеркало – оттуда

Незнакомец помахал.


Выражение тупое.

Желчь по коже разлита.

А в глазах, как с перепоя,

Проплывает красота.


Я по зеркалу ударю,

На кусочки разобью!

Не хочу, чтоб эту харю 

Принимали за мою!






ВИКТОР УРИН   (1924-2004)


 Стихи Четвертого Измерения


1.  Равновесие

Услышьте зовы будущего:

здравствуй,

предтеча равновесия,

               сосуд 

              искусства: 

государство в государствах, – 

четвертых измерений.

высший суд.

Смыкаются звенья

 чужбины-изгнанья

  расцветет и настрой

    второго рожденья,

      второго дыханья,

         всей жизни второй.


2.  И неизбежно, хоть непросто после 50 до 100 – 

         второе рожденье,

        второе дыханье,

       вторая струя,

      двукрылое пенье,

     полет Созиданья,

    победа твоя!


3.  Четвертое измерение

мы видим

интересы высшие

       живущие всё неизменнее

в метафоре

в четверостишии, 

 в его четвертом измерении.


4.  Высшие интересы

           Запад и восток, и третий мир, 

          всё скрепят в коварном и злотертом,

          и, однако, есть другой клавир,

          жизнетворческий ориентир,

          равновесья всепланетный пир

          с измерением своим четвертым…


ЛЕОНИД СЕМЕНЮК


 Индейское лето


На пряслах повис

Густой барбарис – 

Алый, лиловый,

Как вампум новый.


В полдень сквозной

Брожу я с собой,

Слушая шумы

Вод Гитчи Нюми


О воле людской,

О правде большой,

Данных Творцом

С красным лицом.



ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ


*  *  *  


Опять сижу, над строчкой силясь,

И вспоминаю в час ночной:

Стрелялись, вешались, топились

Кумиры, выбранные мной.


Я часто думаю об этом…

Когда придет слепая грусть,

Из подражания поэтам

Я тоже, может, застрелюсь.


Тогда уйдет к другому Муза,

Вдовою не остаться чтоб,

Тогда на средства профсоюза

Мне смастерят сосновый гроб.


Меня оставят в дождь и в слякоть

В могиле сумрачной моей…

Когда-нибудь придут поплакать

Старушки черные над ней.



Не плачьте, бабушки. Под небом

Мы все живем не тыщу лет.

Пусть я в стихах поэтом не был,

Я застрелился, как поэт.


(К счастью, Владимир Николаевич не стрелялся, как его поэтические кумиры, а живет-поживает на радость нам, его верным читателям и почитателям.)


   1983 выпуск «Встреч» начинается с замечательного стихотворения Николая Моршена, которым я закончу эту публикацию. 



 РУССКАЯ СИРЕНЬ


Сближаю ресницы и в радужном свете

В махровом букете хочу угадать,

Что в каждом загубленном ею поэте

Россия теряла опять и опять.


Увы! Ничего она не теряла:

В обломанных ветках не видела зла,

Сгибала, срывала, ей всё было мало,

Ломала сирень – а та ярче цвела.



    Может быть, прав Николай Николаевич? Сейчас можно даже заметить некий Ренессанс русской поэзии в метрополии и за рубежом. Но всё же ярче ли без Блока, Гумилева, Мандельштама, Цветаевой, Пастернака?..


   


Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия   


                                                                                   

2015-Александр АЛЕШИН
2015-Елена МАТВЕЕВА
          К 70-летию со дня рождения   
            
«ПО ОБЕ СТОРОНЫ ПРОПАСТИ МЕЖ ПОКОЛЕНИЯМИ…»   
       
           RIVERSIDE DRIVE

Рыжий сеттер вдоль по осени идет;
Рыжий сеттер очень осени идет.
Не бывало еще осени такой;
Весел ветер, светел ветер над рекой!
И реки нигде похожей тоже нет;
Тепло-синий у нее, туманный цвет.
Рядом вытянулся берег, а на нем
Парк, осенним весь охваченный огнем,
И дорога, по которой я бреду,
Вся сухая, полыхает, как в бреду,
И уводит от натопленных квартир
В необъятный, разноцветный, пестрый мир.


  STATEN ISLAND FERRY

Раздробленная на куски
Под колесами бредит пена;
Гневно-белая дрожь реки – 
Брызгам хлещущим, откровенно,
Подставляю обе щеки.

Отойди от меня немного,
Не смотри на меня, не трогай;
Я еще не могу отдать
Крылатую снежность чаек – 
Еще сердце вскипает как чайник,
Блаженством существовать.

Если ты мою руку тронешь,
Я забуду снега и весны.
Не склоняйся ко мне – заслóнишь
Пестрый, шалый, любимый космос.

 
 WASHINGTON SQUARE

По серому тротуару,
По земле темно-коричневой
И даже по траве, сильно полинявшей с лета,
Подхожу к высокой, грузной арке,
У подножия которой
Стоит человек лет семнадцати,
Веселый, улыбающийся, слегка лохматый,
И выводит старательно на светлом камне
Слово «ЛЮБОВЬ».
И проходящие люди, самые разные,
Нахмуренные и озабоченные, темные и светлые,
Взглянув на слово, немножко меняются,
Будто бы припоминая, что и в самом деле
Следует любить друг друга.
Но вот подошли два хорошо одетых господина.
Один взглянул на надпись и сказал другому:
– Это какой-то лозунг этих самых, ну как их, «хиппи». И пошел дальше.

Вот и люби такого.

                 *  *  *

Я сплю на чем-то вроде эшафота,
И по утрам, едва раскрыв глаза,
Сквозь смутную, ленивую дремоту
Я вижу близкий белый потолок.
На нем из трещин видятся наброски
Пейзажей, городов, звериных морд...
Как тонок мой матрац, как тверды доски,
И как тепло от твоего плеча.
Бегут по стенам солнечные пятна,
Меняется дыхание твое.
Как радостно, настойчиво и внятно
Стучит в висках разбуженная кровь.



                 *  *  *   
Ветер апрельский тревожен и сладок,
Так же, как губы твои.
Будней нарушен уютный порядок
Праздничным взрывом любви.

Странно и страшно сказать это слово. –
Как я его повторю?
Это не важно, что снова и снова
Вместе встречаем зарю;

Многие были мне близки и милы –
Большего я не ждала.
Как я давно никого не любила!
Как я свободна была.


          *  *  *
Дни мои идут без счета,
Без календаря.
Прозябаю безотчетно,
Существую зря.

Освещаю ночь огарком – 
До утра не лечь.
Время меряю загаром
Потемневших плеч.

Волны пенятся от злости,
И скулит тоска.
Измеряю время горстью
Тусклого песка,




                          *  *  *
Иные вполне порядочные и либеральные люди –
                                                              вроде моих родителей, – 
Увидев юношу с длинными волосами, – 
                                             если он не семинарист, конечно, –
Впадают в ужас и исступление,
Крича, что культура гибнет,
цивилизация рушится,
и мир приходит в упадок.
А иные поборники новой жизни, любви и мира – 
                                              взять, к примеру, хотя бы меня –
При виде бритого, сытого, консервативно одетого человека
Преисполняются злобы и отвращения, 
                                                          ничуть не сомневаясь в том,
Что он непременно расист, империалист 
                                     и держит свою жену на привязи в кухне.
Дорогие родственники и друзья 
                               по обе стороны пропасти меж поколениями!
Не кажется ль вам иногда, что мы все 
                                                      слишком заняты внешностью?
Что когда в живых, настоящих людях
                      начинаешь усматривать символических чучел,
то это – опасно?
В чучел легче стрелять, чем в людей.



WE SHALL OVERCOME

Свершилось черное дело – 
Упало черное тело;
Город покрыла черная слава
И прокатилась по всем городам
Черная лава гнева.
Мемфис и Даллас – 
Что с вами сталось?
Его черное горло в красной крови –
А в жизни был он горластым.
Он кричал о свободе, братстве, любви,
Он напрасно кричал нам о братской любви – 
А теперь у нас руки в его крови;
У всех нас – руки в крови.
Его голос вставал над огромной толпой
Как черная орифламма – 
Он кричал: «Пусть свобода звенит на холмах
От Мэйна до Алабамы!»
Пулей заткнули бесстрашный рот
Но слово смерти не знает.
Мартин Лютер Кинг не умрет,
Как совесть не умирает.

А совесть народа еще жива;
Помните, за руки взявшись,
Толпа многоцветная пела над гробом его:
«Мы победим!».

Когда-нибудь, мы победим.



   ТЕМА

Хорошая тема!
Источников – тьма.
Есть много бумаги,
Немного ума...
Отличная тема;
Садись и пиши –
Пиши для отметок,
Пиши для души,
Пиши вдохновенно,
Пиши небывало;
Прекрасная тема...
Да – времени мало!
До срока всего лишь
Осталось дней пять...
И вот начинаю
Безбожно кромсать
Прекрасную тему;
Пишу с кондачка,
Проклятых вопросов
Касаясь слегка,
Путем парадоксов
Беспечно скользя,
Всё то упрощая
Чего – нельзя,
Иронией плоской
Прикрыв пустоту,
Претенциозные
Фразы плету...
Кончаю дешевым
Эффектным штрихом,
Высокую тему
Опошлив смешком,
Нагромоздивши
Клише на клише...
И очень противно
Потом на душе.

 
          *  *  *
Люблю квартиры
Без барахла –
Где есть картины
И нет стола,
Где нет паркета
И нет ковра,
Но в окна светом
Несет с утра,
Где нет тяжелых
Вещей-вериг,
Где много полок,
Но больше – книг,
Где нет бокалов,
Но есть вино;
Посуды – мало,
Друзей – полно.
Где ярки свечи,
И мало сна,
Завесить нечем
Проем окна;
Влетает ветер,
Ползет луна,
И весел вечер,
И ночь нежна.


          *  *  *
Кто осень назвал трезвою?
Она – пьяным-пьяна;
Нет у апреля запахов
Пьяней ее вина.
Из красного заката
Деревья пьют вино,
А над ними солнце
Багровое, пьяно.
От высоты прозрачной
Шалеют облака
И синяя, пьяная
Качается река.

              *  *  *
          Как подарок приму я разлуку
          И забвение как благодать.
                                     А. Ахматова
Любовь ко мне вбежала налегке, 
Не отягченная земной корыстью,
Держа палитру яркую в руке,
Безудержно размахивая кистью.
Небесный свод топорщился мирами,
Вставали дыбом спутанные сосны,
Импрессионистичными мазками
Любовь сплеча замазывала космос.
Брели мы в радостном ошеломленьи
Под ливень звезд подставивши ладони;
Но вот упала благодать забвенья,
И мир стал четок, пуст и незаслóнен.
Я пригляделась снова ко всему:
Мне свет дневной, как прежде, чист и ярок.
Я от тебя и нелюбовь приму
Как твой прощальный, бережный подарок.


            *  *  *
Треплет волосы свежий ветер,
Перелистывает тетрадь.
Сколько ж можно на белом свете
Теплых губ перецеловать?
Милый, лучше не приходи;
Видишь, нежность моя измята...
Не могу же я всех лохматых
Убаюкивать на груди.
 

           *  *  *
Не читается, не курится,
Все дела из пальцев валятся.
Где-то ты бредешь по улице.
Так о чем же мне печалиться?

Вечер медленно смеркается,
Нагибается к земле.
Где-то лампа зажигается
На твоем столе.

Молча встала ночь-провидица
До седьмого неба ростом.
Знаю, снов тебе не видится,
Ну а мне – не спится просто.

Силуэты черных крыш,
Бледно-розовый рассвет;
Где-то ты спокойно спишь,
А в моем окошке свет

– Пусть Господь тебя хранит! –
Всё горит.

               *  *  *
Дойдя вдвоем до светлого предела
Под радостно-ритмичный крови стук,
Лежать и слушать ликованье тела,
Не разнимая утомленных рук.
– Ты – да?
– Я – да.
Так нежно и упруго
Сливаются смеющиеся рты.
И можно долго спрашивать друг друга:
– Ты – да?
– Я – да.
– Ты – очень?
– Да, а ты?
      


ПСИХЕЯ ЗА РУЛЕМ

Июльским сумеркам навстречу
Колеса катятся, легки,
И чьи-то ветреные плечи
Легли на сгиб моей руки.

Недоуменно, как Психея
Когда в чертог спустилась мгла,
Земными пальцами, робея,
Касаюсь дивного крыла.

– Остерегайся! – шепчет Страх –
Зажги светильник недоверья!
Упругих крыльев легкий взмах;
Душа останется впотьмах,
Искать рассыпанные перья.

А что тут, собственно, стеречь,
И для чего себя беречь?
Не слушай Зависти унылой,
Насильно тайну не лови.
Открой объятья светлокрылой,
Освобождающей Любви.


       *  *  *
Снова утро горько плачет,
Нас будя.
После губ твоих горячих,
Пальцы мокрые дождя.

Спишь. На лбу твоем спокойном
Сбившаяся прядь.
Слишком нежно, слишком больно
Так с тобой лежать.

Хорошо, что я не вижу
Золотистых глаз;
Никогда не быть нам ближе
Чем сейчас.


                *  *  *
Приход весны всегда неодинаков;
Бывает так: из дома выходя,
Вдруг ощутишь зеленый, влажный запах
Травы, тумана, мая и дождя,

И ты пойдешь, по сторонам глазея,
Забудешь друга, дом и все дела,
Поймешь, что для тебя всего важнее,
Что улицы светлы, как зеркала,

Что каждый лист отчетлив и отдéлен
И ничего насущней в мире нет,
Чем эта ослепительная зелень
И этот серый, мокрый майский свет.


              *  *  *
Опять нью-йоркская весна
Мне трогает нутро,
Душа опять обнажена,
Защитный сняв покров.

Томит, нависший как гроза,
Зеленый, теплый пар,
Полны томления глаза
Целующихся пар.

А там, растерянно-тихи
Перед наплывом слов,
Спешат записывать стихи
Поэты всех полов.

Вот так когда-то мы с тобой
Бродили, ошалев,
По яркой, майской, молодой,
Ликующей земле.





            *  *  *
Растрепанная молодость,
Заплаканно-светла,
Вбежала, постояла,
Простилась и ушла.

Жду старости без жалобы,
И если б жить опять,
Я ничего не стала бы
В своей судьбе менять;

Поет земля зеленая,
И небосвод высок,
И мир распахнут настежь
В сплетениях дорог,

И каждый год по-новому
Луной озарена,
Как в юности, взволнована
Влюбленная весна.

2015-Юлия ГОРЯЧЕВА

ПРАВДОИСКАТЕЛЬ

По случаю 90-летия Наума Коржавина[1]

 

























 

А может, самим надрываться во мгле?

    Ведь нет, кроме
нас, трубачей на земле.

Наум Коржавин


       В знаменитых «Беседах в
изгнании» американского слависта Джона Глэда интервью Наума Коржавина
опубликовано в главе «Моралисты»[2]
. И это понятно, ибо
образ Наума Моисеевича связан, прежде всего, с размышлениями о природе
нравственного, с правдоискательством. 
Подтверждение тому слова авторитета Русского Зарубежья     Валентины  
Алексеевны Синкевич:

«… многие уверены: наше время, пусть далеко не
совершенное, могло бы быть намного жестче, намного тяжелее, не будь таких людей
как Наум Коржавин. Я считаю, что его можно назвать правдоискателем. Упрямым,
несогласным ни с собеседником, ни с аудиторией, ни с целым государством, если
он считает, что они неправы в чем-то главном, без чего человеку нельзя
обойтись»[3]
.

       Судьба подарила мне возможность общения
с Наумом Коржавиным в середине 90-х в Русской летней школе Норвичского
университета (Нортфилд, Вермонт). Коржавин  
занимал в этой легендарной школе позицию «приглашенного поэта» (
poet in residence) – вел кружок поэзии,
активно общался со студентами, аспирантами и преподавателями, выступал на
научных симпозиумах. Надо сказать, что профессора в Русской летней школе были
наилучшие. Достаточно вспомнить Льва Лосева, Ефима Эткинда, Вячеслава Иванова…
Наум Моисеевич выделялся непосредственностью восприятия бытия, всегдашней
готовностью вступить в диалог, неожиданностью реакций и оценок, полемическим
задором, можно даже сказать, страстностью. Коржавин использовал возможность
выступлений и в студенческой аудитории, и на научных славистских конференциях,
прежде всего для популяризации русской литературы и, в то же время для того,
чтобы наставлять младшее поколение «в
правде себе
признаваться». С ним
никогда не бывало пресно, он все время волей-неволей изживал в себе и других
так называемую «инерцию стиля», об угрозе которой он предупреждал в одноименном
стихотворении 1960 года:

 

Стиль – это мужество. В правде себе признаваться!

Все потерять, но иллюзиям не предаваться –

Кем бы ни стать – ощущать себя только собою,

Даже пускай твоя жизнь оказалась пустою,

Даже пускай в тебе сердца теперь уже мало…

Правда конца – это тоже возможность начала.

 

Кто осознал пораженье, – того не разбили…

Самое страшное – это инерция стиля.

 

        Говоря
о преодолении инерции стиля, необходимо вспомнить коржавинскую программную
статью «Опыт внутренней биографии», написанную в августе-сентябре 1968 года и
опубликованную спустя 45 лет в его сборнике «В защиту банальных истин»[4]
. В этой работе Наум
Моисеевич рассказывает, как он изживал в себе сначала пламенного «мирового»
революционера, а затем и влияние сталинизма, и чем он тогда руководствовался: «Вообще тогда в моей душе господствовали две
стихии – Революция и Россия»[5]
.  Коржавин
предельно откровенно пишет о своем открытии русского характера и значимости
России во время Великой Отечественной войны: «Она (Война. – Ю.Г.)  открыла для меня Россию». «С тех пор Россия стала значить для меня не
меньше, чем мировая революция, а со временем и вовсе затмила эту романтику.
Причем имел для меня значение не только язык, но и то, что говорилось на этом
языке, хотя говорилось, понятно, всякое... Россия перетряхнула меня всего. Я
влюбился в русский характер, в русское отношение к жизни, очень долго вообще не
сумел воспринять это критически. Меня захватила духовная стихия России,
неотрывность духовности от быта»[6]
.

Свое понимание России Коржавин
преломлял в поэтическом творчестве:

Мы
родились в большой стране, в России,

В
запутанной, но правильной стране.

И знали,
разобраться не умея

И путаясь
во множестве вещей,

Что все
пути вперед лишь только с нею,

А без нее
их нету вообще.

                             (1945
г.)

       Вот что пишет о его тогдашнем
поэтическом стиле и смелости литературный критик Бенедикт Сарнов, друг
молодости Коржавина: «Людям, только что
пережившим нечеловеческое напряжение великой военной страды, захотелось верить,
что послевоенная жизнь будет не такой, какой она была в предшествующие годы,
что «повальный страх тридцать седьмого года» (
Строчка из стихотворения
Коржавина. – Ю.Г.) никогда больше не
будет томить и калечить их души. Но эта надежда жила в их сердцах, как некая
смутная идея, неосознанная, неосмысленная. Какое уж тут осмысление, когда даже подумать
об этом наедине с собой – и то было страшно. "То был рубеж запретной
зоны"
как
скажет об этом годы спустя Александр Твардовский. Ни один из поэтов, с именами
которых связан поэтический бум середины 40-х, не посмел не то что перешагнуть
этот рубеж, но даже приблизиться к нему. Единственным, кто его перешагнул, был
"Эмка Мандель", будущий Наум Коржавин
».

       Так, в 1944 году, девятнадцатилетний
Коржавин писал:

 

И я готов был встать за
это грудью

И я поверить не хотел
никак,

Когда насквозь неискренние
люди

Нам говорили речи о
врагах...

 

Романтика, растоптанная
ими,

Знамена запыленные –
кругом...

И я бродил в акациях, как
в дыме,

И мне тогда хотелось быть
врагом.

 

«Все эти
стихи (и многие другие, не менее по тем временам крамольные) он читал вслух,
публично. Читал в залах, переполненных стукачами» (
Бенедикт
Сарнов).

      
Коржавин и сам понимал, что буквально ходит по лезвию ножа. И
провидчески восклицал:

 

Мне каждое слово

Будет уликою

Минимум на десять лет.

Иду по Москве,

Переполненной шпиками,

Как настоящий поэт.

Не надо слежек.

К чему шатания!

А папки бумаг

Дефицитные!

Жаль!

Я сам

Всем своим существованием

Компрометирующий материал.

                                                                
(1944 г.)

       Поэтическое
творчество приводит Коржавина, студента
третьего курса
Литературного института им. Горького,
к аресту в 1947 году. После восьми месяцев на
Лубянке и в палате психиатрического института имени Сербского вынесен
приговор, постановлением Особого
совещания при МГБ,
как «социально-опасному
элементу». О
сенью 1948 года Коржавин был выслан в ссылку и провел около трех лет в селе
Чумаково (Сибирь), а затем около трех лет в Караганде[7]
.

       Анализируя
причину своего ареста, Коржавин позднее писал:
«Я был два года сталинистом, но
сталинистом с большевистской идеологией и психологией, что и определило ряд
моих неудач – прежде всего, арест: сталинизм не терпел раздвоенности»[8]
. Чуть раньше он объяснял
истоки своего увлечения следующим образом:

«Эта честная потребность веры, потребность в цельности качества в общем похвальные, в силу характера времени часто приводили
меня к тому, к чему не пришел бы самый откровенный конформист и жулик – к
восторженному приятию зла»[9]
.

Кажется, что поэт порой излишне
жесток к себе, ведь эволюционируя вместе с жизнью, он не может не откликаться
на ее «болевые точки» и вызовы.  О чем
откровенно пишет в стихотворении «Вступление в поэму», как всегда трезво

формулируя свое поэтическое и
жизненное кредо:

 

Да! Мы в Бога не верим,

            но полностью веруем в совесть,
В ту, что раньше Христа родилась
            и не с нами умрет.
Если мелкие люди
      ползут на поверхность
            и давят,
Если шабаш из мелких страстей
            называется страсть,
Лучше встать и сказать,
            даже если тебя обезглавят,
Лучше пасть самому, 
            чем душе твоей в мизерность впасть.
Я не знаю,
      что надо творить
            для спасения века,
Не хочу оправданий,
      снисхожденья к себе 
            не прошу...
Чтобы жить и любить,
      быть простым,
            но простым человеком 
Я иду на тяжелый,
      бессмысленный риск  
                               и пишу[10].      
                     (1952 г.) 

          Коржавин любит проводить параллели
между былым и новым временем, объясняя свою тогдашнюю поэтическую
ангажированность: «
То, что происходит
сегодня, в конце века, тоже всех касается, но такое впечатление, что это
ощущение общей судьбы исчезло. Под «общей судьбой» я имею в виду совсем не то,
что теперь в тусовочных кругах надменно именуется политизированностью, а просто
ощущение жизни как общей ценности, как общности, без которого нет ни личности,
ни искусства. Вообще ничего нет. А уж во времена моей молодости ощущать эту
общность и в ней себя личностью, игнорируя проникшие во все поры бытия
политические обстоятельства, было и вовсе невозможно»
[11]
. 

       Об этом времени и о себе Коржавин – поэт
сказал предельно искренне:

 

Я не был
никогда аскетом

И не
мечтал сгореть в огне.

Я просто
русским был поэтом

В года,
доставшиеся мне.

Я не был
сроду слишком смелым.

Или
орудием высших сил.

Я просто
знал, что делать, делал,

А было
трудно – выносил.

И если
путь был слишком труден,

Суть в
том, что я в той службе служб

Был
подотчетен прямо людям,

Их душам
и судьбе их душ.   

                                            (1954 г.)

       В 1954 году, после амнистии, вернулся в
Москву. В
 1956 году был
реабилитирован. Восстановился в Литературном институте и окончил его в
1959 году[12].  

       С конца 50-х – начала 60-х годов
Коржавин публиковал стихи в периодике, участвовал в альманахе «Тарусские
страницы», писал критические статьи о поэзии, занимался поэтическими переводами
(по
подстрочнику с кабардино-балкарского Кайсына Кулиева), и
драматургической работой[13].

       Во второй половине 1960-х Коржавин
выступал в защиту «узников совести» Даниэля и Синявского, Галанскова и
Гинзбурга, а также за обсуждение письма
Александра Солженицына «IV
Всесоюзному съезду Союза советских писателей». 

       В шестидесятые годы он пишет знаменитое
стихотворение «Церковь Спаса-На-Крови», в котором страстно заклинает:

 

Надоел мне этот бред!

Кровь зазря – не для
любви.

Если кровь – то спасу
нет,

Ставь хоть церковь на крови.

 

       Его сатирические отклики на политические
события и ситуацию в стране – венгерские события, пражскую весну –
распространялись в самиздате («Баллада о собственной гибели», 1956; «Судьба
считает наши вины», 1968; «Памяти Герцена, или баллада об историческом недосыпе»,
1969). Все
эти обстоятельства привели к запрету на публикацию его
произведений.

       К
началу 70-х годов остро встал вопрос об эмиграции: ко всему прочему Коржавина
«вели» свидетелем по делу о самиздате. Тогда
же стихи Коржавина были опубликованы в журнале «Грани» издательства «Посев»
(НТС).

Уезжать не хотел, мучился,
негодовал:

 

Иль
впрямь я разлюбил свою страну?

Смерть
без нее, и с ней мне жизни нету.

Сбежать?
Нелепо. Не поможет это

Тому,
кто разлюбил свою страну.

Зачем
тогда бежать?

Свою
вину замаливать?

И
так, и этак тошно.

Что
ж, куст зачах бы, отвратясь от почвы.

И
чахну я. Но лямку я тяну...

                                              (1972 г.)

        В 1974 году с таким настроением Наум Коржавин
вместе с женой ехал в США и обосновался в Бостоне
[14].

       В эмиграции Коржавин продолжает
поэтическую работу, был включен Владимиром Максимовым в редколлегию
«Континента».
Коржавин издал две книги
в издательстве «Посев» («Времена» в 1976 году и «Сплетения» в 1981-м).

       И здесь Коржавин остается самим собой,
по меткому выражению своей коллеги по Норвичскому Университету Лили Колосимо,
«не подстраиваясь и не пристраиваясь»:          

 

Все та же ярость, тот же
стыд во мне,

Все то же слово с губ
сейчас сорвется.

И можно жить... И быть в
чужой стране

Самим собой... И это –
отзовется.

                                                      
                         (1974 г.)

Примечательно, что
Коржавин не причисляет себя к литературной эмиграции третьей волны.    В беседе с Джоном Глэдом он утверждал: «Нет, я не считаю себя членом литературной
эмиграции третьей волны», «Основной импульс третьей эмиграции будто бы – «мы
гениальны, и поэтому нас там не печатали»
мне чужд. Я, что мог, там печатал. Я думаю даже, напечатанного у меня
больше, чем у большинства представителей третьей эмиграции. Третья эмиграция
повторяет импульсы 10-х, 20-
x годов, русских и
заграничных. Она подражательна по своему существу, имитаторская даже в своем
стремлении к оригинальности. И… там в смысле поэзии, кроме нескольких стихов Бродского,
мне ничего не нравится»
[15]

Оставаясь
верным себе, Коржавин продолжает жить судьбой и событиями России. На начало
военной операции в Афганистане тут же откликается «Поэмой причастности»:

 

… «Мы!» твержу
самовольно,

      Приобщаясь к погостам,

      От стыда и от боли

      Не спасет меня Бостон.  

                 ________________________________

     «Мы!.. Сбежали от бесчестья –

      Чушь… Пустая затея…

      Мы виноваты все вместе

      Пред Россией и с нею.

________________________________

       Мы – кто сгинул, кто выжил.

       Мы кто в
гору, кто с горки.

       Мы – в Москве и в Париже,

       В Тель-Авиве, в Нью-Йорке…

                                                             (1981-1982 гг.)

       …Осенью 1987 года Коржавин впервые
приехал в Москву. И во все последующие, как и в первый раз, Россия встречает
любимого поэта и мыслителя радушно и с готовностью к сотрудничеству. Наум
Коржавин – один из первых поэтов – эмигрантов, чьи стихи в перестроечное время
публикуются в советских журналах (с 1988 года). Позднее, в 2003 году в столице
был издан

сборник публицистических статей «В защиту банальных истин», а в 2005 году в
издательстве «Захаров» были опубликованы мемуары Наума Коржавина «В соблазнах
кровавой эпохи» (в 2-х книгах). В 2006 году Коржавин становится лауреатом
премии «Большая книга». А спустя два года выходит итоговый сборник коржавинских
стихотворений и поэм «На скосе века» (Москва, издательство «Время»). 

       Знаменательно,
что в своих публицистических работах, оглядываясь на свою жизнь, Коржавин,
говоря о необходимых составляющих своего поэтического «я», говорит о
мужестве.  По его мнению, прежде всего,
важно умение быть собой, а также «умение
чувствовать самого себя и поэзию, на ходу отделять в себе от своего же чувства
то, что не относится к возникшему в нем замыслу, к поэзии. Ведь все это надо
решить самому, и все это всегда на краю провала – как же тут без мужества? К
сожалению, в наше время такое мужество должно было включать и мужество, обычно
именуемое гражданским,
иначе нельзя
было отстоять свое мироощущение. Его сменились подмять и подменить
»
[16]. 

       Не случайно у многих Наум Коржавин
ассоциируется прежде всего с гражданской поэзией. При этом сам литератор не
считает себя гражданским поэтом, разъясняя: «
гражданская лирика плоха, если она только гражданская лирика, если
решает только гражданские вопросы…»
[17]
. У Наума
Моисеевича есть удивительно пронзительные стихи, относящиеся к любовной лирике
(«Песня, которой тысяча лет», «У меня любимую украли», «Мне без тебя так трудно
жить», «Ты сама проявила похвальное рвение»).

        И все же соглашусь с Валентиной Алексеевной
Синкевич, считающей: «… в гражданской
лирике он очень четко сумел выразить отношение к нашей, сравнительно недавней,
истории[18]
.  В то же время, отношение к истории ХХ века, к
России, поэт выражает также и в публицистических произведениях, подтверждающих
его неизменную любовь к Родине.  Важно
отметить, что в публицистике 1990-х
 
2000-х Наум Коржавин выступает против крайностей идеологии коммунизма и
радикального либерализма.
В спорах «русофобов» и «русофилов» занимает
«русофильскую» позицию. В частности, в 
 своих
литературоведческих статьях он отстаивает русскую традиционную культуру,
защищая христианскую мораль в искусстве. Отмечает «органическую связь искусства
с Высоким и Добрым»
[19]
. Именно
искусство, стремящееся к гармонии, по Коржавину, удовлетворяет подлинную
художественную потребность:
«Прекрасное,
то есть искусство, не должно подчиняться требованию полезности не потому, что
это примитивно и стыдно, а потому, что оно и так полезно, если оно на самом
деле искусство»
[20]
. Если
стремление к гармонии отсутствует, по Коржавину - искусство превращается в
простое самоутверждение. С этих позиций Коржавин пересматривал наследие
«серебряного века», высказывая упрёки даже в адрес Блока («Игра с дьяволом») и
Ахматовой («Анна Ахматова и «серебряный век»). Иронизирует над культом Иосифа
Бродского, полемизируя с Львом Лосевым, известным литературоведом и биографом
Бродского («Генезис «стиля опережающей гениальности», или миф о великом
Бродском»).

       Говоря о жизненном и писательском кредо,
Коржавин пишет в своих воспоминаниях: «
Бессмысленная
диктатура и литературная (значит, тоже бессмысленная) литература – вот те
Сцилла и Харибда, между которыми я всю жизнь вынужден был прокладывать путь»
[21]
.  И читатель неизменно отдает дань этой тонкой
балансировке, с огромным уважением относясь   
к личности и творчеству литератора
Российский литературовед Владимир
Агеносов, рассказывал, что на московских вечерах Наума Коржавина собираются
все: «
монархисты, коммунисты, юдофобы,
русофобы. И все они тихо-мирно сидят и слушают его стихи и ответы на вопросы,
неизменно задаваемые слушателями»
[22]
.

       …90-летний юбилей Наума Моисеевича
Коржавина, отмечавшийся 14-го октября 2015-го года в Доме Русского Зарубежья
имени Александра Солженицына, подтвердил небывалый интерес к фигуре поэта,
собрав большое количество его друзей и почитателей. Словно заклинанье и призыв
на юбилейном вечере прозвучали прочитанные со сцены знаменитые коржавинские «Трубачи»:

 

    А может, самим надрываться во мгле?

    Ведь нет, кроме нас, трубачей на земле.

                                                  
                    (1955 г.)

       В рамках юбилейного чествования был показан
документальный фильм «Наум Коржавин. Время дано» (режиссер Павел Мирзоев,
продюсер Леонид Перский). В нем много хроники,
звучат поэзия и воспоминания современников, отражены страницы биографии
литератора.  Фильм завершается важными
словами: «Коржавину удалось стать самим
собой и, несмотря на все испытания, остаться равным самому себе…».
 

       Почитатели и поклонники поэта и
литератора приняли Наума Коржавина

благодаря его обаятельной искренности и неизменной верности себе; а также   легендарной трезвости ума и таланта.  «Трезвость
эта
(напомним, писал полвека назад Наум Коржавин в
обращении к читателям сборника «Времена») относится
не только к ощущению политической или исторической реальности, а прежде всего –
к трезвому ощущению шкалы человеческих ценностей и извечной трагедии жизни
».

       Немецкий славист и
литературный критик Вольфганг Казак очень емко сформулировал поэтический стиль
Коржавина: «Плотная, скупая на
образность, обретающая благодаря абст­рактности политическую и нравственную силу,
ли­рика Коржавина возникла из пережитого, от увиден­ной им подлости и тьмы, но
также из веры в благородство и свет
».

      Такое
трезвое осознание шкалы человеческих ценностей, а вместе с тем, веру в
благородство и свет, Наум Коржавин отстаивает и преломляет в своем творчестве
всю жизнь.  И как мудрый наставник, учит
этому преданных читателей, разбросанных по разным странам. 

 

                                                                  Юлия ГОРЯЧЕВА, Москва

______________________________________________________

[1] Эммануил Моисеевич Мандель (Наум Коржавин – литературный псевдоним) родился 14 октября 1925 года в Киеве.   

[2] Джон Глэд. Беседы в изгнании. Русское литературное зарубежье. – М. «Книжная палата», 1991, с. 232

[3] Валентина Синкевич. Мои встречи: Русская литература Америки. – Владивосток. Рубеж. 2010, с.209

[4] Наум Коржавин. В защиту банальных истин. Московская школа политических исследований, – М., 2003 г. Сборник получил название по статье «В защиту банальных истин», опубликованной в журнале «Новый мир» (№3, 1961), где Коржавин отстаивал «подлинность» понимания поэзии.

[5] Там же. С.80

[6] Там же. С. 53

[7] В этот период закончил горный техникум и получил диплом горного мастера.

[8] Наум Коржавин. В защиту банальных истин. Московская школа политических исследований, - М., 2003 г. С.84

[9] Там же. С. 78

[10] Наум Коржавин принял Православие в возрасте 66 лет.

[11] Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи.  М., Захаров, 2005, с. 291

[12] До ареста – однокурсниками и соседями по общежитию были Расул Гамзатов, Владимир Тендряков и Владимир Солоухин. 

[13] В 1967 г. в Театре им. Станиславского была поставлена его пьеса "Однажды в двадцатом", которая имела успех, несмотря на существенные цензурные купюры.

[14]  Любовь Семеновна Мандель (в девичестве  Любовь Верная; по первому браку Хазина)  (1933-2014). Будучи заведующей отделом массовой работы Республиканской библиотеки Молдавии Любовь Семеновна Хазина оценила «Тарусские страницы» с подборкой Коржавина. В 1962 году Наум Коржавин в числе писательской группы, организованной издательством «Молодая гвардия», приехал в Кишинев на неделю русской литературы и познакомился с Хазиной. В 1965 году Любовь Хазина и Наум Коржавин поженились.  В эмиграции Любовь Мандель стала преподавателем кафедр славистики в Гарварде, Тафтском университете и в Бостон-колледже, а также преподавателем русского языка Русской летней школы Норвичского университета.  Была неизменным корректором и редактором стихов и публицистических произведений супруга.

 

 [15]Джон Глэд,  Беседы в изгнании. Русское литературное зарубежье. – М. «Книжная палата», 1991, с.232

 

[16] Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи. М – Захаров, 2005, с. 679

[17]  Джон Глэд. Беседы в изгнании. Русское литературное зарубежье. – М. «Книжная палата», 1991, с.235

[18]  Валентина Синкевич. Мои встречи: Русская литература Америки. – Владивосток. Рубеж, 2010, с. 209

[19] Н. Коржавин. В защиту банальных истин. – М., Московская школа политических исследований, 2003, с. 316.

[20] Там же. С. 327

[21] Наум Коржавин. В соблазнах кровавой эпохи. – М., Захаров, 2005, с. 674

[22] Валентина Синкевич. Мои встречи: Русская литература Америки. – Владивосток. Рубеж, 2010, с. 209


2016-Александра СМИТ- « Элегические мотивы в ранней лирике Дмитрия Бобышева».
                                   ЭЛЕГИЧЕСКИЕ МОТИВЫ В РАННЕЙ ЛИРИКЕ
                                               ДМИТРИЯ БОБЫШЕВА

       Имя замечательного русскоязычного американского поэта и эссеиста Дмитрия Бобышева ассоциируется обычно с Анной Ахматовой и с группой поэтов 1950-х – 60-х годов, которые были с ней дружны. В своем цикле «Траурные октавы», написанном на смерть Ахматовой в 1971 году, Бобышев называет их ахматовскими сиротами:

<…> Закрыв глаза, я выпил первым яд,
И, на кладбищенском кресте гвоздима,
душа прозрела; в череду утрат
заходят Ося, Толя, Женя, Дима
ахматовскими сиротами в ряд.
Лишь прямо, друг на друга не глядят
              четыре стихотворца–побратима.
Их дружба, как и жизнь, необратима[1]. 

В стихотворении указывается на общность судеб и на тесные дружеские узы таких поэтов как Дмитрий Бобышев, Иосиф Бродский, Евгений Рейн и Анатолий Найман. Как отмечает Марго Розен, Ахматова окрестила эту группу молодых поэтов «аввакумовцами». Розен считает, что определение всей группы «аввакумовцы» не только напоминает о протопопе Аввакуме, который хорошо известен как адвокат старообрядческих идей и как автор исповедальной прозы «Житие протопопа Аввакума», но и указывает на вольнодумство молодых ленинградских поэтов, создавших альтернативную культуру, идущую вразрез с принципами социалистического реализма[2].   Британская исследовательница Эмили Лайго считает, что для этой группы поэтов (как и для других ленинградских поэтов конца 1950-х–начала 1960-х годов, которые не вписывались в официальную культуру), был важен диалог, как с классическими поэтами прошлого (особенно с Пушкиным и с поэтами пушкинской поры), так и с Осипом Мандельштамом[3].  С ее точки зрения, для Бобышева характерен также интерес к Державину[4].  
       В этой статье мне хочется развить идею Лайго об особом родстве Бобышева с Мандельштамом и проанализировать некоторые аспекты использования жанра элегии и элегических мотивов в ранний период его творчества, указывая на важные черты сходства с европейской элегической традицией двадцатого века.
       Во-первых, в связи с ярким проявлением элегического начала в раннем творчестве Бобышева, можно рассматривать идею ахматовских сирот как символическое выражение определенной творческой эволюции Бобышева, несмотря на то, что Валерий Шубинский столь неожиданно и небрежно охарактеризовал сочетание «ахматовские сироты» как «дурацкое (?!) определение»[5].   На мой взгляд, такое определение имеет отчётливый смысл, особенно в контексте всего поминального цикла. Оно, прежде всего, подчеркивает элегический настрой группы, говоря тем самым, что с уходом Ахматовой поэты этой группы будут продолжать оплакивать не только Ахматову, но и Серебряный век русской культуры, связь с которым была нарушена в официальной культуре и о котором скорбела в своей поэзии Ахматова. 
       Таким образом, с одной стороны, сам термин «ахматовские сироты» подразумевает то, что неофициальная связь с культурой Серебряного века будет продолжена Бобышевым и поэтами его круга, вопреки официальной цензуре и советским канонам. С другой стороны, как мне кажется, это определение является частично и аллюзией на стихотворение Осипа Мандельштама  1937 года «Рим»,[6]  в котором описываются итальянские фашисты («коричневой крови наемники», «италийские чернорубашечники», «мертвых цезарей злые щенки»). По логике стихотворения, они предали великих мастеров прошлого и превратили город, «ласточкой купола лепленный из проулков и сквозняков», в руины и «убийства питомник»[7].  В стихотворении Мандельштама творения Микель Анджело называются сиротами, чья творческая энергия обречена на рабское молчание. Вот отрывок из него:

Все твои, Микель Анджело, сироты,
Облеченные в камень и стыд, – 
Ночь, сырая от слез, и невинный
Молодой, легконогий Давид,
И постель, на которой несдвинутый
Моисей водопадом лежит, – 
Мощь свободная и мера львиная
В усыпленьи и в рабстве молчит. [8]

Таким образом, мандельштамовское стихотворение, оплакивающее конец гуманизма и смерть европейской культурной традиции, во многом сформированной эпохой Возрождения, можно считать важным подтекстом для цикла Бобышева «Траурные октавы», особенно с учетом того, что в мандельштамовском стихотворение используются восьмистишия и присутствует образ диктатора Муссолини: «И над Римом диктатора-выродка / Подбородок тяжелый висит»[9].  Мне кажется уместным предположить, что аллюзия на сирот Микель Анджело, изображенных в стихотворении Мандельштама, незримо присутствует в стихотворении Бобышева и позволяет ему не только представить себя и своих друзей своего рода «созданиями» и преемниками Ахматовой, которые лишились своего духовного наставника и поэта-ментора, но и представить Ленинград 1960-х годов как некое подобие Рима, в котором новая имперская идеология продолжает жить. Она уходит своими корнями в 1930-е годы, когда она была активным воплощением тоталитарного режима нового времени. 
       Как известно, несмотря на период оттепели в конце 1950-х годов – начала 1960-х годов, в Советском Союзе было много примеров травли видных деятелей культуры и цензурных перегибов. Можно вспомнить, например, травлю Пастернака в 1958 году в связи с Нобелевской премией, об изъятии из библиотек журнала-альманаха «Тарусские страницы» в 1961 году, о разгроме выставки авангардистов в Москве в 1962 году, о запрете публикации нескольких произведений Солженицына, об аресте Андрея Синявского и т. п. После прихода к власти Брежнева в 1964 году многие процессы, связанные с открытостью и демократизацией общества, стали сворачиваться. На фоне политических событий, положивших начало периоду застоя, смерть Ахматовой 5 марта 1966 года не могла не восприниматься как конец эпохи оттепели, когда были возможны новые течения в русской культуре и когда формальные и неформальные группы и ассоциации могли иметь открытый творческий диалог с другими авторами и входить в прямой контакт с представителями модернистской культуры. 
       В вышеприведенной статье Шубинского о Бобышеве говорится о том, что при всей похожести на многих поэтов неофициальной культуры Ленинграда, Бобышев отличался от них своим стремлением к архаизации стиля и сжатым параболическим синтаксисом.[10]  Шубинский также говорит о том, что у Бобышева присутствовало желание лирика описать хрупкость своей идентичности при столкновении с неведомым и одновременно выразить «такое праздничное начало, такой солнечный блеск, какого не было, возможно, ни у кого другого в ту пору»[11].  Шубинский также считает, что Бобышев, в отличие от своих братьев по перу, «органично вошел в ленинградскую 'вторую культуру' следующего десятилетия»[12].  Эту мысль можно подтвердить тем, что в поэзии поэтов следующего поколения, как и у Бобышева, присутствует сильный интерес к духовным и метафизическим темам, к архаизации стиля и к сопоставлению Ленинграда с Римом как с центром Римской империи (это особенно ощутимо на примерах поэзии Иосифа Бродского или Елены Шварц). 
       Если рассматривать вышеупомянутое стихотворение Мандельштама «Рим» как выражение элегического начала, то можно увидеть, что помимо современных аллюзий и контекста, оно хорошо вписывается в контекст определенной традиции изображения античности в литературе позднего Серебряного века. Здесь стоит сослаться на российского специалиста по русской античности Г. С. Кнабе, которая говорит о некоем прощальном отношении к античному Риму.   Эта традиция, которая восходит к Гоголю, представляет Рим как центр «уходящей некогда великой цивилизации», который окутан тенями и который погружается «в ночное небытие истории»[13].  Американская исследовательница Анна Фраэлич убедительно показала тесную взаимосвязь так называемого петербургского текста русской литературы с римским текстом в культуре Серебряного века, заключив, что они часто переплетаются друг с другом.[14]  На примере поэзии Александра Кушнера Давид Уэллс подробно говорит в своей статье о репрезентации античности в поэзии Кушнера и отмечает, как древний Рим и древняя Греция были важны для поэтов-шестидесятников. Он заметил, что Ленинград и Рим часто оказывались сопоставимыми в размышлениях поэтов о современной России.  Так, например, Уэллс указывает на то, что в некоторых стихах Кушнера описание Древнего Рима времен Нерона является метафорическим изображением сталинизма и его последствий[15].  Следует отметить, что, по замечанию Уэллса, в поздних стихах Кушнера аналогии между Римской империей и Советской Россией звучат более отчетливо и не так завуалированы, какими они были в более раннем творчестве.[16]  
       Учитывая все сказанное выше, осмелимся предположить, что аллюзии к античности среди поэтов ленинградской неофициальной и полуофициальной поэзии были своего рода определенным кодом в размышлениях о советской культуре и ее месте в европейской традиции, а также о трагических событиях в истории России. Более того, в силу сильного присутствия неоклассических элементов в петербургской архитектуре, мысль Уэллса о том, что Кушнер часто воспринимает культуру Серебряного века сквозь призму античности,[17]  можно также применить и к ранней поэзии Бобышева, включая его цикл стихотворений «Траурные октавы». Как видно, само название намекает на связь цикла с итальянской поэзией Средних веков и эпохи Возрождения, а также с европейскими и русскими поэтами девятнадцатого века. 
       Из всего перечисленного выше становится понятным, что цикл «Траурные октавы» насыщен интертекстуальными аллюзиями, которые расширяют пространственные категории описания похорон Ахматовой и создают своего рода мифологизированное повествование о смерти Ахматовой как о поэте Серебряного века и о ее наследии. 
       В связи с этим замечанием следует обратить внимание на анализ мифотворческих аспектов культа Ахматовой, созданного Бобышевым, в статье американского исследователя Максима Шраера. По мнению Шраера, бобышевский термин «ахматовские сироты» содержит в себе двусмысленное толкование и является частью литературного мифа о существовании преемственности между Ахматовой и молодыми ленинградскими поэтами, дружившими с ней. Вот что он пишет по этому поводу: «Ахматова представляется как некий ноль отсчета для всех четверых, хотя совершенно очевидно, как из ранних текстов самих 'сирот' периода 1956-1960, так и из собственных высказываний в мемуарах и интервью, что все четыре поэта прошли серьезную формальную школу задолго до знакомства с Ахматовой».[18]  Шраер справедливо отмечает, что в большей степени миф об ахматовских сиротах связан больше с личными отношениями молодых поэтов с Ахматовой, чем с их эстетическими исканиями. Тем не менее, он задается вполне уместным вопросом о преемственности поколений в данном случае и высказывает предположение, что было бы более справедливо говорить о том, что Ахматова оставила определенный след в поэзии «ахматовских сирот», нежели повлияла на них существенным образом. 
       Более того, Шраер ссылается на мемуарный роман своего отца Давида Шраера-Петрова, в котором рассказывается об истории создания группы пяти поэтов в составе литературного объединения при Дворце культуры Промкооперации. В эту группу входили такие поэты как Давид Шраер-Петров,  Бобышев, Найман, Рейн и Илья Авербах.[19]  Из статьи Шраера хорошо видно, что группа так называемых ахматовских сирот сложилась позже и что Бродский примкнул к группе поэтов из ЛИТО Промкооперации только в конце 1959 года или в начале 1960 года.[20]  Раскол группы из пяти поэтов начался в 1960 году и был связан со знакомством с Ахматовой, которая в какой-то степени повлияла на изменение эстетики Бродского, Бобышева и Наймана. Как утверждает Шраер, в ЛИТО Промкооперации кумирами Бобышева были Хлебников и Заболоцкий, а не Ахматова, которая относилась к Заболоцкому враждебно.[21]  В конце своего анализа стихотворений Бобышева и Бродского, Шраер отмечает, что несмотря на то, что оба поэта «состояли в одной литературной группе и сыграли важнейшую роль в формировании мифа об ахматовских сиротах, сегодня они представляют полярные течения в современной русской поэзии».[22]  Очень интересным является также и наблюдение Шраера о разном отношении к преемственности, которое проявилось в их стихотворениях об Ахматовой. Вот как Шраер описывает эту разницу: «<…> если в «Траурных октавах» Бобышев выступает наследником скорби, Бродский в «Похоронах Бобо» заявляет о своем праве быть наследником поэзии».[23]  
       Как отмечает Шраер, в стихотворении Бродского присутствует диалог со стихотворением Бобышева: если Бобышев утверждает, что с утратой такого наставника и собеседника как Ахматова, стихи «немотствуют», то Бродский «номинирует своего Данта, который и заполнит пост-ахматовскую поэтическую пустоту словом».[24]  
       Таким образом, вышеупомянутое употребление Шраером словосочетания «наследник скорби» раскрывает на самом деле более тесную связь Бобышева с поэзией поздней Ахматовой, чем та, которая обычно ассоциируется с именем Бродского. 
       В связи с этим наблюдением мне бы хотелось обратить внимание на роль элегического начала в формировании поэтики Бобышева 1950-х –1970х годов, которое, на мой взгляд, сформировалось под влиянием Ахматовой. Это частично подтверждает его высказывание об Ахматовой, прозвучавшее в интервью для «Радио Свобода» 25 сентября 2015 года. Прежде всего, следует отметить то, что Ахматова воспринималась Бобышевым как человек, для которого стоицизм с его установкой на культ внутренней свободы был нормой поведения. Ахматова охарактеризована в этом интервью следующим образом: 
       «Во-первых, даже, может быть, более чем поэтическое впечатление или значение – это было впечатление человеческое о ней как о личности. Мы все, конечно, знали, каким гонениям, какой несправедливой критике и даже опасности она подвергалась. Видеть человека при этом не жертвой этих несчастий и гонений, а видеть человека, полного достоинства, величавости и правоты – вот это производило очень мощное впечатление. Потому что, когда мы познакомились с ней, партийное постановление о журналах, о ней, о Зощенко не было отменено, оно действовало, несмотря на то, что ей позволяли чуть-чуть где-то печататься и даже выпустили какую-то книжку из старых стихотворений. Тем не менее, она все время находилась в этом облаке опалы былой. Вот как она держала себя – это было замечательным жизненным примером».[25] 
       Впечатление от Ахматовой, приведенное в интервью, сильно отличается от образа Ахматовой, созданного в нашумевшей статье Александра Жолковского «Анна Ахматова – пятьдесят лет спустя», направленной на развенчание культа Ахматовой и мифолoгизированной биографии поэта. Жолковский характеризует Ахматову так: 
       «В поэтическом мире Ахматовой естественным уделом человека является отсутствие счастья, а ответом на него – сознательный аскетизм и нарочито позитивное переосмысление своего положения, обещающее символическую победу над превосходящими силами путем опоры на творческие силы души <…> Взятая в своем историческом контексте, эта, так сказать, христианско-экзистенциалистская система ценностей обнаруживает характерные квази-советские обертоны».[26]  
Модель Жолковского явно утрирует стратегии выживания и саморепрезентации Ахматовой, смешивая мифотворческие оттенки ее творчества с семиотикой поведения в повседневной жизни поэта. Совершенно очевидно из воспоминаний Бобышева, что пафосность поведения, на которую намекает Жолковский, у Ахматовой отсутствовала.  Впечатление об Ахматовой как о человеке, имеющем чувство собственного достоинства, и уверенном в своей правоте, о чем говорит Бобышев в вышеуказанном интервью, должно быть рассмотрено в контексте развенчания культа Сталина и десталинизации, когда переоценка нравственных и эстетических ценностей не могла не влиять на умы молодых писателей и поэтов.  Ахматовская уверенность в своей правоте, о которой говорит Бобышев, стала для него определенным нравственным ориентиром в ситуации, когда, на фоне конформизма и увлечения массовыми формами поэтических выступлений (о таких поэтах Ахматова говорила как об эстрадниках), он воспринял поэзию с другой точки зрения: как способ коммуникации между поэтами, связанными духовными узами, как выражение культурной памяти и как воплощение диалогического начала искусства. 
       Не случайно, на мой взгляд, в «Траурных октавах» звучит голос Арсения Тарковского, который напоминает о служении своему таланту как об основной миссии любого настоящего поэта. Вот отрывок из части цикла, названного «Взгляд»: 

<…>«Кто сподличать решит, – сказал Арсений, –
пускай представит глаз ее тоску».
Да, этот взгляд приставить бы к виску,
когда в разладе жизнь, и нет спасенья. [27]

Описание внутреннего диалога автора «Траурных октав» с Арсением Тарковским в цикле, посвященном Ахматовой, мне представляется очень важным. 
       С одной стороны, это прибавляет циклу значение документа: автор цикла выступает в роли не только участника событий, но и очевидца. С другой стороны, сама интерпретация взгляда Ахматовой заслуживает особого внимания. Она говорит о том, что автор цикла «Траурные октавы» будет помнить взгляд Ахматовой в моменты одиночества, душевного разлада и отчаяния. Косвенным образом указывается на то, что в памяти автора этого восьмистишия, входящего в цикл, взгляд Ахматовой останется напоминанием о живом собеседнике, которого он никогда не сможет забыть, то есть она всегда будет присутствовать в его мыслях. 
       Такое впечатление о живой Ахматовой, которая останется в памяти героя и автора стихотворения как незримый собеседник и человек, с которым духовная связь всегда будет ощутима, подчеркивается и упоминанием о голосе Ахматовой в последней части цикла Бобышева:

Когда гортань – алтарной частью храма,
тогда слова Святым Дарам сродни.
И даже самое простое «Ханна!
Здесь молодые люди к нам, взгляни …»
встает магически, поет благоуханно.
Все стихло разом в мартовские дни.
Теперь стихам звучать бы невозбранно,
но без нее немотствуют они.[28] 

В вышеприведенных примерах чувствуется тенденция к полифоничности: автор явно хочет сохранить живое слово двух поэтов, ведь наряду с ахматовской репликой звучит в цикле и голос Тарковского. 
       Как мне думается, в цикле «Траурные октавы» мы имеем дело с воплощением ахматовской поэтики позднего периода, особенно ярко проявившейся в «Реквиеме» и в «Поэме без героя».  Не случайно в своем интервью с Иваном Толстым для радиостанции «Радио Свобода» Бобышев восхищается полифоничностью некоторых произведений Ахматовой. Он говорит следующее: «<…> она принадлежала в первую очередь Серебряному веку, но она принадлежала и к ХХ веку, и к концу ХХ века. Причем она не была анахронизмом, как ее представляют многие, <…> она из интимной, может быть, поэтессы начала века превратилась в мощный гражданский голос, во-первых. Во-вторых, она несла память о погибших друзьях и близких, несправедливо репрессированных, она несла память в себе и в своих стихах, которые она не имела возможности тогда печатать, тем не менее нам она их читала. В-третьих, что, может быть, самое важное, это то, что она все время как поэт менялась и развивалась. <…> Она развила еще свой стиль гораздо шире, богаче, мощнее. Если она начинала в рамках акмеизма, который назывался «прекрасная ясность», то ее стиль, по-моему, развился до ‘прекрасной сложности’. Это был сложный, богатый полифонический стиль ее 'Поэмы без героя’ и последних циклов, один из них был ‘Полуночные стихи’».[29] 
В свете высказывания Бобышева о полифоничности стиля поздней Ахматовой можно предположить, что его цикл «Траурные октавы», отличающийся своего рода кинематографичностью композиции,[30]  задуман как воплощение и ахматовской полифоничности стиля, и принципа монтажа аттракционов Эйзенштейна. Все восемь восьмистиший имеют свое название, подчеркивающее фокус каждой части (в стиле некоторых частей ахматовского «Реквиема»): «Голос», «Воспоминание», «Портрет», «Взгляд», «Перемены», «Все четверо», «Встреча» и «Слова». Причем кинематографичностью отличается и сама структура цикла: если в первом восьмистишии автор пытается изобразить словами голос Ахматовой как «огромно-голубиный и грудной» и «тень от голоса», оставшуюся в его памяти после смерти Ахматовой, то в конце цикла голос Ахматовой звучит реально в качестве реплики, обращенной к молодым поэтам, приехавшим навестить ее в Комарово, и как воплощение ее сакрального Слова. На сакральность ее живого Слова указывает сравнение гортани с храмом. 
       Кстати, последнее восьмистишие напоминает цветаевский цикл стихотворений «Стихи к Блоку», в котором «мертвый певец» празднует свое воскресение. В цветаевском стихотворении «Думали человек…» из цикла «Стихи к Блоку» есть такие слова: «Умер теперь. Навек. – Плачьте о мертвом ангеле!».[31]   Хотя в 1916 году, когда Цветаева написала это стихотворение, Блок был жив, и суть стихотворения заключалась в призыве к своим современникам чтить такого духовного наставника и трагического лирика как Блок, потому что, с точки зрения Цветаевой, он воспринимал поэзию как духовный подвиг и мечтал о воплощении духовных идеалов в жизнь. 
       Более того, в духе модернистской элегической традиции, сложившейся во многом под влиянием Первой мировой войны, Цветаева использует жанр элегии для того, чтобы прославить поэта, который воплотил себя в своих стихах и, следовательно, не может быть уничтожен или оказаться забытым.  Как отмечает Джахан Рамазани, поэты двадцатого века часто используют жанр элегии, чтобы провозгласить невозможность утешения в связи с потерей человека, которому посвящается элегия, а также для выражения своего меланхоличного настроения для провозглашения победы поэтического слова над смертью, то есть они таким образом отказываются от скорби и этим жестом подрывают традиционные рамки жанра элегии.[32]  В этом смысле весь цикл Бобышева об Ахматовой можно воспринимать как пример элегического письма двадцатого века, которое выражает активное желание не смириться со смертью того человека, об утрате которого говорится в стихотворениях цикла «Траурные октавы», а продолжать видеть его как незримого собеседника, друга, наставника, интересного поэта и т. д. В связи с этим замечанием можно отметить, что упоминание о Тарковском в цикле Бобышева «Траурные октавы» имеет особую смысловую нагрузку в силу того, что сам Тарковский написал несколько стихотворений на смерть Цветаевой, в которых он представлял своих современников мертвее покойного поэта, и который изображал силу поэтической речи Цветаевой после ее самоубийства еще более эффективной и актуальной, чем она была при жизни. 
       В стихотворении Тарковского 1962 года «Друзья, правдолюбцы, хозяева…» Цветаева как бы возвращается со своих похорон и продолжает свое посмертное существование в качестве живого призрака, напоминающего о наличии бездуховности и потери нравственных ценностей в советском обществе. Оно начинается так: 
Друзья, правдолюбцы, хозяева
Продутых смертями времен,
Что вам прочитала Цветаева,
Придя со своих похорон?[33] 

В конце стихотворения Тарковский утверждает, что современники Цветаевой отличались своей «правдой неправою и праведной неправотой».[34]   Похожим образом Тарковский в цикле Бобышева «Траурные октавы» является живым воплощением цветаевской философии о правде поэта, о чем Цветаева ярко написала в своем эссе 1931 года «Искусство при свете совести». Это произведение распространялось в самиздате и было хорошо известно многим поэтам, критикам, композиторам и писателям в начале 1960-х годов. Образ Ахматовой в конце цикла Бобышева тоже имеет символические черты и является напоминанием современникам о том, что голос Ахматовой продолжает звучать как напоминание о жертвах сталинизма и о культуре дореволюционного времени. По логике цикла, поэзия Ахматовой продолжает быть звеном между культурой Серебряного века и неофициальной поэзией 1960-х годов. Трудно не согласиться с Максимом Шраером, когда он говорит о том, что употребление имени «Ханна» в последней части цикла неоднозначно. По его мнению, оно не только отсылает к эпизоду из жизни Ахматовой, когда она представляла Бобышева и Евгения Рейна своей родственнице (жене брата Ахматовой) Ханне Вульфовне Горенко, которая жила в Риге и которая часто навещала Ахматову, но и указывает на библейские аллюзии. Шраер считает, что библейский контекст помогает читателю увидеть еще две идентификации этого имени, включая мать пророка Самуила Ханну и с Анной (Ханной), матерью Девы Марии. Шраер также добавляет еще одну интерпретацию к своему прочтению этого восьмистишия: 
       «Наконец, поскольку Анна – европеизированное древнееврейское имя Ханна, 'Ханна' бобышевского текста прямо указует и на саму Анну Ахматову».[35]   
       К наблюдению Шраера можно добавить и то, что для понимания сакрального интертекста последнего восьмистишия цикла нужно вспомнить об употреблении глагола «немотствует». По всей видимости, целью употребления этого глагола было частично желание Бобышева напомнить читателям о статье Мандельштама «Скрябин и христианство», написанной в 1916-1917 годах. В этой статье Мандельштам пишет о Скрябине так: «Разрыв Скрябина с голосом, его великое увлечение сиреной пианизма знаменует утрату христианского ощущения личности, музыкального 'я есмь'. Бессловесный, странно немотствующий хор 'Прометея' – все та же опасная соблазнительная сирена».[36]  
       В свете размышлений Мандельштама о Скрябине и о христианской культуре, а также о значении голоса для музыки, становится понятным, почему цикл Бобышева был выстроен таким образом, что визуальные описания похорон Ахматовой и встреч с нею постепенно переходят в воспоминания о голосе Ахматовой. В его цикле явно воплотились идеи Мандельштама о христианском искусстве. Сакральность живой речи Ахматовой подчеркивается метафорическим описанием ее гортани как храма. Помещая реплику Ахматовой в конце, Бобышев тем самым пытается усилить впечатление читателя о бессмертии ее голоса и о воплощении в нем христианского понимания личности в том контексте, о котором говорит Мандельштам в связи со Скрябиным. Мандельштам утверждает следующее:
      «Мир нельзя эллинизировать раз и навсегда. Христианский мир – организм, живое тело. Ткани нашего мира обновляются смертью. <…> Покуда в мире существует смерть, эллинизм будет творческой силой, ибо христианство эллинизирует смерть».[37]  
Более того, Мандельштам утверждает, что все римское бесплодно, потому что почва Рима камениста, потому что Рим – это Эллада, лишенная благодати».[38]  Учитывая связь бобышевского упоминания о немотствующих стихах в «Траурных октавах» с мандельштамовским образом немотствующего хора, можно предположить, что своим циклом стихотворений Бобышев хотел подчеркнуть тему утраты христианского понимания искусства со смертью Ахматовой. Думается, что описание задачи христианского понимания искусства, изложенное Мандельштамом в связи с пониманием основного аспекта музыки Скрябина как воплощение гармонии и «архитектоники звучащего мгновения», имеет для Бобышева программный характер. Его цикл как бы напоминает наследникам Ахматовой о значении вечных мотивов и гармонии для поэтического творчества, давая тем самым понять его современникам, что воскрешение языка и образов прошлого является задачей любого поэта, который хочет освободитьcя от оков канона социалистического реализма. 
       В данном контексте стихотворение Бобышева 1964 года «Крылатый лев сидит с крылатым львом…», помещенного на сайте Русская поэзия 1960-х годов,[39]  также может быть прочитано и в рамках взаимодействия петербургского и римских текстов русской культуры, и с учетом элегической традиции, о чем говорилось выше. С точки зрения Эмили Лайго, это стихотворение описывает Львиный мост на канале Грибоедова в духе «застывшей картины» и немой сцены (tableau)[40]  Исследовательница подчеркивает значение роли повторения и отражения в этом стихотворении: львы как бы являются своего рода идентичными двойниками. В то же время, по ее мнению, стихотворение создает ощущение динамики и напряжения, особенно в связи с образами скульптур, отраженных в воде. К замечанию Лайго нужно добавить то, что в этом стихотворении философский подтекст стихотворения связан с темой иллюзорности бытия, флюидности идентичности и с мотивом фрагментации современной жизни. Восприятиe двойничества в конце стихотворения неоднозначно. Как мне думается, гармония первой строфы явно оказывается дестабилизированной в последней строфе стихотворения для создания эффекта иллюзорности. По логике стихотворения, крылатый лев не только видит крылатого льва напротив, но он также смотрит на крылатых львов на другой стороне моста. Последнее наблюдение звучит так: «возможно, даже ненависть любя, он видит повторенного себя». Это наблюдение можно понять как символическое изображение столкновения петербургских и римских текстов в неофициальной культуре 1960-х годов и как выражение элегического настроения в связи с утратой живой связи с культурным наследием античности. Тема подражания и связанный с ним мотив любви-ненависти говорит о разрыве советской культурной традиции с европейской и русской культурой дореволюционного времени. Образ крылатых львов, созданный Бобышевым, несомненно напоминает и образ крылатого льва (известной скульптуры) в Венеции, который символизирует учение святого евангелиста Марка. Такое прочтение мне кажется уместным, если учитывать посвящение этого стихотворения другу и собрату по перу Рейну. В стихотворении Бобышева явно чувствуется противопоставление образов крылатых львов, связанных с историей одного банка в Петербурге, с поэтами, которые следуют учению святого Марка, чей образ запечатлен в Венеции в виде крылатого льва с книгой.  За рамками описания застывшего образа крылатых львов, изображенных в стихотворении Бобышева, оказывается совсем другой тип двойничества и подражания, основанный на христианском понимании значения важной роли живого слова в духовном развитии общества, и в формировании культурной памяти.


                               Александра СМИТ, Эдинбургский университет, Великобритания 



  1.Бобышев, Дмитрий. «Траурные октавы», Зияния, Париж: YMCA-Press, 1979, 56-60.
 2.Rosen, Margo Shohl. The Independent Turn in Soviet-Era Poetry: How Dmitry Bobyshev, Joseph Brodsky, Anatoly Naiman and Evgeny Rein Became the “Avvakumites” of Leningrad, Unpublished PhD thesis, Columbia University, 2011, 2.
 3. Lygo, Emily. Leningrad Poetry: 1953-1975. The Thaw Generation, Oxford, Bern New York: Peter Lang, 2010, 8–9.
 4. Там же, 9.
 5. Шубинский, Валерий. «Дмитрий Бобышев. Знакомство слов», Критическая масса, 3, 2003; http://magazines.russ.ru/km/2003/3/shubin.html [дата доступа: 6.09.2016].
 6. Мандельштам, О. «Рим», Собрание сочинений в четырех томах, том 3, Москва: Арт-Бизнес-Центр, 1994, 131.
  7.Там же.
 8. Там же.
  9.Там же.
 10. Шубинский, ук. соч.
  11.Там же.
  12.Там же.
 13. Кнабе, Г.С. Русская античность: Содержание, роль и судьба античного наследия в культуре России, Москва: Российский Государственный университет, 2000, 224.
 14. Anna Frajlich. The Legacy of Ancient Rome in the Russian Silver Age, Amsterdam, New York: Rodopi, 2007, 123.
  15.Wells, David. “Classical Motifs in the Poetry of Aleksandr Kushner,” in Barta, Peter I., larmour, David H.J, Miller, Paul Allen, editors. Russian Literature and the Classics, Amsterdam: Harwood Academic Publishers, 1996, 143–60, 151.
 16. Там же.
  17.Там же, с.155.
 18. Шраер, Максим Д. «Два стихотворения на смерть Ахматовой: Диалоги, частные коды и миф об ахматовских сиротах», Wiener Slawistischer Almanach, 40, 1997, 113-137, 125.
  19.Там же, 113.
  20.Там же, 114.
  21.Там же, 125.
  22.Там же, 129.
  23.Там же, 128.
  24.Там же.
  25.Толстой, Иван. «Друзья и недруги графа Шампанского. Передача первая», Радио Свобода, 20 сентября 2015, http://www.svoboda.org/a/27273398.html [дата доступа: 4.09.2016]
 26. Жолковский, А. «Анна Ахматова – пятьдесят лет спустя», Звезда, 9, 1996, 211-227.
 27. Бобышев «Траурные октавы», ук. соч.
  28.Там же.
  29.Толстой, Иван. «Друзья и недруги графа Шампанского. Передача первая», ук.соч.
 30. Хотя Максим Шраер указывает о наличии кинематографического приема только в шестом восмистишье, в котором похороны Ахматовой представлены в виде серии кадров, мне думается, что композиция цикла тоже напоминает композицию документального кино или немого кино. Смотри: Шраер, ук.соч., 117.
 31. Цветаева, Марина. «Думали – человек», Стихотворения и поэмы, Ленинград: Советский писатель, 1990, 115.
 32. Ramazani, Jahan. Poetry of Morning: The Modern Elegy from Hardy to Heaney, Chicago and London: The University of Chicago Press, 1994, 6-7.
  33.Тарковский, Арсений. «Друзья, правдолюбцы, хозяева…», Избранное, Москва: Художественная литература, 1982, 155.
  34.Там же.
 35. Шраер, ук.соч, 133.
 36. Мандельштам, О. «Скябин и христианство», Собрание сочинений в четырех томах, том 1, Москва: Арт-Бизнес-Центр, 1993, 201-205, 204.
 37. Там же, 205.
  38.Там же.
 39. Бобышев, Дмитрий. «Крылатый лев сидит…», интернет-сайт Русская поэзия 1960-х годов, http://www.ruthenia.ru/60s/leningrad/bobyshev/lev.htm [дата доступа: 6.09.2016].
 40. Лайго (Lygo), ук.соч. , 238.


2016-Владимир АГЕНОСОВ-Наша Валентина
                                                                       Владимир АГЕНОСОВ


       Дорогая Валентина Алексеевна! С юбилеем! Мы с Инной восхищаемся не только Вашей поэзией, но и Вашим человеческим подвигом: Вас не сломала тяжелая жизнь в немецкой неволе, Вы преодолели все трудности начальной жизни в американской эмиграции и не только не потеряли личного оптимизма, но стали источником оптимизма для десятков таких же изгнанников поэтов и художников, издавая на свои средства альманах «Встречи».
       Для меня Вы стали второй мамой, любовно и бескорыстно помогая мне воссоздавать историю второй (послевоенной) русской литературной диаспоры. Без Вас и Вашей помощи не вышла бы моя Антология «Восставшие из небытия».
       Знаю, что Вам сейчас нелегко. Но уверен, что Вы мужественно преодолеваете свои недуги. Дай Вам Бог здоровья и еще многих, многих лет жизни на радость нам всем.
С сыновней любовью, 
Володя 
(В. Агеносов)
P. S. Примите это маленькое эссе в подарок.

                                                                           НАША ВАЛЕНТИНА

       В 1991 году в роскошный особняк Советского фонда культуры пришла скромно одетая женщина и попросила разрешить ей познакомиться с библиотекой. Простецкий вид посетительницы, говорившей к тому же на русском языке, не внушил доверия швейцару Фонда, и он весьма грубо сказал, что и библиотеки здесь нет, и ходить тут всяким-разным не положено. «Только вчера была здесь», – с недоумением произнесла посетительница. На вопрос, как она сюда попала, ответила, что вчера в ее честь здесь давался прием: она подарила Фонду с десяток редких книг, выпущенный в 1870 году и принадлежавший секретарю И.С. Тургенева Николаю Саксу альбом акварелей русских художников, подлинники 116 писем Репина. При этом не было уточнено, что стоимость дара превышала несколько тысяч долларов.
       Звали странную посетительницу Валентиной Синкевич. И была она вовсе не миллионершей, а всего-навсего русской эмигрантской, поэтессой, после почти сорока лет разлуки впервые посетившей Родину.
       Я услышал об этой удивительной женщине и ее сложной судьбе от английского профессора Джерри Смита, когда после долгого запрета на выезд в западные страны, оказался в Оксфорде. 
       – Как, вы не знаете Валентину Сенкевич?! – удивлялся профессор. – А ее «Встречи»?! А то, что она фактически возглавляет русскую поэтическую эмиграцию в США?! Я сейчас же дам Вам ее адрес. Пишите.
       Я написал, не очень надеясь на ответ. 
       Какого же было мое удивление, когда еще до отъезда на родину, буквально через пару недель пришел ответ. Валентина Алексеевна расспрашивала о моих планах, называла имена тогда совершенно незнакомых мне русских поэтов Америки. 
       Через нее я заочно познакомился с замечательным поэтом Николаем Моршеном. Узнал многие подробности ее собственной биографии. 
       Сегодня они известны каждому любителю поэзии. И едва ли есть смысл их пересказывать. Скажу лишь, что, обретя в Америке некий статус, Валентина Алексеевна постепенно стала неформальным объединителем русской литературной диаспоры в США. Ее рецензии поддерживали старых друзей или открывали дорогу многим безвестным поэтам. В 1977 году она стала членом редколлегии создававшегося тогда ежегодного альманаха поэзии и живописи «Перекрестки». Кроме нее, в редколлегию вошли поэты И. Буркин, И. Легкая, художники С.Голлербах и В. Шаталов и историк Б. Пушкарев. Было издано 6 номеров. После продолжительных дискуссий о содержании альманаха (Синкевич выступала против засилья авангардистских экспериментов) в 1983 году альманах сменил название на «Встречи». Все соредакторы постепенно отпали. И альманах издавался, редактировался и рассылался по многим крупным библиотекам мира единолично В. Синкевич. В 2007 году издание прекратилось на 31 номере, главным образом по финансовым соображениям. Но трудно переоценить его роль для объединения русских литераторов, живущих за рубежом, и для истории литературы русской эмиграции. Во «Встречах» публиковались почти все поэты послевоенной эмиграции и многие из еще здравствовавших поэтов послеоктябрьской эмиграции. А с 90-х годов в издании печатались стихи поэтов из России. О том, какую роль альманах сыграл в литературной жизни, поэтесса написала в стихотворении «Юбилейное», посвященном 30 выпуску:

Замолчат ли когда-нибудь эти страницы?
Нет, не смолкнут, коль даже уйду.
У порога какой-нибудь дальней столицы, станицы
всё равно их услышат. Найдут!

       В конце 90-х годов мы познакомились лично: я приехал в США. В Сан-Франциско встретился с 70-летним потомком харбинских эмигрантов Володей (как он любил себя называть) Шкуркиным, с исследовательницей русской поэзии О.П.Раевской-Хьюз, посетил в Монтерее Николая Моршена. И куда бы я ни приезжал, мне говорили: «Звонила Валентина: интересовалась вашими делами, просила вам помочь». 
Всё это повторилось и в мой второй приезд в США, когда благодаря Синкевич я не только познакомился с поэтессой и вдовой Л.Д. Ржевского, но и получил разрешение на издание в России однотомника писателя. Несмотря на некоторые старые споры с И.А. Буркиным, Валентина Алексеевна организовала мне встречу с этим поэтом, тоже завершившуюся изданием сборника стихов Буркина в России.  Сильные впечатления остались от встреч с другом Валентины Алексеевны поэтом И.Капланом.
       А результатом первой поездки стала книга «Поэтессы русского зарубежья» (Л. Алексеева, О. Анстей, В. Синкевич). В сборник вошли лучшие стихи Валентины Алексеевны. В 2004 году в том же издательстве вышел сборник поздних стихов поэтессы «На этой красивой и страшной земле».
       В своем поэтическом творчестве В. Синкевич проделала путь из одиночества (среди поэтических образов ее первой книги туман, медленно плывущая река, «топкая гладь души», «души бетонная гладь», «задохнувшаяся улица», и лишь телефон связывает лирическую героиню с людьми) к приятию мира и утверждению, что нельзя жить, «не заметив узорчатость платья / мотыльков, и зверей, и деревьев, / Всей земли нашей крепкое братство: / шерсть, и листья, и травы, и перья – /золотое наше богатство!»  («Прохожему»).   Если в ранних стихах поэтессы звучал «плач по зверю», то в позднем своем творчестве она утверждает возможность «сплава зверей с людьми». 
       Всему живому В. Синкевич противопоставляет цивилизацию городов-мегаполисов («Город – каменным бременем…», «Я брожу по нью-йоркским улицам», «А я боюсь Нью-Йорка». «Боюсь…»). 
В поздней поэзии Синкевич преобладают оптимистические ноты. «Нам заказано нé быть / Нам – быть!» – пишет она в стихотворении «Быть». Историософский взгляд на ХХ столетие выражен в стихотворении «Пора принять нам свой жребий…»: по мнению автора, мы живем «на этой красивой и страшной земле», и единственный выход из ужаса бытия к торжеству жизни – творчество:

Тоска? Что бывает нелепей! 
Не лучше ль покорно поплыть 
к единственной видимой цели – 
к перу и к бумаге в столе. 
 Когда-то нас вспомнят: мы пели… 

       Вера в Слово придает лирической героине Синкевич пушкинскую умиротворенность в трагическом XX столетии:

<…> нас чужим давило бытом, 
сбивало с речи, и с пути, и с ног.
Но карта – нет, еще не бита, 
и Слово не покинуло порог
пустого, старенького дома –
он обречен уже на слом.
Но мы стоим, как будто нету слома, –
во всем отчаяньи своем!
            (Вокруг чужая речь, своя ли…)

       Сквозные образы ранней поэзии Синкевич – костер, звезда и книги (поэзия). Именно они придают ее стихам суровый оптимизм и глубину: «Пусть горит огонь костра и камина. / И страна, и земля эта уже не чужбина… / Только время бежит, очень быстро бежит время. / И горит огонь…» («Огонь»).
Поздние стихи Синкевич пронизывает чувство сопричастности поэта ко всему происходящему («Может, в этом есть нечто странное…»).  В первую очередь к России («Стихи о России»). А затем и к остальному миру тоже. Ее волнуют и войны на Ближнем и Дальнем Востоке, и Африка, и трагедия 11 сентября. 
       Событием стала книга воспоминаний поэтессы «…с благодарностию: были». Впервые российский читатель получил яркие представления о личностях Лилии Алексеевой, Ирины Сабуровой, Ивана Елагина, Ольги Анстей, Ивана Савина, Вячеслава Завалишина и других писателей, с кем дружила Валентина Алексеевна. Каждый очерк раскрывает неповторимое своеобразие портретируемого писателя, особенности его художественного мира. Не скрывая человеческих слабостей своих героев, мемуаристка удивительно доброжелательна к ним. Слово «самый» едва ли не наиболее употребимое в ее лексиконе: «Елагин – первый поэт второй эмиграции», «Анстей – самая русская поэтесса», «Б. Филиппов – самый разносторонний литератор». Даже о сложном характере Татьяны Фесенко, известном всем, знавшим эту женщину, В. Синкевич умудряется сказать мягко и доброжелательно.
Еще одна особенность воспоминаний в том, что, в отличие от многих мемуаристов, автор не выпячивает себя. Личные воспоминания и оценки даны в той мере, в какой они помогают раскрыть характер описываемого человека. Не более.
Вторая часть книги – рассказы об американских писателях, чье творчество наиболее близко русской душе Валентины Синкевич. Наряду с широко популярными в России именами Э.По, Ф. Купера, Д. Лондона, М. Митчелл соседствуют рассказы о менее известных у нас мастерах слова: Луизе Мэй Алькотг, Натаниэле Готорне. Очерки эти – неравноценны. Одни содержат интереснейшие наблюдения над творчеством американских прозаиков и поэтов. Другие больше похожи на путеводитель по литературным местам. Но даже и они имеют свою ценность: далеко не каждый русский сможет пройтись по улицам Филадельфии и посетить дом братьев Розенбах или увидеть подлинные рукописи Джона Китса.
       «В себя открываю я двери» образно скажет В.Синкевич о своей способности чувствовать духовное родство с американскими поэтами и прозаиками. Позднее это чувство родства воплотится в лекциях о русской литературе, которые уже много лет читала американцам в таком необычном учебном заведении как мэйнлайновская Школа для людей разных возрастов и профессий. 
     Я люблю стихи и прозу Валентины Синкевич. Но не меньше – ее саму. Есть что-то знаменательное, что ее день рождения совпал с днем рождения моей мамы. Думаю, их объединяет любящая русская натура. И даже ее стандартное завершение официальных писем «Ваша Валентина Синкевич», для меня звучит как наша Валентина Синкевич.

                                                                                                      В. Агеносов, Москва

2016-Раиса РЕЗНИК-Голос Валентины Синкевич
          Раиса РЕЗНИК

ГОЛОС ВАЛЕНТИНЫ СИНКЕВИЧ


Этот голос – мой оберег. 
Светлым ангелом он возник –
чтоб чужой океанский брег 
возвратил мне родной язык.

С этим голосом близок здесь 
дом, оставленный далеко.
Этот голос – благая весть.
С ним и радостно, и легко.

В нем звучала порой и боль,
отправляя стихи в полет…
Кто сберег свой голос живой,  
вдохновенно всю жизнь поет.

Молча слушаю не дыша:
говорит Поэта душа.

                           Сентябрь 2016

2016-Ирина МАШИНСКАЯ-редакторство-это занятие молодое
                                                 Ирина МАШИНСКАЯ

                                            Редакторство – это занятие молодое

       Так случилось, что в поколении, к которому принадлежит наша героиня, и том, другом, еще на поколение старше, у меня оказалось несколько близких людей, и все они поражают особенной, непреклонной молодостью и какой-то очень хорошей– несуетной – энергией. Но Валентина Синкевич молода и на этом фоне. Молоды, оттого что естественны, ее живые стихи, с их открытостью новому – не традиционному авангарду, который есть как раз достаточно старое, а именно для самого поэта неожиданному и еще не изведанному: качество, которое она ценит и в творчестве других.  И занятие ее, которое она так же стоически пронесла четверть века – редакторство – это занятие молодое, требующее упрямства и выносливости молодого человека. 
       Именно это занятие нас и сблизило, только тогда я была автор, а она – редактор. Это уже были не «Перекрестки», а «Встречи», но век был еще ХХ, и альманаху было лет 12. Что означает трудно представимое сейчас: что редактор поэтического ежегодника – человек не только безинтернетный, но и бескомпьютерный, сам набирающий всю достаточно объемную книгу – от начала до конца – на печатной машинке, а письма авторам пишутся от руки и доставляются в течение нескольких дней почтальонами. И на тираж (потому что еще нет печати по требованию, позволяющей издателю сократить затраты на производство) редактор зарабатывает сама, а потом, уйдя на пенсию, выкраивает из нее. Не могу сказать, что я не ценила этот – как я теперь понимаю – подвиг уже тогда, но гораздо лучше понимаю теперь, будучи редактором журнала в эпоху, когда вопросы снимаются в течение одного дня по интернету, тексты легко переформатируются, а ошибка в верстке относительно легко исправляется в новой версии. Но есть и то, что никуда не делось: еще ДО восторга при получении тиража, когда на крыльцо плюхается увесистая коробка с первыми экземплярами, которую и не терпится, и так страшно раскрыть, и потом хочется поскорее начать рассылать эти одинаковые, но всегда чуть разные, как цыплята, книжечки  авторам, вложив каждому листок с короткой размашистой запиской (иными авторами эти записки из 90-х будут храниться годы – как талисман) – ДО всего этого есть  достаточно тяжелый и часто занудный труд редактора-одиночки, дни, которые еще надо вытерпеть и ответить себе самому – и семье, а то и читателям твоих собственных стихов: а зачем это вообще нужно? Но вот ответ: редакторство предполагает еще одну, может быть, самую главную в этом безнадежном деле вещь – искренний интерес и любовь к творчеству другого, часто на тебя совсем не похожего – человека другого поколения, другой культуры, другой волны эмиграции, другого стиля и даже другого мировоззрения – неважно, живущего и работающего здесь или по другую сторону того или иного океана.
       «Будьте вдохновенны», написала мне она в одном из тогдашних, сохранившихся у меня писем – новогоднем. Думаю, что для самой В.А. это пожелание и не нужно. Валентина Синкевич всегда вдохновенна и юна: в своих стихах, в своем редакторстве, в своих воспоминаниях, которые всегда точнее и памятливее, чем просто мемуары, в лекциях по русской литературе для всех желающих, в своем филадельфийском гостеприимстве, молода как преданный друг своих друзей и как настоящий поэт – и юна в своей выразительной женской красоте. Счастья и чуда общения без конца – Вам, Валентина Алексеевна, и Вашему открытому поэтам и собакам дому!

                                                                      Сентябрь 2016
                                                                      Парамус, Нью-Джерси

2016-Виктор ЛЕОНИДОВ-Когда-то нас вспомнят – мы пели…
                                                    Виктор ЛЕОНИДОВ


                                           «Когда-то нас вспомнят – мы пели…»


       Есть люди, которых называют солью земли. Которые не потребляют жизнь, а создают ее. Именно к таким принадлежит Валентина Алексеевна Синкевич.
       Более полувека в Филадельфию, на улицу, название которой можно перевести как «жимолостная», пачками приходили рукописи и машинописные листы со стихами. Написанными исключительно по-русски. Долгие годы. Со всего мира, кроме СССР. Потому что Валентина Алексеевна принадлежит ко «второй волне» эмиграции, так называемому Ди-Пи. А значит, для советского режима такие люди приравнивались к предателям.
       А она продолжала все это время служить русской литературе. Сама, одна, без всяких помощников, набирала, редактировала, верстала и еще за свой счет рассылала по библиотекам и университетам альманах русской поэзии. Сначала он назывался «Перекрестки», потом «Встречи». Десяткам русских стихотворцев помогла Валентина Синкевич не опустить руки и осознать, что они могут быть нужны и в изгнании.
       Среди ее авторов был и Наум Коржавин, и «король русской поэзии в США» Иван Елагин. Однако сама Валентина Алексеевна гордится открытием целой плеяды поэтов, которых без нее вряд ли бы кто узнал.
       Вообще она человек, абсолютно «заряженный» на помощь другим. Не только в литературе, но и в жизни. Перечислить всех, кому помогла эта удивительная женщина, абсолютно невозможно.
       И это при судьбе, которая смогла бы сломить любого другого. 
       Внучка священника и генерала царской армии, она жила с полностью лишенными всяких прав родителями в городке Остер, на Черниговщине. Оттуда ее и угнали оккупанты на работы в Германию.
       Валентина Алексеевна сумела выжить, а с поэзий русского изгнания познакомилась в лагере перемещенных лиц в Германии. Собравшиеся там, бывшие военнопленные или угнанные на работы, гадали страшную русскую ромашку: выдадут НКВД – не выдадут. Именно среди них, в бараках, Синкевич узнала тех, дружба с которыми поддерживала ее всю жизнь. Ивана Елагина, «виртуоза рифмы» Николая Моршена, художника Владимира Шаталова. 
       Не зная, чем кончится завтрашний день, они издавали на ротапринте Гумилева, Ахматову, Есенина. Спорили о стихах и, конечно, писали свои строфы.
        Мне кажется, все это и сформировало ясную и несгибаемую натуру Валентины Алексеевны. Вспоминаю, как она рассказывала мне о лагерях Ди-Пи, существовавших во Фленсбурге и в Гамбурге. И это, несмотря на все пройденные ею испытания, были очень светлые воспоминания. Она всегда находит луч надежды в любом, самом тяжелом послании времени. 
       Потом была Америка, работа поденщицей, санитаркой. На руках  была уже дочь, надо было выживать.
       Она очень любит шутить. «Вот и тогда, – говорила она – мне очень помогли Белка и Стрелка». После успехов СССР в космосе американцы развернули большую программу, связанную с изучением этой всегда загадочной России. И Синкевич на долгие годы связала свою жизнь со славянским отделом  библиотеки, Пенсильванского университета.
       А потом стали появляться ее статьи и рецензии. В «Новом русском слове», «Гранях», «Стрельце», в «Новом журнале». И, конечно, читатели  прикоснулись к ее удивительным стихам:

                                Я впервые окутываю теплою золою
                                И вспоминаю благодарно и светло
                                О том, что было на земле со мною,
                                О том, что быть другого не могло.

       Валентина писала о выставках, о новых сборниках стихов, о русском наследии, по тем или иным причинам оказавшемся в США.
       Любовь к поэзии всегда сопровождалась у нее со стремлением донести все очень четко, без искажений. Недаром она стала вместе с Вадимом Крейдом и Дмитрием Бобышевым одной из авторов знаменитого «Словаря поэтов русского зарубежья», ныне являющегося настольным справочником любого исследователя отечественной культуры ХХ века. А еще до этого выпустила вместе с Владимиром Шаталовым другую удивительную книгу – антологию поэзии второй волны эмиграции «Берега».
  Я помню дождливый осенний день двенадцать лет назад, когда в сверкающем амурном зале Российского Фонда культуры проходило представление книги стихов Валентины Алексеевны Синкевич «На этой красивой и страшной земле». Как восторженно слушал забитый до отказа зал ее светлые стихи, как делились радостью встречи с ней выступавшие.
       Поражала и удивительная особенность ее строф. Такие стихи больше никто не пишет. Сама она объясняет эту необычную ритмику влиянием американской поэзии, которую она любит и которую ей приходилось переводить. 
       При входе в зал была развернута выставка – большие копии  рисунков замечательных художников ХIХ века – Похитонова, Савицкого, Боголюбова. Когда-то эти мастера оставляли их в альбоме секретаря Тургенева Николая Сакса. Приемная дочь Сакса Зинаида Монастырская, оказавшаяся после бурных событий в России в США, передала бесценный альбом Валентине Алексеевне. А сама Синкевич решила, что такие реликвии должны принадлежать России и подарила альбом Советскому фонду культуры. Ныне этот изумительный памятник ушедшей эпохи хранится в музее И.С. Тургенева (филиал государственного музея А.С. Пушкина) в Москве.
       Так же как и благодаря ей в музее Ильи Ефимовича Репина «Пенаты» находятся два письма великого художника, а в Московском Доме-музее Марины Цветаевой – архив одного из самых трагических поэтов Белого дела Ивана Савина.
       Ряд изданий подарила Валентина Алексеевна и нашему Дому русского зарубежья имени Александра Солженицына.
       В 2014 г. в Доме русского зарубежья вышла в свет книга «Валентина Алексеевна Синкевич: материалы к библиографии». Те, кто возьмет ее в руки, будут просто поражены огромным объемом всего сделанного этой легендарной женщиной: бесчисленные статьи, сборники стихов, подборки ее произведений в самых различных журналах и сбрниках.
        Мне, конечно, повезло в жизни. Я работал с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, десять лет был рядом с Никитой Сергеевичем Михалковым, успел встретиться со многими старыми эмигрантами, людьми поразительной культуры и какого-то позабытого благородства. И, конечно, одна из самых ярких встреч – это незабываемое общение с Валентиной Алексеевной.
       Мы встречались с ней в Фонде культуры, на квартире ее близкого друга, очень много сделавшего для возвращения в Россию литературного наследия поэтов и прозаиков «второй волны» Владимира Агеносова, на поэтических вечерах и на художественных выставках.
      Ее легкая, свободная речь, внимание к словам собеседника, поразительное знание русской литературы – все это осталось во мне навсегда. 

       Милая, любимая Валентина Алексеевна! Спасибо за то, что Вы есть у нас.


                                                            Виктор ЛЕОНИДОВ, Москва


Виктор Владимирович ЛЕОНИДОВ родился в 1959 году в Москве. Историк, бард. В 1989 году академик Дмитрий Сергеевич Лихачев пригласил его работать в Советский Фонд Культуры. Виктор Леонидов оказался одной из центральных фигур, участвовавших в возвращении наследия русского зарубежья. Создал первую в СССР архив-библиотеку русской эмиграции, библиотеку Дома русского зарубежья имени Александра Солженицына. Автор-составитель шести книг поэтов русского зарубежья и более 500 статей, опубликованных в различных газетах, журналах, энциклопедиях и научных сборниках, посвященных наследию российского изгнания ХХ века. Выступает с концертами авторской песни в России и за рубежом, в основном в русских культурных центрах.


2016-Лиана АЛАВЕРДОВА-При свете лампы
              Лиана АЛАВЕРДОВА


              ПРИ СВЕТЕ ЛАМПЫ  

К 90-летию Валентины Алексеевны Синкевич
             Когда-то нас вспомнят: мы пели
             На этой красивой и страшной земле.
        Валентина Синкевич
       Валентина Алексеевна Синкевич прошла тяжелый путь, испытав много трагического. В шестнадцать лет угнана на работу в Германию... И навсегда разлучена с матерью и сестрой, которых горячо любила. Не сразу узнала, что погибла в оккупированном городе сестра, смертельно раненная осколком снаряда. Железный занавес оторвал Валентину Алексеевну от Родины, перерезал ее судьбу.  Написать родным она осмелилась только через год после смерти Сталина, не зная, что ни матери, ни сестры уже нет в живых.
       Родители Валентины Алексеевны вынуждены были скрывать свое дворянское происхождение: дед по отцовской линии был священником, по материнской – царским генералом. В далекой Украине, в городе Остре, семья создала свой мир, полный любви, где ценили музыку и литературу и воспитывали на гумманистических ценностях своих дочерей. Из родни – один из самых выдающихся русских эмигрантов в США Игорь Иванович Сикорский. Бабушка Валентины Алекссевны (по отцовской линии) была родной сестрой отца знаменитого авиаконструктора. Уютный мир детства был навсегда разрушен фашистской оккупацией, а затем насильственной разлукой с родными. Но как ни тяжка была разлука – возвращение в сталинский Союз было еще опаснее.  Сколько страхов и переживаний, душевных терзаний и слез! Только в 1950 г. Валентина Синкевич вместе с мужем и маленькой дочкой оказалась в Америке. Потом ее и других назовут эмигрантами второй волны. Эта волна прибила к берегам Нового Света и других, ставших затем друзьями, поэтов и писателей Ивана Елагина, Ольгу Анстей, Олега Ильинского, Николая Моршена, художника и эсссеиста Сергея Голлербаха. Плыли они на американском военном транспортном пароходе, названном в честь американского генерала Балу (C. C. Ballou). Могла ли предвидеть Валентина Алексеевна, когда плыла с Иваном Елагиным на одном корабле, что позднее их свяжет крепкая дружба, что она напишет о нем и о многих других писателях и поэтах по обе стороны Атлантики, что Советский Союз запустит Спутник, Америка загорится интересом ко всему русскому и как следствие – Валентина Алексеевна станет библиографом в библиотеке Пенсильванского университета? 
       Перемахнув через границы и барьеры на пути к Свободе, Валентине Синкевич удалось не отчаяться, не зачерстветь душой, а сохранить любовь к русской литературе и поэзии, тепло к людям и «братьям нашим меньшим».
       Эмигранты, приехавшие в Америку, бросаются в бой за достижением Американской мечты. На фоне оголтелого прагматизма и погоней за полезной информацией по поводу устройства на работу, открытия бизнеса, поступления в колледж странным представляется удел тех, кто продолжает писать стихи на русском языке в англоязычной среде, и, превышая всякую меру непрактичности, еще и возится со стихами других, публикуя их в толстых альманахах. По словам самой Валентины Алексеевны, 

Плакали, 
днями работали, 
а к звездам шли по ночам. 
Что вы скажете нам, спокойные знахари?
Нас узнаете ль по смертельно усталым глазам?

       Татьяна Царькова заметила: «Явление В. Синкевич уникально для нашей культуры. Слияние потоков отечественной и зарубежной русской литературы, о насущности которого так много пишется и говорится сейчас, она давно осуществила в главном деле своей жизни — во «Встречах». Из-под ее пера вышли десятки рецензий, очерков, эссе, воспоминаний, посвященных американским и русским поэтам».
                                                                    («Звезда», 2001 г.)
       Входя в число реципиентов великодушных хлопот Валентины Алексеевны, неутомимой составительницы альманаха «Встречи», я бы не взялась писать о ее стихах, если была бы движима только благодарностью. Напротив, в данном случае я была рада прекрасному поводу – девяностолетию нашей героини, чтобы написать о стихах почтенного матриарха эмигрантской поэзии, принадлежащих к разряду произведений, в которых «дышит почва и судьба».  
       Муза Валентины Синкевич   связана с русской культурой не только языком, но и кругом образов, тематически. В Ньюарке, Нью-Джерси, она размышляет о выставке, посвященной царской семье, и мысли ее горьки:

Никого в этом городе нет, 
кто бы знал о моем отечестве.
Здесь живет человечество
русских не ведая бед. 
...........
На случайной, на редкостной ярмарке,
в городе черного люда, в Ньюарке
смотрят в глаза мне четыре княжны. 

       Или поэтесса задается вопросом о том, о чем писал бы Гумилев в Нью-Йорке, и приходит к выводу, что он «пел бы Запад – солнечный, дикий,/каньонов драконьи хребты,/и стрелу, пущенную рукою/смелой, и злые глаза...»
       А каково вам такое начало стихотворения, простодушно-деревенское?

Вот и снова День Владимира Святого.
Я немного поработала в огороде. 
Будто в детстве. Ничто не ново...
Вот уже июль на исходе.

       Далее в том же стихотворении – речь уже о небоскребах, о «тяжелых филадельфийских реках».  И то же переплетение двух культур, хотя бы в таком стихотворении:

Мы подходим к осени, плечи сутуля.
Выпьем по кока-коле, и еще раз нальем. 
В Городе братской любви встречаем Четвертое июля
пирогами с капустой и малиновым киселем

       Во всей поэзии Валентины Синкевич чувствуется ее укорененность в здешней, американской почве. Она откликается на самое больное и трагическое:

Только что сын...
  И дочь здесь была...
Что же теперь? Ненавидеть?
Прощать?
Молиться?..
(«Школьные убийства»)

Или:

Закроем двери в этот день, дочь,
Наденем самые темные платья.
(«11 СЕНТЯБРЯ»).
       А то и на светлые и радостные события, как например, на празднование Дня независимости:

Это вечер, когда тускнеют все фонари
и электрическая в стекле темнота. 
А звезда – говори со звездою, не говори –
все равно не услышишь сквозь шум. Да, 
это вечер Четвертого июля. 
(«Фейерверк»). 

       Для Валентины Синкевич Россия и Америка неразрывно связаны и сплетены в сознании и в душе. Оттого и калифорнийские «холмы горят золотыми насквозь соборами» (Цикл «Сентябрь в Калифорнии»).
       Америка присутствует в стихах Валентины Алексеевны не только тематически. Замечено не только мной, что муза Валентины Синкевич испытала на себе влияние американской поэзии. Отсюда нередко меняющийся размер и схема рифмовки, даже в пределах одного стихотворения. Даже синтаксис стихов несет на себе печать влияния английской речи:

Звери приходят ко мне домой,
говорят со мной на своем языке,
я держу их ласково в своей руке, 
и пою их теплым густым молоком,
И пою им песни свои о том,
Что бывает в День Благодаренья
(«День Благодаренья»)  (Выделено мною – Л.А.)

       Обилие притяжательных местоимений создает впечатление, будто стихотворение переведено с английского. Что ж, сам Бродский вводил английский синтаксис в русский язык играючи: если уж волна, то «набегая на» («Итака»). Волна английской поэзии набежала на море русской, и как тут устоять, особенно если живешь в английской языковой среде?
        Поэзия Валентины Синкевич чутка к изобразительным красотам, исходят ли они от природы или от кисти Мастера, идет ли речь о городском пейзаже или о портрете, созданном великим Леонардо. Стихотворение «Портрет» написано в форме монолога старинной модели, изображенной на картине. Женщина с картины, насильно вписанная в тяжелую раму, жива, но обречена на молчание, а та, с кого она списана, давно мертва. Стихотворение строится на известном парадоксе искусства: пусть художник был лжив и жесток, пусть он заслуживает кошмары, предрекаемые ему дамой на портрете, пусть она заснет, хотя б и навеки, но созданное им «живее всех живых», оно бессмертно, на радость или на беду...  
       В некоторых стихах прямота поэтического высказывания обезоруживает... 

...стих мой неуклюже-певучий
не стилистическая ошибка и не борьба
за жизнь немного повыше, получше,
а просто моя судьба.
(«Ослик»)

       Самые лучшие, на мой взгляд, стихи Валентины Синкевич исповедальны... Вот стихотворение «При свете лампы». В нем и отсылка к детству, и разговор с любимым человеком, и весь привычный мир дома поэтессы, где ночами шепчутся картины, фамильные образа, любимые книги, домашние питомцы, война, судьба. Воспоминания и страхи, сны и реальность. Туда вместилось многое, словно в тесном доме, где «находят приют звери и люди». Почему-то вспоминается дом Волшебника в «Обыкновенном чуде» с разрисованной стеной, где все не случайно и связано в крепчайший роковой узел. Несмотря на беспощадность освещения, не все в нем понятно и очевидно. И, как бывает во сне, не все можно объяснить. И, как бывает при чудесах, объяснений и не нужно. Всего восемь строф, вмещающих судьбу. Не могу отказать себе в искушении и потому приведу стихотворение полностью.


 Итак,

Лампа еще горит, но осень уже посетила мое тело, 
и листья падают и на деревьях не горят.
А в тесном доме моем, когда лампа над книгой горела,
я прислушиваюсь – что твои мысли мне говорят.

Тесно жить нам вдвоем, говорили он. Тесно.
День святой Валентины – день рожденья твоего стиха. 
Мы с тобой одной крови, но все же из разного теста –
только мало от святости – больше у нас от греха. 

В тесном доме моем лампа горит ночами...
Старая мебель, книги и соломенный матрац –
тот, из детства – в моем кошмаре всё вверх ногами –
то всплывает замок, то какой-нибудь Алькатрац. 

А лампа горит. И рука выводит вот эту строчку.
Мысли твои говорят, что ничего уже не спасешь. 
Будто бы перед казнью – на груди ты рванул сорочку,
и кто-то из-за голенища вытаскивает острый нож.

Но все это бред. Вот мои книги – они со мной от самого детства.
Когда рушилось все – на шкафу прятали фамильные образа. 
В тесном доме моем книги со мной, когда никуда не деться,
когда светит солнце, а кажется, будто бы разыгралась гроза. 

В тесном доме моем картины шепчутся ночами –
может быть, они слышали твои мысли и волнуются о твоей судьбе,
и стараются усыпить меня красочными своими речами,
в которых столько неправды, красивой неправды о тебе.

Когда я пряталась в погребе и бежали чужие солдаты,
предвещая путь на Запад, откуда не возвращаются поезда...
Вспоминается многое при свете лампы, но забываются имена и даты,
и забывается, с какими словами рифмовалась настоящая беда. 

В тесном доме моем находят приют звери и люди,
книги с твоими картинами знают неведомую нам ворожбу.
Пусть говорят твои мысли, что в будущем ничего не будет.
Все справедливо. И я благословляю свою судьбу.

      Что можно добавить к этому торжественному аккорду?  
       А ничего! 
                Н ью-Йорк                  25 июля 2016 г.       
                          

2016-Татьяна ЦАРЬКОВА-Валя Синкевич. Встречи
                                 Татьяна ЦАРЬКОВА


                              Валя Синкевич. Встречи

       В каком-то перестроечном году Валентина Алексеевна впервые приехала в Петербург и, проигнорировав осмотр некоторых туристических объектов, пришла в Пушкинский Дом. Дело было летом. В июле – августе в Институте русской литературы традиционно наступает коллективный отпуск. В Рукописном отделе – цель посещения В. А. – остаются один–два дежурных сотрудника, хранилища опечатаны, читальный зал закрыт. Валентину Алексеевну интересовала картотека Анатолия Дмитриевича Алексеева – многотысячный карточный свод – роспись журналов начала ХХ в., где печатались литераторы, многие из которых в последствии уехали или были высланы из России.*  А тема эмиграции всегда была больной в жизни Вали (такое обращение не фамильярность, а исполнение настойчивого требования В. А.), и поэтому пристально и вдумчиво изучаемой.
Визит не дал результатов – официально архив закрыт, к тому же картотека недавно получена (библиограф Анатолий Дмитриевич внезапно скончался осенью 1990 г.), не пронумерована, не описана. Так что при первом знакомстве Пушкинский Дом встретил Валю неприветливо.
       Валентина Алексеевна ответила на это по-своему. Вернувшись в Филадельфию, она выслала в подарок нашей библиотеке антологию «Берега» и несколько выпусков «Встреч», даже не упомянув в сопроводительном письме о полученном отказе. Рассказала мне об этом много позже.
       К тому времени я работала в отделе недолго. Годы были тяжелые, Институтом почти ничего не издавалось, так что на этом уровне ответить на подарки было нечем. Но впервые появилась возможность издавать что-либо за свой счет. И я послала Вале с благодарственным письмом свои две первые книжечки стихов. Мгновенно пришел по авиапочте ответ, в котором Валя просила у меня для «Встреч» неопубликованные стихи. Надо признаться, что печатаюсь я в периодике мало – есть у меня глупый принцип (полученная в молодости прививка, которая сильно действует вопреки рассудку) – никогда никуда не предлагать своих стихов, но и не отказывать, кто бы ни предлагал их опубликовать. Признаюсь, Валиному предложению я обрадовалась. Так состоялось наше заочное знакомство, которое переросло в многолетнюю дружбу. Установившаяся сердечная переписка позволила мне в декабре 1999 г. пригласить Валю на международную научную конференцию по эмиграции «Культурное наследие российской эмиграции 1917–1939 гг.». 
       Приглашенных и даже приславших доклады было немало, а вот приехавших и проживавших в России в дни заседаний за свой счет – много меньше. Академия наук профинансировала только издание сборника статей по теме конференции, Валина называлась «Пути-дороги Андрея Седых». Ее приезд для меня был радостным чудом. Оргкомитет, конечно, выбирал дешевые отели, щадя затраты гостей. Вале выпало жить в гостинице на улице Чайковского, на 4 этаже без лифта, в обшарпанном, весьма прохладном номере, без каких-либо удобств. Номер стоил 20 долларов в сутки. Когда мы вошли в него первый раз, убожество и дешевизна удивили гостью. Я чувствовала себя крайне неловко, но в тот вечер уже ничего не могла изменить; на следующее утро приехала с решимостью переселить Валю в более комфортабельное жилище, но к моему удивлению, она категорически от этого отказалась и продолжила не без усилий взбираться на четвертый этаж. В тот приезд, как и в последующие встречи, мы много гуляли – благо постоянный маршрут был красивым: от Института через Дворцовый мост, по набережной Невы до Летнего сада, затем по Фонтанке до гостиницы – и разговаривали обо всем, больше – о литературе серебряного века и ее творцах.
      Кажется, именно в этот приезд мне удалось экспромтом устроить небольшой Валин литературный вечер на Думской улице, где тогда располагался Русско-Балтийский информационный Центр БЛИЦ. Слушателей собралось немного, человек пятнадцать–двадцать, но это были неслучайные, пишущие люди.
       Тогда же мы стали свидетелями аномального для нашего города природного явления – зимнего наводнения. Валя, вернувшись в Филадельфию, написала об этом стихотворение: «А в Петербурге было наводненье…».
       В трагическом для США 2001 г., через три недели после террористического акта, я по Валиному приглашению оказалась сначала в Нью-Йорке, затем в Филадельфии, Вашингтоне, опять в Филадельфии. Это была незабываемая поездка, хоть и не очень продолжительная – дней пятнадцать.
      Мы встретились в Принстоне. Там же было назначено свидание с одним из авторов «Встреч», врачом и поэтом Михаилом Ротовым. Валя печатала его стихи, но до этого они лично не были знакомы. Мне тоже было интересно увидеть Михаила Дмитриевича – нравились его забавные, почти обэриутские стихи.** Доктор посвятил нам целый день – показывал свою больницу, принстонский университетский музей с автографами О. Мандельштама и синей «Голгофой» И. Е. Репина, места, где он и его помощница кормят бездомных кошек и … мышек. И в этот раз багажник его автомобиля был набит хрустящим кормом.
Дома у Вали в Филадельфии – прием королевский. Собрались ее друзья, читали стихи. Вспоминая эти вечера, я написала в стихотворении, которое начиналось: «Училась стареть, не старея, / у немолодых поэтесс…»:

В филадельфийской дали,
весь мир развернувши встречь,
готовит Синкевич Валя
двадцать шестую из «Встреч».
Гостей на ее террасе –
что репинский «Госсовет»,***
здесь каждый второй – классик,
и каждый – первый поэт.

       Да, так любить и поддерживать поэтов, как это долгие годы делала Валя в «Перекрестках» и «Встречах» и продолжает в лекциях, рецензиях и мемуарах – особый благородный и редкий дар. Не все знают о том, что Валентина Алексеевна просто посылала не только книги, но и денежные переводы своим соотечественникам в перестроечную Россию. Предположу, зная Валю, не только в Россию.
В Филадельфии вечерами мы подолгу гуляли, сопровождаемые подобранной и обласканной Валей собакой, по каким-то полям, которые казались мне в темноте огромными, и дорогам, которые казались почти лесными. Разговаривали о жизни, о книгах, о близких.
       Валя организовала для меня публичное чтение стихов, зал был полон, вопросов – самых разных и неожиданных – множество, вечер обаятельно вел Игорь Михалевич-Каплан.
Ответный визит, которого я очень ждала, последовал в 2002 г., по-моему, прохладной весной или в самом начале тоже нетеплого питерского лета. Опять с щедрыми подарками: Валя передала в архив Пушкинского Дома адресованные ей письма Б. А. Филиппова (41 письмо), «Нансеновский паспорт» 1926 г. Дмитрия Михайловича Ротова с вписанным в него маленьким сыном – Михаилом Дмитриевичем, копии писем Ольги Ивановны Моховой к Филиппову и др. Что греха таить, как опытный архивист и многолетний собиратель коллекций Пушкинского Дома, я, конечно, мечтала о создании личного фонда Вали, наряду с имеющимися у нас богатейшими фондами Владимира Федоровича Маркова, Аллы Кторовой (Виктории Ивановны Сандор), Александра Александровича Ляпина и многих других соотечественников. Ведь с Валей переписывается почти весь русскоязычный поэтический мир второй половины XX – начала XXI вв.! Неоценимая сокровищница для будущих исследователей-филологов. Но авторская воля – решать судьбу своего литературного наследия.
       Главным событием того приезда стал творческий вечер Вали в легендарном литературном кафе «Бродячая собака». Заранее я обзвонила всех питерских поэтов – авторов «Встреч» с приглашением почитать стихи, присоединиться к рассказам и чтению гостьи. Отказ прозвучал только один, поэтесса (ныне уже ушедшая из жизни) сослалась на свои «сложные отношения с “собакой”», удивив меня тем, что они перекрывают отношения с редактором-составителем. Все остальные согласились мгновенно и с восторгом. Поэты, привечаемые Валей, ярко-индивидуальны, например, полярные по своим убеждениям Борис Орлов из Союза писателей России и Татьяна Вольтская из Союза писателей Петербурга. Валя говорила мне о критериях отбора стихов во «Встречи» – никакой обсценной лексики, националистических выпадов, а в остальном все решают поэтическая культура и вкус. К счастью, в это время в родном городе оказалась замечательная поэтесса и прозаик Елена Игнатова, сейчас постоянно живущая в Иерусалиме, и специально ради этого дня приехавшая из Хельсинки утонченный лирик Марина Кучинская. Собрались Валины друзья и почитатели, вечер был долгим и теплым, поистине историческим в историческом месте. Со стен на нас смотрели портреты тех, кто читал здесь в начале прошлого века: К. Бальмонт, А. Ахматова, М. Кузмин, С. Городецкий…
        В этой маленькой юбилейной заметке я в соответствии с заглавием вспомнила только наши, к сожалению, уже давние встречи – пунктир неувядающей, сладостной для меня дружбы. А сейчас – частые телефонные звонки, разговоры о лекциях, которые обе мы читаем студентам до сих пор, о вышедших новинках и других событиях русской литературной жизни в обоих полушариях.
        О стихах со своеобычной синкевичевской просодией, о мемуарах, написанных с любовью и болью об ушедших друзьях, о бескорыстной и изнуряющей многолетней издательско-редакторской работе скажут другие, а, может быть, когда-нибудь и я. А сегодня, уверена, будет шквал искренних поздравлений.

                                                                                                                                           Санкт-Петербург 

* Посмертно младшими коллегами А. Д. Алексеева был издан его справочник: Литература Русского зарубежья. Книги 1917–1940. Материалы к библиографии. СПб., 1993.
** Позднее в Петербурге я издала его книгу: Ротов Михаил. Из воспоминаний и стихов. СПб.: изд. «Петербургский институт печати», 2004. 104 с.
*** Когда мы с Валей смотрели экспозицию петербургского Русского музея, помню, самое сильное впечатление на нее своей масштабностью и выписанностью деталей произвело репинское полотно «Торжественное заседание Государственного совета 7 мая 1901 года в день столетнего юбилея со дня его учреждения», занимающее всю стену зала


2016-Виталий РАХМАН
        
Виталий  РАХМАН

         *  *  *

Валя, Валя, Валечка, –
Косточка дворянская.
Ах, личико, ах, пальчики
Средь красного пространства.
Годы нежной юности
С красотой пугливою.
Гнула в горе спинушку
Сквозь войну-чужбинушку. 
Только Матерь Божия, 
Словно невозможное,
Статуей Свободы
Будущее прочила.
Много было пройдено,
Сколько было прожито,
А душа тоскою изнывала – Родина.
Всё, что в детстве вложено
Поперек кровати,
Проросло плодами
розовых тетрадей.
Вдруг прозрев сознанием,
Возмужав словами,
Расцвело поэзии 
Дерево над нами.

2016-Тамара ГОРДИЕНКО-Выбранные места из переписки Л. Д. Ржевского с В. А. Синкевич
             Тамара ГОРДИЕНКО


            Выбранные места
            из переписки Л. Д. Ржевского с В. А. Синкевич: 1972-1986 гг.

        Валентина Алексеевна Синкевич, поэт, критик, редактор, мемуарист, празднует 29 сентября 2016 года очередной день рождения. Дата круглая, жизнь яркая, достойная, наполненная творческими успехами. Даже краткий экскурс в биографию нашей современницы дает представление о том, насколько ее путь к успеху был нелегким. Тому виной война, сначала сделавшая ее пленницей, затем гастарбайтером, а после окончания войны обитателем британской оккупационной зоны, где она более пяти лет провела в лагерях для перемещенных лиц (ди-пи) в ожидании визы в какую-нибудь страну, «но только подальше от Европы».
       В мае 1950 г. (к тому времени у нее была уже семья) вместе с мужем и маленькой дочерью она переместилась в Америку. На обретение себя в новых условиях ушли годы: в чужой языковой среде, без профессии пришлось снова выполнять самую черную работу и испытать немало бед, прежде чем удалось в 1960 г. получить место библиографа в библиотеке Пенсильванского университета, где она плодотворно трудилась до выхода в отставку в 1987 г. Работа в библиотеке имеет много плюсов, она способствует приобретению знаний, дает возможность заниматься самообразованием, но на творческую, литературную, работу времени не оставалось, а она с десяти лет писала стихи и мечтала заниматься именно литературой.
       Прошло еще несколько лет, и лишь в 1973 г. в нью-йоркском издательстве вышел ее первый сборник стихов «Огни», с этого момента литература стала для нее главным делом жизни. Стихи, эссе, литературно-критические и мемуарные очерки печатались в эмигрантских газетах и журналах; Синкевич очень много делала и делает для восстановления истории русской литературы, созданной представителями второй (послевоенной) эмиграции: издавала альманахи «Перекрестки» (1977-1982) и «Встречи» (1983- 2007), которые со временем стали объединяющим центром для поэтов второй, затем третьей волны, а после того как это стало возможно, для поэтов из России и стран ближнего зарубежья. Наступили времена, когда она могла побывать на родине; в России начали издавать ее книги, печатать в журналах, в Москве и Петербурге прошли творческие вечера, где она выступала с чтением своих стихов. Во время приездов в Россию В. А. Синкевич передала некоторые памятные вещи из своего домашнего архива Дому русского зарубежья имени Александра Солженицына, возможно, и другим организациям.
       В Москве, в Отделе рукописей Института мировой литературы им. А.  М. Горького, среди архивных фондов Кабинета эмигрантской литературы им. И. В. Чиннова, есть небольшой фонд В. А. Синкевич, основанный в 90-е годы. Здесь хранится Автобиографическая заметка (автограф), творческие материалы поэтессы: стихотворения из альманаха «Лазурь», сборников «Цветенье трав», «Здесь я живу», статья «Последние дни Ивана Елагина», а также статья Ивана Толстого «Юбилей Валентины Синкевич – юбилей «Встреч». 
       Среди материалов фонда 20 писем из переписки В. А. Синкевич с И. Е Сабуровой и 48 писем писателя Леонида Денисовича Ржевского, адресованных Валентине Синкевич в 1972-1986 гг[1].  Читать их одно удовольствие: они информативные, теплые, сердечные, временами лаконичные, порой ироничные, словом, дружеские, в которых рассуждения о творчестве перемежаются с делами домашними, есть много фактов, характеризующих литературную жизнь второй эмиграции, и все одинаково интересно.
       Ответных писем В. А. Синкевич к Ржевскому, к большому сожалению, в нашем распоряжении не было, но поскольку «собеседница» супругам Ржевским хорошо знакома (Агния Ржевская участвует в переписке не только исправно передаваемыми приветами), текст все равно звучит как полилог, и «голос» Синкевич слышен. Письма Ржевского дают представление не только о характере отношений творческих людей, но и сообщают о формах работы писателей, поэтов, деятелей культуры второй волны (семинары, симпозиумы, литературные чтения, дружеские посиделки и т. д.). Л. Д. Ржевский тепло отзывается о стилистике и содержательности писем Синкевич, в чем он, между прочим, и сам большой «мастак». Эпистолярным жанром оба владеют превосходно, и по этому поводу не раз обменивались комплиментами. 
        Письма писателей – это сокровищница материалов прежде всего об уникальной личности их авторов, в них отразились не только биографические и творческие аспекты, но и время, в котором они жили, именно поэтому наряду с другими документами (дневники, мемуары) письма столь привлекательны для исследователей. Автор предисловия к изданию полного собрания писем И. С. Тургенева М. П. Алексеев, ссылаясь на Учебную книгу российской словесности Н. И. Греча, писал: «В русских учебных руководствах риторики и поэтики ХIХ в. письмо определялось как промежуточный вид между диалогом и монологом, как «разговоры или беседы с отсутствующими», заступающие место «изустного разговора», но заключающие в себе речи одного лица, - как своего рода застывшая, запечатленная на бумаге речь, обращенная к действительному или воображаемому собеседнику». И в продолжение своих размышлений об эпистолярном наследии писателя характеризовал письма писателей как «важный источник, имеющий большое и разностороннее значение для изучения личности и творчества их авторов, времени, в которое они жили, людей, которые их окружали и входили с ними в непосредственное общение. Но писательское письмо – не только историческое свидетельство; оно существенно отличается от любого другого бытового письменного памятника, архивной записи или даже прочих эпистолярных документов; письмо находится в непосредственной близости к художественной литературе и может порой превращаться в особый вид художественного творчества, видоизменяя свои формы в соответствии с литературным развитием, сопутствуя последнему или предупреждая его будущие жанровые или стилистические особенности»[2].  
       Надо надеяться, что что в современной жизни традиции дружеской переписки, которая всегда была нашим достоянием, не будут полностью вытеснены новыми технологиями общения, которые необходимы прежде всего для деловой переписки.
       Предлагаем читателям поэтического альманаха «Связь времен», членом редакционной коллегии и автором которого является Валентина Синкевич, небольшую подборку из писем Л. Д. Ржевского. 
       Письма многогранны. И если для адресата они прозвучат как привет из прошлого, то читатели альманаха «Связь времен» могут оценить дарование двух представителей литературы русского зарубежья, тем более, что знакомство с эпистолярием В.А. Синкевич и ее окружения сулит большие возможности исследователям творчества поэтов и писателей так называемого «незамеченного поколения» в написании их истории.

Л.Д. Ржевский – В.А. Синкевич
Февраля 24-го 1972.
Милая Валентина Алексеевна,
Я очень рад, что могу сказать Вам искренне добрые слова по поводу Ваших стихов: Вы несомненно обладаете подлинным поэтическим языком, образностью его и звучанием. И что-то /это главное/ свое есть в этом Вашем языке /что именно – мне еще трудно определить /. Есть, однако. у меня и много отдельных мелких недоумений, вопросов и просто возражений, которые в письме не изложишь, а надо бы как-нибудь, когда приедете в Н.-Й., повидаться у нас и разобрать /Вы тогда захватите эти листочки, где я поставил свои точки и черточки для памяти/. Я думаю, что, потрудившись маленько над формой, что делали многие поэты, и кое-что еще добавив, Вам нужно бы и напечатать сборничек.
Пока же – сердечные от нас обоих приветы.
Ваш Л. Ржевский
П. С.: Кажется, мы приедем 11-го в Ваши края[3].  

Апреля 2-ого 1972
Дорогая Валентина Алексеевна! 
Вот, возвращаю Ваши стихи с небольшими пометками, чтобы Вы готовили и их в будущий сборник. Помимо мелких упреков за неправильности ударений и некоторые «красивости», - только всякие добрые пожелания, касающиеся доведения каждого отдельного стихотворения до состояния, когда начнет «сверкать».
Сердечный привет Вам и Владимиру Михайловичу от нас обоих. И предпраздничные поздравления тоже. 
Ваш Л. Ржевский.
П. С. Спасибо за Набокова, еще читаю. А я свой роман «Между двух зорь» не ценю (спасибо за доброе о нем слово): написан хоть и искренно, но второпях и «для денег». Л. 2.

 Сентября 11-ого 1973
Дорогая Валентина Алексеевна! 
Большое спасибо за книжечку – я ее случившимся спокойным вечером тут же и прочитал. Хорошее, очень хорошее впечатление; Завалишин на этот раз прав: «лица необщее выраженье» у автора налицо /каламбур вышел случайно/ – стОит прочитать хотя бы первое стихотворение, чтобы увериться в этом, а это «необщее» - главное. Ни в каком сборнике не бывает «сплошных» удач, главное, чтобы были хотя б не сплошные, - у Вас есть!» Так что «стыдиться» за некоторые стихи нет оснований. Сборник второй пусть будет «отточенней», а с первым Вас поздравляю.
Да, конечно же отметил 13-ое октября в календаре. Ждем, но - позвоните сговориться о часе.
Самый сердечный от обоих нас привет!
 Ваш Л. Ржевский. 
П.С. А насчет успеха на книжном рынке – так ведь читателей у нас нет; читают друг друга сами пишущие /послали ли Вы книжку И. Елагину, Чиннову и прочим своего цеха? Рад, что Вы упомянули в одном из стихотворений «Звезды» Елагина/. Сам я за двадцать лет насчитал у себя 12 читателей.
П.П.С. И портрет великолепен! *. Л.3
 * Речь идет о сборнике стихов В. Синкевич «Огни», вышедшем в Нью-Йорке в 1973; помещен ч/б портрет В. А. Синкевич, репродукция с картины В. Шаталова. 

Сентября 10-ого 1975
Дорогая Валентина Алексеевна, Вы так очаровательно пишете письма /способность, которой я лишен начисто/, что немыслимо не поблагодарить Вас «экстра» за Ваше поздравление и напечатать, скажем в газетине: «Всех, приславших мне»…и т. д. Нет, увы! ПрОжито,  вЫжито, дОжито, почти изжИто, ничего не попишешь!.. С сентября мы, действительно в Н.-Й., причем и теперь три дня в неделю я соломенно один, так как Ганя взялась учить Ельских студентов русскому языку и эти три дня пребывает в Нью-Хэвене. 
Вы растрогали меня совсем: читаете Одоевцеву и пр., что сейчас /то есть читатель, не Одоевцева!/ на вес золота. Спешу сказать вам поэтому, что в «Гранях» № 96 есть удивительная повесть «Верный Руслан», а в «Континенте № 4 – интереснейшие «Записки зеваки» - В. Некрасова» - это на случай, если от живописной работы останется время, прочтите!
С поездкой к Вам с докладом не получилось, но надеюсь, что встретимся у нас. Непременно.
Покуда ж – сердечные приветы от нас обоих. И Владимиру Михайловичу.
Ваш Л. Ржевский. Л. 7.

Июня 13 ого 1976
Дорогая Валентина Алексеевна /милая поэтесса, Валя – тож/!
 Вы в Вашем милом письме слегка /как и полагается поэтам/ преувеличиваете мое содействие Вашим творческим успехам < > Не лучше ли всего Вам в Вашем выступлении взять, скажем, Пушкина и – как он откликался на американские события своего и раннего времен, как позаимствовал кое-что у Вашингтона Ирвинга /в «Золотом петушке», по-моему/ - вот и был бы Ваш ладный напарник! Несколько цитат!
 Спасибо Вам за намерение представить Ржевского на этническом фестивале. Увы, готовые на английском языке для такого рода случаев листки остались у меня в Н.-Й., а здесь могу сообщить кое-какие данные лишь по-русски, их и прилагаю < >. 
Еще раз сердечный привет Вам.
 Ваш Л. Ржевский. Л. 9.
 Автор приложил к письму список книг и краткое описание своей педагогической деятельности.

Декабря 2-ого, вечер 1976 (записка, от руки)
Милая Валентина Алексеевна!
 В пятницу, 7-ого вечером решили собраться у нас* во главе с парижской поэтессой (речь идет об И. Одоевцевой – Т.Г.). Приезжайте! Ох, не записал Вашего телефона, а послание дойдет ли, не знаю. Но надеюсь.
 Сердечно Ваш 
Л. Ржевский.
* Только сию минуту выяснилось. Л. 13 

Декабря 4-ого 1976
Милая Валюша, спасибо за письмо от 21 ХI -  большое доставило удовольствие и несколько полезных раздумий. * < > Далее, сообщая о грядущем симпозиуме, автор пишет: «Прошу подумать о вкладе в это высокохудожественное мероприятие, темой которого будет: «Современные эмигрантские прозаики и поэты; подумать и написать мне потом – о чем и в каких разрезах можно ожидать от Вас ученого сообщения. Или - сказать при встрече, так как в декабре надо бы непременно встретиться /планы будут своевременно сообщены/.
*Делаю новое «открытие», которое, правда, и раньше приходило мне в голову: Вам необходимо пробовать больше писать и прозой: эссе, а может быть, очерки и рассказы. Начните-ка! 
Сердечные приветы от нас обоих Владимиру Михайловичу.
Ваш Л. Ржевский. Л. 14 
Апреля 4-го 1977
Вот, дорогая Валентина Алексеевна, тотчас же после нашего разговора звонил в Канаду к профессору Первушину, - назначили дату симпозиума: 2 и 3 июля. Устраивает Вас? Просьба: если будете звонить Б. А. Нарциссову - сообщите ему эту дату, пожалуйста!
А увидимся, я надеюсь, 1 мая, в международный день русских поэтов и поэтесс по календарю отца Александра!
Сердечный привет. Вам! И Владимиру Михайловичу /опять прозевал выставку, где была его картина; да и не столько прозевал, сколько просто не собрался от сидений – писаний. Что Владимир Михайлович думает о статье насчет русских художников в Нью-Йорк-Таймс-магазин от минувшего воскресенья? /
Ваш Л. Ржевский. Л. 17

Августа 2-1ого 1977
Дорогая Валентина Алексеевна!
Очень, очень обрадовали письмом и «Перекрестками».Альманах – издание интереснейшее: отобранность, мастерство, новаторство, внешность, наконец, включая репродукции двух больших художников, - все это несомненно привлечет внимание знатоков и любителей нашей поэзии. От души пожелать долголетия, чтоб продолжался – первое, что приходит на ум! < >) С помещением Вас в международный справочник поздравляю. Пусть только будет правильная хорошая фотография /а портрет работы В. М. нельзя?/  без спешки. Если дойдет до Вас № 12 «Континента» - увидите, какой в результате спешки получился из меня Мао Дзе Дун; мою физиономию хотя портить и не жаль, но все-таки.< >
Еще раз поздравления с «Перекрестками» и приветы им и Вам с Владимиром Михайловичем от нас обоих
 Ваш Л. Ржевский. Л. 18

 Сентября 4-го 1977
Собрались было, дорогая Валентина Алексеевна, сегодня отчаливать в Нью-Йорк, но прельстила погода, уйма соседей, собравшихся устраивать пляжный пикник /«А что вы нами пренебрегаете!»/, и мы двинемся только в среду, 7-ого; а до сегодня укладывались, и я не мог выбрать час ответить на Ваше письмо, которое, как всегда с блестками, так что ответить хочется  сразу.
 Относительно рецензии на «Перекрестки». Вы пишете: «Нам нужно короткую информативную заметку – больше для рекламы». Это – как, помню, мне однажды Бунин написал, когда я по его просьбе, сочинил разбор его книги: «Ну, что Вы, Леонид Денисович, наворотили, надо бы просто сказать: книгу эту необходимо купить».
Очень буду рад встретиться, если заглянете по осени в Нью-Йорк. Мы собираемся осуществить некие писательские посиделки под названием «Литературные Пельмени» в доме Ржевских, но это – как Бог даст. Покуда сердечные Вам и Владимиру Михайловичу приветы от нас обоих. 
Ваш Л. Ржевский.  Л. 19.

Из письма декабря 1-ого 1977
Дорогие Валентина Алексеевна и Владимир Михайлович!
Недельки через две начнутся у Гани зимние каникулы, и мечтаем устроить летние посиделки с участием друзей-авторов. О чем предварительно будет извещение!
 Искренне Ваш 
Л. Ржевский. Л. 20.

 Июня 14-го 1978
Дорогая Валентина Алексеевна!
 Получили Ваш сборник и шлем – шлю Вам целый квартет «спасиб»: за память, за посвящение, за глоток свежего воздуха, а то ведь, было, задохся – обещался прочесть одну книгу стихов; - приступал не раз – не могу, начинается морская болезнь.
Ваш Л. Ржевский. Л. 23.
* Сборник «Наступление дня – The coming of day», Филадельфия, 1978. Стихотворение «Вечером, высоким вечером…» посвящено А. и Л. Ржевским.

 Из письма ноября 24-го 1978
Дорогая Валентина Алексеевна,
Давно собирался ответить на славное ваше письмо, но откладывал по причине (секретно!): придумал учредить Русско-Американскую Писательскую Ассоциацию (РАМПА) по «координированию» творческих сил и отчасти издательскую, в которой Вам надлежало быть в правлении; ждал, что выйдет из этой затеи, в смысле, найдем ли денег. До сих пор ничего не вышло и, кажется, лопнет.
С приветом от нас обоих и искренне к Вам обоим расположенностью
Ваш всегда Л. Ржевский. Л. 24

 Из письма сентября 14-го 1979
Дорогая Валентина Алексеевна!
 Вот кончили летний цикл, прибыли в град великий. У Гани начались Ельские страсти /работа, то есть/, а у меня ничего не начинается: такой убежденности в бесценности своих писаний еще никогда у меня не было; жду тем не менее, что поглупею и снова придет охота строчить.
 «Дина» - фиаско полное: полтора скудных отклика и молчание всюду, а про «продается ли?» и не спрашивайте, тираж почти не почат! Это мне урок, так как совсем не было необходимости издавать за свой счет, а вот дернуло меня: читатели, мол, на Большой земле найдутся! Но посредников-то на Большой земле не нашлось – авторы «второй» эмигрантской волны очень, так сказать, не в фокусе».
В Норвичской школе на будущий год (если живы будем) предполагается симпозиум по Александру Блоку /100 лет со дня рождения/.
 Придумал такую форму: доклады -пятнадцатиминутки, каждый об одном стихотворении. Выберите себе, очень приглашаю!
Как бы свидеться? На днях сочиним семейно-культурный календарь; и тогда тотчас же напишу, когда предполагается у нас литературная сходка; но и помимо сходки, не будете ли в Н.-Й?
Оба приветствуем Вас и обнимаем.
Ваш Л. Ржевский. Л. 26
 
 Мая 29-го 1980
«Дорогая Валентина Алексеевна!
Ганя озабочена (и озабочивает других) «организацией» моего семидесятипятилетия, хотя, казалось бы, чего радоваться собственной древности, со стороны ею многие пренебрегают < >.
Но приказано – сделано, и я посылаю Вам, смущаясь статью Адамовича, статью В. Соколова и два отрывка из писем Ремизова и Алданова (нет, из Алданова целое письмо) с любезными их откликами на мою «Сентиментальную повесть». Никак не думаю, что эти «документы» убедят Вас в мастерстве Ржевского, но коллективное начало в суждениях, в том числе и критических, в духе современной демократии и сообщают мужество пишущему. Тема другая: был сегодня у нас проф. Первушин и прямо-таки умилился, услышав о моей просьбе Вам сказать нечто о переводах из Блока. Овации обеспечены. Привезите несколько «Перекрестков» /для возможной продажи/. Засим, все еще конфузясь, кладу письмо в конверт.
 Обнимаем Вас оба! 
 Ваш Л. Ржевский. Л. 30.

Августа 1-го 1984
Дорогая Валентина Алексеевна1
Спасибо за большое письмо и стихи. Они хороши в стремительности своей и охвате, как всегда, думаешь: вот бы и поговорить о каждом подробно, а в письме не напишешь. Очень хорошо «Как это было», к «Повремени, зачем гнездо ломать» тоже очень выразительному, два мелких замечания: все-таки я бы написал «Ты надеваешь «вместо распространенного теперь «одеваешь». Строка «иголку счастья в темноте искать» была бы, по-моему, пронзительнее, если бы сказать «в тьме» (но это -  вторжение в Вашу поэтику). 
Послезавтра кончаем школу и едем к себе на дачу, где думаем пробыть больше месяца, если позволит погода. А там – опять Нью-Йорк и непременно слет друзей у нас осенью.
Звонили: болен Рюрик Дудин – перенес операцию на сердце, лежит в госпитале…
Еще раз спасибо за стихи, а намерением посвятить нам сборник оба тронуты очень.
Обнимаем Вас и сердечный привет Владимиру Михайлович
Всегда Ваш
 Л. Ржевский. Л. 41. 
*Речь идет о подборке стихов, которые войдут в сборник «Цветенье трав, вышедшем в Филадельфии в1985 г.  Сборник посвящен А. и Л. Ржевским.

Из последнего письма, находящегося в архиве ИМЛИ РАН
Мая 20-ого 1986
Дорогая Валентина Алексеевна!
Я, конечно же, как парашютист за стропы, держусь за Ваш, хотя бы и небольшой докладик о Цветаевой. За «без Цветаевой» меня линчуют как организатора симпозиума /и еще за другие «белые пятна», которых некому заполнить/. Так что очень бью челом Вам. А статья / Ваш доклад/ о поэзии ведь не о «Серебряном веке», так что явилась бы «зайцем» среди пассажиров /докладчиков/ с билетами.
Между тем, статья эта /доклад/ превосходна и в высшей степени ценна сама по себе. Ее совершенно необходимо напечатать, если не где-нибудь в американском журнале, близком вопросам поэзии /это Вам лучше знать, то, может быть, в одном из славистских < > с кратчайшим предисловием о дискуссионном ее характере[4].  Не сетуйте за то, что разболтался. 
 Обнимаю Вас. Ваш Л. Р.

                                            Тамара ГОРДИЕНКО, Москва
  1. ОР ИМЛИ РАН, ф. 610, оп. 2, ед. хр. 2.2. 48 п (оригиналы). 52 лл. Письма Ржевского машинописные, за исключением двух рукописных писем и двух открыток
  2.И.С.Тургенев. ПСС и писем в тридцати томах. Письма в восемнадцати томах. М., 1982. - Т. 1. - С. 9.
  3. ОР ИМЛИ РАН АН, ф. 610, оп 2, ед. хр. 2.2. Л. 1; далее после каждого письма указывается лишь номер листа.
  4. Далее Ржевский сделал обстоятельный разбор текста и предложил несколько мелких замечан


2016-Елена МАТВЕЕВА- К девяностолетнему юбилею Валентины Синкевич
                                       Елена МАТВЕEВА

                     К  девяностолетнему юбилею  Валентины  Синкевич


      Трудно поверить, что в этом году Валентине Алексеевне Синкевич исполняется 90 лет, потому что она – самый молодой 90-летний человек, какого я знаю, но верить приходится, так как я четко помню как я еле-еле поспела на празднование ее 70-го юбилея двадцать лет тому назад,  в 1996 году.  
       Я в то время жила на Лонг-Айленде, а юбилей справлялся на западном берегу реки Гудзон, в доме поэта Ираиды Легкой и ее мужа  Бориса Пушкарева. Мой автомобиль был старый и малонадежный (нечто вроде Антилопы Гну), и по дороге из Лонг Айленда у нее лопнула шина.  У меня не хватило силы открутить винты, чтобы поменять шину, и пришлось ждать помощи от «ААА», так что я попала наконец на праздник, с опозданием и вся измазанная машинным маслом, но все-таки попала, чему была очень рада.  Там собрались поэты, писатели, журналисты, художники, представители как первой, так и второй и третьей эмиграции. Среди них было много близких друзей моих родителей (Ивана Елагина и Ольги Анстей) – поэты Ираида Легкая и Олег Ильинский, художники Сергей Голлербах и Владимир Шаталов, редактор Марина Ледковская и сама виновница торжества, Валентина Синкевич.
      От самой Валентины Алексеевны я знаю, что мы с ней приплыли в Америку весной 1950 года на одном и том же военном транспортном судне «Генерал Балу» и что она помнит меня 5-летнюю на палубе этого судна.  Сама я этого не помню; из всего путешествия мне запомнилось только море, небо, тошнота от качки   и моя мама, певшая мне песни про море.  Сознательно мы познакомились уже позже, в Нью Йорке, где часто встречались на литературных вечерах, в гостях у общих знакомых и на семейных сборищах, то в семье моего отца, то у нас с мамой.
       И вот пришло время опять отпраздновать юбилей Валентины  Синкевич, этого замечательного человека,   поэта, критика,  зссеиста, редактора и издателя,  вложившего столько творческого труда в сохранение наследия русской зарубежной литературы в  нелегких условиях  эмигрантского быта.
      Сердечно поздравляю Вас с юбилеем, милая Валя, и желаю Вам здоровья, радости и множества новых стихов!

                                                                         Миссула, шт. Монтана, август 2016
 

2016-Борис ОРЛОВ-поздравление Санкт-Петербургского отделения Союза писателей России
СОЮЗ ПИСАТЕЛЕЙ РОССИИ
Санкт-Петербургское отделение
191119, Санкт-Петербург, Звенигородская, д.22,Лит. В
Тел.404-63-08,  факс 404-63-07
Синкевич В.А.

                                   Уважаемая Валентина Алексеевна!

      Правление Санкт-Петербургского отделения Союза писателей России поздравляет с юбилеем Вас, талантливого, известного в литературных кругах многих стран писателя, высоко несущего Знамя Русского Зарубежья.
      Вы многое сделали для объединения русской литературы, расколотой трагическими событиями 1917 года, в единое целое. В Вашем ежегоднике «Встречи» публиковались русские писатели, живущие в Америке, России, Германии, Франции, Израиле, Финляндии и т.д.
      Прекрасный поэт, Вы большое внимание уделяете мемуарам, где рассказываете о литературных процессах и литературных течениях, которые из-за железного занавеса были скрыты от россиян. 
      Желаем Вам, Валентина Алексеева, неиссякаемой творческой энергии, новых книг стихов и прозы, крепкого здоровья.

Сопредседатель 
Союза писателей России,
председатель Санкт-Петербургского отделения
Союза писателей России                      
                             Б.А.Орлов

2016-Юлия ГОРЯЧЕВА-Вы наша гордость

                                                    Юлия ГОРЯЧЕВА

                                                    
                                                 Дорогая Валентина Алексеевна, 

        С вершины Вашего юбилея отчетливо просматриваются Ваш необычный жизненный путь, творческие достижения, Ваши энергичность и стремление помочь подданным русской культуры разных стран. 

       Низкий поклон Вам за Ваш труд «в союзе слова и добра», за подвижническую деятельность на благо сохранения русского слова. 

       Огромное спасибо за то, что щедро делитесь и своими пронзительными стихами, и уникальными воспоминаниями, и публикациями собратьев по перу.  

      Вы – наша гордость! Ваши трудолюбие, стойкость, оптимизм и благородство – всегда для нас пример! 

       Желаю Вам крепкого здоровья, взаимопонимания, поддержки, радости. И, конечно же, новых произведений!

                                                     С юбилеем!
                                                     Будьте счастливы! 


                                                     Юлия ГОРЯЧЕВА, Москва 

2016-ИРЛИ-Поздравление

                                                              
Федеральное государственное бюджетное учреждение науки Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Российской академии наук


Россия, 199034, Санкт-Петербург
Набережная Макарова, дом 4
Телефон: (812) 328-19-01, факс: (812) 328-11-40
http://www.pushkinskijdom.ru,
e-mail: irliran@mail.ru


Сотрудники Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН сердечно поздравляют Валентину Алексеевну Синкевич с прекрасным юбилеем в ее достойной и мужественной жизни.
Бесценно то, что Вы, Валентина Алексеевна, сделали для бессмертия русской эмигрантской (и не только) литературы. Редактируемые и издаваемые Вами выпуски ежегодника «Встречи» – неоценимый источник для изучения сложного периода отечественной литературы за рубежом и мировой культуры в целом.
Вы были и остаетесь другом, собеседником, публикатором и корреспондентом многих замечательных поэтов, прозаиков, журналистов и мемуаристов. Талантливо, с любовью и глубинным проникновением Вы рассказали о них в воспоминаниях, статьях и докладах, прочитанных на международных научных конференциях для российской общественности, на которые Вы в трудные для России 1990-е годы прибывали, неоднократно самоотверженно перелетая океан.
Небольшая часть Ваших документов, принесенная в дар, отложилась в Архиве Пушкинского Дома. Пополнению Ваших материалов были бы рады и благодарны наши исследователи. В Пушкинском Доме также хранятся Ваши книги, это и Ваш Дом, где работают Ваши друзья.
Мы желаем Вам здоровья, творческих взлетов, «поэтических наитий», как Вы любите напутствовать поэтов. Ждем новых книг, в которых «пою сейчас, ни перед кем не опуская взора, / не заботясь, чтоб стих был гладок и голос красив». А все-таки красив и слышен в обоих полушариях!

 Директор ИРЛИ РАН                         В. Е. Багно
                                                                                                 
                                                                                                 7 июля 2016 г.
2016-Александр СНЕГИРЁВ

 




В Филадельфии далёкой Валентина
                                       проживает,
О России снежной, милой никогда
                                       не забывает.
Скоро будет Валентина отмечать
                                         свой юбилей,
И летит ей поздравленье          
                    из полей от снегирей.
                  
                       
                       Александр Снегирёв
                                     
                                 26.11.15


Александр СНЕГИРЁВ (наст. имя Алексей Владимирович Кондрашов). Москва. Прозаик, выпускник РУДН, зам гл. редактора журнала "Дружба народов" , лауреат премии "Дебют" (2005). "Венец" (2007), "Эврика" (2008) и др. В 2014 получил премию "Звездный билет", посвященную памяти В.П. Аксенова. Роман «Вера» (Эксмо, 2015) вышел в финал литературных премий «Русский Букер» и «Национальный бестселлер».
   

2016-Рудольф ФУРМАН-О ЮБИЛЯРЕ
                                          Рудольф ФУРМАН


                                              О ЮБИЛЯРЕ

Мне кажется, что наша духовная жизнь во многом определяется встречами и разлуками с людьми. И разлука, и встречи приобретают особый смысл, в зависимости от того, кого мы встретили или с кем расстаемся. Печально расставаться с человеком, к которому прикипел, без которого отведенная ему часть души «болит и кровоточит от урона, на эту рану не наложишь швы...», без которого уже не представляешь свою жизнь полнокровной. Встреча же с таким человеком обогащает душу, придает особый, жизнеутверждающий смысл, окрашивает положительными эмоциями: светом, радостью, сопереживанием. Мне крупно повезло встретить в эмиграции двух удивительно красивых, добрых и светлых людей – высочайшей культуры, порядочности и таланта. Это Сергей Львович Голлербах и Валентина Алексеевна Синкевич. Оба они из военной, принудительной эмиграции – Ди-Пи.  Сергей Львович – замечательный художник, Валентина Алексеевна – замечательный поэт. Их обоих связывают десятилетия дружбы. Оба они тесно связаны со старейшим в Русском Зарубежье  «Новым Журналом», в котором мне посчастливилось быть сотрудником, и где я встретился и познакомился с этими удивительными людьми.  
В этом году все, кто знает и любит Валентину Алексеевну отмечают ее Юбилей.  Ее судьба, трагически сложившаяся в юности и далеко не легко в послевоенные годы, не только не сломила её физически, но она сумела сохранить и пронести через всю жизнь свои честь, благородство, достоинство и красоту. И я, пользуясь возможностью, предоставленной мне, низко кланяюсь  Валентине Алексеевне за ее подвижничество, за ее бескорыстие, за ее внимание и доброту, за тридцатилетний подвиг создания и выпуска поэтического альманаха «Встречи», за материальную и моральную поддержку «Нового журнала».  Желаю ей еще много лет жизни, добрых сил, радости творчества и общения с близкими, друзьями и братьями нашими меньшими! 

                                          Нью-Йорк, 7 июня 2016 г.

2016-Зоя ПОЛЕВАЯ-Дорогая Валентина
                                       Зоя ПОЛЕВАЯ

                                    Дорогая Валентина


                                 1.       Зовите меня Валей 

       Чего не любит Валентина Синкевич, так это славословия в свою честь.  А любит она своих талантливых соплеменников, друзей, братьев меньших, книги, искусство, музыку, даже политику; любит литературный труд, творчество.   Телефон в её доме вечерами занят, завтрак с ужином перепутан, настольная лампа горит – светящийся остров поэзии шлёт свои сигналы в пространство.  
       Мне очень нравится имя-отчество Валентина Алексеевна.  Это сочетание Л и Е делает его плавным, прозрачным, текучим, как светлый равнинный ручей.  Я с удовольствием произношу его, но в ответ слышу: «Зоечка, зовите меня Валей». 
       Родились мы в одном городе – Киеве, в одной большой и сложной стране. Валентина Синкевич к моменту моего появления на свет уже была жителем Пенсильвании. То, что произошло до того – невероятно. Высшим Силам было угодно, чтобы эта женщина выжила, выстояла и украсила собою Землю. 
Мне очень нравится слушать Валентину, её любимое словечко «заме-ча-тельные!», её никогда не скучные рассказы, иногда повелительные нотки, меткие иронические замечания, красивый,  энергичный, жизнерадостный  голос. Я узнаю его в интервью, в эссе, в стихах.  Всё это ярко, свежо, талантливо и красиво так же, как и сама Валентина, которую я [(так и хочется сказать – обожаю(!), но пока оборвём фразу на этом…].

                                2.      Встречи

       Когда поэтическому альманаху исполнилось 30 лет, его редактору исполнилось 80. Я разминулась с Валентиниными «Встречами».  Но наша встреча всё-таки состоялась. 24 декабря 2007 г. из Филадельфии была отправлена мне открытка с прелестным котёнком в ящике с петуньями, и в ней было написано: «Спасибо за то, что порадовали меня хорошим стихотворением-диалогом.  Да, природа нас любит, она к нам щедра, в этом Вы правы...». 
       Этой почте предшествовало следующее литературное событие: встреча в Филадельфии и потом в Нью-Йорке с киевским поэтом и издателем Юрием Григорьевичем Капланом. Там мы познакомились с Валентиной Алексеевной.  Русскоговорящая литературная Филадельфия радостно и щедро принимала киевского гостя.  Поэтических антологий, привезённых им из Украины, не хватало для всех желающих. Говорили о будущей встрече. Однако случилась трагедия: Юрий Григорьевич погиб. 30 августа 2009 г. филадельйские литераторы во главе с Игорем Михалевичем-Капланом и Валентиной Синкевич приехали к нам в Нью-Джерси на вечер памяти поэта.  Это горестное событие сделало нас соучастниками общей скорби и друзьями, объединившимися вокруг русского поэтического слова. Валентина Алексеевна ещё не раз приезжала в наш клуб «Exlibris NJ».  Её выступления всегда становились праздником поэзии, заразительного жизнелюбия, человеческого обаяния.
 
                              3.      О любви
 
       О любви Валентины Алексеевны к животным можно было бы долго рассказывать. Например, как к зиме в гараже «открывается отель имени Валентины» для голодных и холодных приблудных котиков.  Как в доме всегда обитают питомцы, уживаются кошки с собаками.  Но не только для четвероногих открыты двери. Известна мне и другая история истинного милосердия, связанная с больным, брошенным на произвол судьбы человеком.  
       У Валентины Алексеевны много добрых друзей. Любовь порождает любовь.  Не может она пройти незамеченной, кануть в бездну. Она рождается и живёт, и множится, она выбирает сама своих посланников и служителей, уравновешивает и бережёт мир. Талант – одно из её божественных проявлений.  И теперь мне хочется снова повторить Ваши слова, дорогая Валентина Алексеевна:  «Да, природа нас любит, она к нам щедра, в этом Вы правы...».
       Спасибо Вам, дорогая Валя, за Ваш талант, за красоту, за Ваш голос, почерк, за несгибаемый характер, за жизнестойкость и трудолюбие, за то, что мы – соотечественники и современники, за Ваш юбилей, за то, что Вы рядом с нами, за возможность пережить и высказать чувство восторга и обожания.  Будьте здоровы, живите долго! Вы – ЗАМЕ-ЧА-ТЕЛЬНАЯ! Привет Вам от всех Ваших поклонников из Нью-Джерси, от наших общих киевских и нью-йоркских друзей.  Разрешите обнять Вас и сказать Вам: «До встречи!»
 
  Искренне Ваша
 
                                            
                                                   Зоя ПОЛЕВАЯ
 
                                                   
                                                 Сентябрь 2016, East Brunswick, NJ

2016-Сергей ГОЛЛЕРБАХ-Валентине СИНКЕВИЧ
       Сергей ГОЛЛЕРБАХ   


             *  *  * 

          Валентине Синкевич

За девять десятков лет
Вы собрали Чудо-букет
из мыслей, чувств, увлечений,
заметок, грез и прозрений,
в форме стихотворений.

Это живой букет,
в нем границ времени нет,
он любовью к жизни согрет
и во тьме он чувствует свет.

                                 Сентябрь 2016 


             *  *  *

Валентина Алексевна,
Вы в поэзии царевна,
Ваши строки хороши,
благотворны для души,
и, попав на свежий ум,
порождают много дум.
Да продлится много лет
поэтический расцвет! 

                            Сентябрь 2016 

2016-Валентина СИНКЕВИЧ
              К 90-летию со дня рождения


Редакция «Связи времён» сердечно поздравляет 
Валентину Алексеевну СИНКЕВИЧ с 90-летием 
и желает ей здоровья и вдохновенного творчества. 


     
  Валентина СИНКЕВИЧ       
            

              ЕДИНСТВО  

                            Юлии Горячевой

Для кого пишу я стихи? Для Вас. Вы
далеко живете, а кажется – близко.
Небо у нас одинаковой синевы
и свод его виден то высоко, то низко. 

И земля, а на ней трава-полынь
Жаждет дождя, а его всё нету и нету
И война опять – не живи, а сгинь – 
сживает нас одинаково со свету.

Но мы, вопреки всему, живем на
этой земле, и у нас всё одно и то же:
радуемся мы, когда наступает весна
и когда сирены молчат, восклицаем:
      «Слава Те, Боже!»

И стоит нерушимо древний московский храм,
Филадельфия ярко сверкает огнями,
теми, что путь наш давным-давно осиян.
И пусть говорят, что океан между нами.
Филадельфия нам сверкает огнями.
И стоит для нас нерушимо
древний московский храм.

                                  Сентябрь 2015




            *  *  *

А чудо может всё-таки свершиться
и кто-то всё-таки поймет:
стихотворение – почти всегда полет,
и счастлив тот, кому он снится.

Но он и рвущий крылья перелет
через газеты, сборники, журналы – 
где ничего никто не знает наизусть.
И никого не ждут полупустые залы,
в которых люди вызывают грусть.

И потому стиху не надо притворяться
как весел он и бесконечно рад,
что тот булыжник – 
камень древнего палаццо,
а это дерево – 
                        не срубленный Вишневый сад.


                                                      Май 2016



                  ПЕНИЕ

                                          Ирине Чайковской

Сегодня среда, иль опять воскресение?
Хотя всё равно что за день или час – 
только бы длилось высокое пение:
Анна Нетребко и волной Хворостовского бас.

Это они поднимают на гребне
чувств, и звуков, и мыслей, и слов,
это они зовут к воскресной обедне,
сдвинув быта тяжелый засов.

Это в доме, когда и темно, и тихо, и пусто – 
и видишь и слышишь кромешную тьму – 
Хворостовский вдруг запоет в тишине
По-земному весомо и густо
и Анна небесною трелью ответит ему – 
                                                                  или мне?


                                                       Ноябрь 2015





              К 22-му ИЮНЯ

Здравствуй, друг мой, бессонница!
Вот опять Буденного конница
мчится сквозь дверь и окно.
Вот и опять здесь оно – 
незабытое детство в Остре:
предвоенный год на дворе,
школьный дом привычно-дощатый,
«Будь готов!» – кричит пионер наш вожатый,
мы ответно и дружно: «Всегда!»
(Каркнул ворон свое: «Никогда!»)
Мы поем: «Если завтра война…» 
А сегодня? Была ль на то воля Господня,
чтоб разверзлась такая война?..  

Помню ту первую зиму:
мать напрасно шла к магазину,
нет ни хлеба, ни неба в России,
ничего и нигде уже нет…

В Лету кануло множество бед,
и кануло столько же лет.
Той войны давно уже нет.
Но свой адский впечатала след
она на дорогах России.
Ту войну мы еще не забыли.
Память у нас не мертва, 
она знает живые слова,
в которых слышно всегда – 
без вороньего карканья:
                               «Ни-ког-да!»

                                  Июнь 2016


               *  *  *

       Инне и Владимиру Агеносовым

Когда смотришь с тоской в потолок,
и всё на свете не так и не мило – 
кутаюсь я в оренбургский платок, 
о котором Зыкина пела Людмила. 

В нитях его оренбургская степь, 
капитанская дочка. И даже Есенин: 
«Конь мой – мощь моя и крепь». 
И «Ах, вы сени мои, сени». 

Хорошо, и тепло, и уютно тогда, 
и мурлычет Пушкина кот тот ученый, 
в Китеж-град тогда плывут города 
под воскресные колокольные звоны. 

                                         Сентябрь 2016





         МОЙ ДОМ

Праздник ходит в ярком платье,
отдыхают на кровати
будни. Бродит с нитью Ариадна,
и выводит Ариадна
в дни весенние и месяцы
на крутые, на витые лестницы
в светлый дом, где окна светятся.
Здесь живу я. Здесь я пела,
и любила как хотела –
чью-то душу, чье-то тело. 
Время быстрое летело
на моих на крепких крыльях.
Я снимала часто крылья
и стояла на коленях,
и горела на поленьях
своей совести и страсти
пламенем несчастья-счастья…
Разделился дом на части – 
в каждой жизнь своя, живая,
в каждой есть минуты рая,
есть, покуда здесь жива я. 

2016-Марина ГАРБЕР-Страсть благодарности
                                            Марина ГАРБЕР


                                         СТРАСТЬ БЛАГОДАРНОСТИ

       Дорогая Валентина!

       Как же я боялась, что из сотни – или сотен? – написанных Вам писем, не успею написать одно, главное, в котором уместилось бы многое из ранее остававшегося на полях. То есть написать написала бы – ведь я многажды проговаривала его про себя, – но в жизни нередко случается так, что адресат не успевает прочитать то – важнейшее – письмо, а адресанту остается навсегда сожалеть о невысказанном. Успеть сказать «живое о живом» – не только в метафорическом, но и в буквальном, подлинном смысле – великий подарок судьбы. 
Благодарить человека, которого столько лет – больше двадцати пяти – считаешь своим Учителем (именно так, с прописной), казалось бы, легко, потому что благодарность – естественнейшее из чувств и, если верить Цицерону, самое важное. Но собственно естественность и длительность ощущаемой благодарности, в конце концов, способствуют постепенному привыканию, бессловесному приятию благодати как данности – не станешь же благодарить воздух за то, что дышишь, а дерево за то, что цветет… В моем случае «задача» осложнена еще и тем, что мой адресат – человек негромких слов, сторонящийся пафоса и оглушительных эпитетов, которые нередко проскальзывают у пишущих о Вас: легендарная, известная, именитая, голос эпохи… И здесь важно выдержать баланс, не скатиться в патетику, при этом про себя немного сожалея о том, что некогда красивое слово – патетика, – сообщавшее прежде всего о внутренней взволнованности, теперь всё чаще ассоциируется с пошловатой высокопарностью.
       Заочно я познакомилась с Вами в самом начале девяностых, когда, как и положено новоиспеченному эмигранту (в США к тому времени я прожила чуть больше года), мучаясь ностальгией и одиночеством, прочитывала «от корки до корки» нью-йоркское «Новое русское слово». Однажды в этой газете я прочла Вашу рецензию на поэтическую книгу одного из наших современников; я отлично помню имя рецензируемого поэта, но сейчас это не столь важно. Важно то, что по интонации (а ведь «наши лучшие слова – интонации», как говорила моя гениальная тезка) я поняла, какой человек писал этот отзыв. Не похвала, нет, хотя рецензия была исключительно положительной, а внимательность к тончайшим нюансам, уважение к «чужому» слову, искренняя заинтересованность в нем и острая отзывчивость – вот, что затронуло. Спустя годы, приобщая и меня к критическому искусству, Вы посоветуете: «Пишите как можно меньше о себе и как можно больше о книге», – совет, которому я долгое время буду следовать столь неотступно, что появление в критическом отклике личного местоимения первого лица или от него производных будет казаться мне недопустимым. Та Ваша рецензия, впрочем, как и остальные, была так и написана – без ячества и самовыпячивания, без попыток притянуть одеяло на себя. Тем не менее, ненавязчиво и, безусловно, непроизвольно, образ автора проявлялся – не в тексте, так сквозь текст. Писавшая стихи с детства, я впервые решилась показать их человеку литературы.
       И Вы ответили мне. 
       Потом были письма, много писем, так много, что в моей перегруженной памяти сохранились только два адреса – родительский и Ваш, – за которыми мне не нужно лезть в адресную книжку. Остальные я забывала напрочь, включая свои собственные, как только покидала очередной «дом». Я писала Вам из всех американских и европейских городов, в которых мне потом довелось оседать на более или менее продолжительный срок. 
       И Вы всегда отвечали мне. 
       Не только мне. Вы отвечали очень многим, большинству из когда-либо обращавшихся к Вам. И в этой, казалось бы, незначительной детали – так много Вас: будучи человеком занятым, перегруженным и не терпящим праздности (а ведь помимо многолетней службы в филадельфийской публичной библиотеке, помимо кропотливой и трудоемкой редакторской работы над «Встречами», помимо собственных стихов, обычно слагавшихся по ночам из-за нехватки дневного времени, помимо прочего разнообразного и разносоставного литературного труда, была еще и семья, и личная жизнь), Вы всегда были и остаетесь человеком долга и чести. Не ответить на письмо для Вас, дорогая Валентина, почти немыслимо, всё равно, что не ответить на чье-либо приветствие, а высокомерие и равнодушие – не Ваши качества. Вы всегда находили, кому помочь, а нуждающиеся в помощи находили Вас, и это касалось не только коллег по литературному цеху, – любых людей, людей вообще – больных и бедных, сильных и талантливых, начинающих и состоявшихся... Да и не только людей: Ваша любовь к животным заслуживает отдельного и обстоятельного письма. Скольким из них Вы спасли и продлили жизни, иногда даже рискуя своей собственной. Вы редко, почти никогда не говорите о помощи другим. Эти так называемые детали, вполне для Вас повседневные, лишь изредка проскальзывают в разговоре. Потому что добро вершится не ради благодарности и восторгов – хорошо знакомая, но мало кем по-настоящему проживаемая истина. 
       Еще одна запретная тема – тема здоровья, физического недомогания и связанных с ним бытовых тяжестей. «Это не интересно», – чаще всего отрезаете Вы, когда я спрашиваю о самочувствии. И это – искренне, Вам действительно жаль времени и сил на эти «мелочи». Жалобы растлевают – жалобщика больше, чем слушающих и сопереживающих. Помню, как однажды спросила Вас о секрете долголетия, и, упомянув безусловный генетический фактор, Вы ответили мне: «Никогда не жалейте себя. Других – сколько угодно, себя – никогда». Но и эта Ваша черта мне, слабому нытику, кажется врожденной, ибо – непостижимой. Вы живете именно так – безжалостно к себе, без-жалобно. Сопереживание ближнему (и дальнему) не возвышает Вас в собственных глазах – отнюдь, этого Вам вовсе не нужно, – оно не позволяет преувеличить значение и вес собственных тягот, точнее, свои беды в сравнении с бедами других нередко кажутся незначительными (а ведь у большинства получается как раз наоборот). Без преувеличений, без слезливых нажимов, страстно и беспристрастно одновременно Вы говорите и, – к сожалению, реже и скупее – пишете о своей небезмятежной жизни, о которой еще обязательно напишут книги. Кажется, что всю жизнь Вы следовали собой же сформулированному и сформированному собственной судьбой убеждению: что бы ни произошло, оставайся достойным бытия.  
       Поэты, как известно, люди эгоцентричные, самолюбивые и в разной степени честолюбивые, и это не только понятно, но и закономерно. Будь они лишены этих качеств, их потребность в читателе отпала бы сама по себе. Но редко в литературной среде встречаешь человека, амбиции которого значительно не превышали бы его дарования и были бы посильно соразмерны ему. Мне кажется, среди своих литературных знакомых я могу насчитать всего несколько таких поэтов. В их число входите и Вы, дорогая Валентина. Не научившись преувеличивать негативное, Вы так и не научились преувеличивать положительное. Сколько настоящих литературных дружб и великих встреч на Вашем веку, и с какой «музейной деликатностью», как с точностью определил один из критиков характерную для Вас манеру письма, Вы пишете о каждой из них, оставляя за собой право некрикливого достойного присутствия (не путать с неприметным)! Сколько внимания к собственной персоне на фоне этих встреч и событий сумел бы привлечь другой, оказавшийся на Вашем месте… Но Вам присуще то, чего недостает столь многим из нас: самодостаточность – без гордыни. «Одинокая, высокая, ледяная свобода!» – и только. Тяги к мифотворчеству Вы лишены начисто.  
       В последние годы мы чаще говорим по телефону, потому что теперь так легче. И каждый раз я дивлюсь ясности ума, которой может позавидовать двадцатилетний, цепкости памяти, позволяющей цитировать не только любимые стихи, но и – внушительными кусками – прозу, поражаюсь мелодичности голоса, приобретающего особую – певучую – тональность, когда Вы читаете стихи. 
       Пожалуй, Вы единственный на моей памяти человек, который при соприкосновении с искусством, будь то поэзия, музыка или живопись, невольно преображается физически. В одном из своих многочисленных посвящений Вам я отметила эту способность волшебного преображения: «…у жизни научиться умирать, и возрождаться – у литературы». Мне посчастливилось несколько раз наблюдать эту удивительную метаморфозу. Помните тот вечер в Филадельфии? Мы встретились с Вами на концерте, куда Вы пришли с высокой температурой и гриппозным блеском в глазах, но к концу вечера жар спал, и глаза горели совсем иным светом – огнем эстетического наслаждения. Вот оно, целительное воздействие прекрасного, врачевание тела – духом.  Еще помню, как однажды Вам пришлось идти больше часа от парковки к 21-му книжному магазину на Бродвее, где я в тот день представляла новую книжку, – и никаких ламентаций, никаких, казалось бы, вполне оправданных скидок на возраст, тем более, на имя или на статус (вижу, как Вы недовольно хмуритесь от этих «больших» слов). Или, не так давно, после прочтения недавно вышедшей у меня книжки: «…ощущение, будто я летаю», – о недомогании, конечно же, ни слова. «Ваши стихи помогают мне жить», – эти слова стоят многого. 
        «Стихи наши дети», – писала Цветаева. «Дети – наши стихи», – говорите Вы, – «Материнство – тоже творчество». Мое первое стихотворение после двухлетнего молчания, последовавшего после рождения дочери, заканчивалось приблизительным цитированием этих Ваших слов: «Стихов не писать. Ведь это и есть стихи». Их много, отголосков нашей переписки и долгих телефонных разговоров, звучащих в моих стихотворениях. И очень верно кто-то не так давно заметил, что слегка расшатанная метрика, время от времени проскальзывающая у меня, усвоена, прежде всего, из Вашего словотворчества, корнями уходящего в русскую землю, а кроной– в американское небо. Эта частичная формальная раскованность Вашей поэзии придает ей особое свойство пластичности, то сообщая стихотворениям (и, следовательно, нам, их читателям) внутренне душевное напряжение, то наоборот разряжая поэтические тексты, интонационно приближая их к разговору, «задушевному и чуткому, как совесть».  Долгое время Вы были моим первым и главным читателем – требовательным и доброжелательным одновременно. У Вас я училась критическому отношению к своему и чужому: к своему – строже, к чужому – тактичнее, но не менее честно. Пожалуй, все девяностые я даже писала – поэзию и критику включительно – с ощущением Вашего безмолвного присутствия, тихого дыхания за плечом. 
       Не знакомый с Вами или со мной человек может вообразить, что наша многолетняя дружба – этакое безоблачное пространство, идиллия, сплошные совпадения, плавное покачивание на одной волне. Если бы это было правдой, то дружба была бы не настоящей. Наши страстные споры, в основном касавшиеся далеких от литературы тем, иногда заканчивавшиеся обоюдными обидами и следовавшим за ними молчанием (благо, никогда не бывавшим долгим), только укрепляли нашу дружбу. Ибо искреннее уважение исключает автоматическое соглашательство. И почти каждый такой спор тоже оборачивался своеобразным уроком, непроизвольно преподнесенным мне Вами, уроком умения слушать, уроком веры в себя и, наряду с этим, сомнения в собственной правоте, уроком неприятия непоколебимых «железных» принципов, уроком умственной и душевной гибкости.
       Допускаю, что удивлю Вас, сказав, что мой «час ученичества» так никогда и не закончился, и длится вот уже более четверти века. Когда-то Вы назвали меня своей духовной дочерью, и продолжаете учить меня, сами о том не подозревая, как родители учат детей, то есть – спиной, собственным примером. Никогда не недооценивай значения самообразования, этот навык не преподадут ни в одном университете.  Радуйся чужим победам, будь доброй вестницей и щедро делись светом. Хулу и похвалу приемли не равнодушно, нет, а адекватно, прежде всего, отдавая себе отчет, от чьего лица они исходят. Не состязайся с рядом стоящим, только с самим собой.  Не стыдись своих ошибок, стыдись душевной закостенелости, не позволяющей признать их. Держи голову ниже сердца. Не проси. Жизнь непредсказуема и удивительна.  
       Ваши «Встречи»… Наши встречи – на Вашей филадельфийской и на нейтральной нью-йоркской стороне. На самую первую встречу с Вами я прилетела не одна, а с двумя начинающими литераторами. Помню, как волновалась и нервничала, пока мы добирались до Вашего дома, как настояла на том, чтобы заехали в цветочный за розами… Тогда я еще не знала, что Вы не любите срезанных цветов и что в этой неожиданной нелюбви – любовь к земле и ко всему живому, протест против насильственного обрывания жизни, ее естественного хода (в следующий раз я привезла маленький вазон каких-то невзрачных комнатных лютиков). Дословно помню Ваши первые обращенные ко мне слова, и то, как один из молодых поэтов, разглядывавший Ваш послевоенный портрет, что стоял на узком столике у стены, в полголоса произнес: «Повстречал бы тогда, обязательно влюбился бы…». Ваши глаза, как и Ваш голос, оказались неподвластны возрасту. 
       Перечитываю и понимаю, что, несмотря ни на что, я оказалась скверной ученицей. Обещала сдерживаться, а получился панегирик, хотела как можно меньше о себе, а письмо пестрит бесстыдными «я»… Предугадываю Ваше неодобрение: «Марина, так нельзя, это неприлично…». Дорогая Валентина, возможно, благодарность не нуждается в озвучивании, тем более, когда речь идет о близких людях, ведь мы и без слов всё знаем. Да и сказанное – лишь малая толика того, о чем хочешь и должен сказать. Я еще долго буду перебирать в памяти слова и события, извлекать из них новые уроки и корить себя за то, что забыла написать о столь многом. 
       Тогда зачем и почему? Ответ – снова у Цветаевой: «Есть для этой особливой памяти сердца особое наименование: страсть благодарности». Именно этой страстью был движим Пастернак, последним – подводящим итоговую черту всей жизни – словом которого, как известно, стало короткое и исчерпывающее: «Рад». Не Вы ли, дорогая Валентина, с теплом и любовью писавшая о своих современниках, не преувеличивавшая бед и приумножавшая свет, всегда смотревшая на жизнь не сквозь розовое стекло, а честно и при этом благодарно, привили мне эту страсть? 
       И «покуда мне рот не забили глиной», пока наши беседы продолжаются, что-то подспудное будет заставлять меня радоваться тому, что всё-таки успеваю. 

С благодарностью,
Всегда Ваша Марина


Люксембург – Филадельфия, апрель 2016
 

2016-Елена Дубровина
     Елена ДУБРОВИНА

 СТРАНА «ВОСПОМИНАНЬЯ»         

           
                   *  *  * 
В. Синкевич

Может быть, город чужой
и чужие люди.
Может быть, город этот
мы завтра забудем.
Лица сотрутся,
притупятся чувства,
и дом – станет чужим,
или забытым на карте пятном.
Сны растворятся в реальности,
Небо покроют тучи.
Может быть, надо уйти,
и в дороге нам станет лучше,
легче понять и отторгнуть,
и боль, и бред – 
то, что на карте памяти –
памяти больше нет.


               ГОРОДУ ПЕТРА
 
Наверное, в Питере ветер по-свойски
Метет желтый лист вдоль пустой мостовой.
И мостик кривой, по-осеннему скользкий,
Согнулся дугой над тоскливой Невой.
 
И дождь, как всегда, ледяной, моросящий,
Купается в лужах и бьется в стекло.
Осеннее небо – предвестник несчастий,
Раскрылось зонтом, но укрыть не смогло
 
Прохожих, спешащий на поздний автобус, 
Влюбленных, всё ищущих места для встреч.
Так движется время и крутится глобус,
И падают годы с согнувшихся плеч.

И память, как дождь моросящий, проходит.
Останутся вспышки сознанья едва,
И Питер холодный в ненастной погоде
Стирается в памяти день ото дня.
 
И только туманное чувство разлуки,
Как юности блики, болит иногда.
И только в порыве безрадостной скуки
Возникнет из памяти город Петра.


                       *  *  *
Вот и встретились. Жаль, что во сне,
Сколько мечтала увидеться снова.
Сад на Фонтанке, готовый к весне,
Ветра шуршание. Только два слова
Мы и сказали друг другу.  Вдали
Звезды блестели на небе погасшем,
И, отражаясь в Неве, как угли,
Ярко цвели над вселенною спящей.
Белые ночи еще не пришли –
Лета предчувствие в воздухе колком.
Память уснувшую болью прожгли
Лунных лучей ледяные иголки.
Зори восходят, будильник трещит.
Нам расставаться с тобой суждено ли?
Сон ли меня от тебя защитит?
Все это было, забылось, прошло ли?..


                БЕЛЫЕ НОЧИ

Сиреневый воздух. Обводный канал.
Никольская церковь. Но день опоздал – 
Остался один на широком мосту,
Как страж у ворот он опять на посту.
Подмога не скоро. Ночь утра белей,
И город стоит как в камнях Колизей.
Спит время, как пьяница, в белой ночи,
Забыв на скамейке от счастья ключи. 

Вот утро проснулось, и воздух дрожит,
И город уже на ладони лежит.
Заря расцвела и раскрылась зонтом,
И блещет Исакий в дыму золотом.
Бледнеют полотна. И красок мазки 
Чуть тронули неба седые виски…


        *  *  *
Невский, дождь. И в этом плаче
юность видится моя.
Ты ступи в нее. Иначе
посмотри кругом. Я плачу,
обнимая и целуя призрак
детского лица.

Ты приходишь в дом мой старый.
В нем – холодное тепло.
Боже мой, как это странно,
я целую неустанно
твое мокрое лицо.

Мы уйдем. За Летним садом
мост согнувшийся. И нет
рядом детства, и ограда,
как чугунная преграда,
словно тень прошедших лет.

Ты мне снился, поздно, горько,
улиц детства прежний лик.
Я хочу кричать, но только
из ночей бессонных сколько
шла к тебе на долгий миг.

И из города, где детство
без тебя прошло, и нет
возвращенья мне и места,
ты вернешься. Неуместно
ты в подарок мне протянешь
запах детства... и билет…  
                          1987


СТРАНА «ВОСПОМИНАНЬЯ»

Горький запах
теплой свежестью
охладил лицо и тело.
Память как бы потеплела
под лучами зимней нежности,
вышивая легким шепотом,
на экране бело-шелковом
и закаты, и рассветы,
странно канувшие в Лету.

Стало страшно, как улитку,
я толкаю память в пропасть.
Прошлое… никто не спросит,
не узнает…. Я накидку
опущу на то, что было…

Утро в чайнике остыло…
Разноцветные осколки
улеглись на пыльной полке
отголосками сознанья
из страны «Воспоминанья».
    1992
     ПРЕДЧУВСТВИЕ ВЕСНЫ
 
Отбивает чечётку настольный будильник,
В белом танце кружатся на окнах портьеры,
Забирается холод в пустой холодильник,
И застыло мгновенье в ночном интерьере.
А за окнами низко склоняется ветка,
Ветер давит к земле, покрывая порошей.
На окне распласталась морозная сетка,
И торопится в ночь одинокий прохожий.
Он сливается с небом, в тумане двоится,
Он уходит навечно в другое столетье.
Это тень моя с миром пытается слиться,
Только след на снегу все еще неприметен,
Неглубок и нечеток, заснежен пыльцою,
Он плутает по свету, он ищет приюта,
И дорогою к цели идет кольцевою.
Но мгновенье не вечно, не вечна минута.
И приходит расплата. Стоит усмехаясь,
В белом саване смерть или облако кружит?
Я проснуться хочу, но к утру просыпаясь,
Вижу – тает мой след, и весна отражается в лужах.
             Июнь, 2016

                          *  *  *
Отворите ворота. Я слышу назойливый стук.
Это время стучится. Это время разлук.
Я стою на развилке двух длинных дорог
Между раем и адом, и путь мой уже не далек.
О, как движутся быстро послушные стрелки.
Как шаги их беззвучны, нелепы и мелки.
Так минуты стучат мне в висок неспроста.
Сколько их мне осталось дойти до конца?
Ах, закройте ворота, я слышу чужие шаги,
Будто память мою на костре подожгли,
Что-то вспыхнуло искрой в сознании спящем.
Я стою на развилке под солнцем палящим.
А на небе – часы, и я слышу их бой…
Я кому-то кричу: «Уходи, и ворота закрой!».
И часы растворяются в облаке зыбком.
И сквозь облако смерть мне играет на скрипке
Марш прощальный. Минуты стучат и стучат,
Приглашая меня то ли в рай, то ли в ад,
Где закат растворяется в терпком вине…
Сколько жить мне осталось на этой земле?
Июнь, 2016



                           МИРАЖ

Будто тянется в пропасть дорога-излучина,
Одноглазый фонарь – старый страж на углу.
Одиночеством долгим как жизнью измучена,
Я под небом чужим до рассвета умру.

За окном синий дождь – отражений потоки,
Тает ночь, тает день. Словно в раму окна,
Я картиною вставлена в мир одинокий – 
Силуэт незаметный на листе полотна.

Только темное небо, да звезд очертания,
Только отблеск луны и осенний прелюд,
Сменит осень – зима, а надежду – отчаянье. 
Мимо время пройдет, и часы промелькнут…

Старый мастер-творец разукрасит картину,
Ночь сыграет на ветках сонату как Лист.
Чей портрет в тонкой раме покрыт паутиной?
Он ошибся моделью, – мой друг-портретист.

Черной краски мазок – я исчезну бесследно,
Когда солнечный луч нарисует пейзаж.
Очертание ночи становится бледным…
Я ведь только виденье, рисунок, мираж…


                  ДУША

Ей не хватает тепла и уюта.
Ветки сгибаясь, качаются ветром,
Ищет, как птица, гнезда и приюта.
Мерит шагами здесь метр за метром
Чья-то душа неспокойная – время, 
Клетку, в которой сто лет почивает,
Келью, в которой все заперты двери.
Только штормит их, от ветра качает.

Шторы на окнах. Закрыты границы.
От одиночества мечется. Душно…
Годы проходят пустой вереницей,
В сердце ее заглянув равнодушно.
Тело стареет. И время устало.
Только душа еще рвется из плена,
Чтобы дорога случайная стала
Вечною тайной, секретом вселенной…

2016-Сергей КАРАТОВ -К 70-летию со дня рождения Михаила СИНЕЛЬНИЛОВА
                                                         Сергей КАРАТОВ

                          К 70-летию со дня рождения  Михаила Синельникова

                                                         ВЛАСТЬ  ЛЮБВИ

О жизни и творчестве Михаила Синельникова написано так много, что добавить нечто новое к сказанному практически невозможно. Разве что какие-то личные впечатления от многолетнего общения с этим несомненно ярким и одаренным человеком. Так мы и поступим, потому что в этих наблюдениях могут обнаружиться дополнительные грани его характера, иной подход к написанным Михаилом Исааковичем стихам, к его  работоспособности в области переводов стихов поэтов из республик бывшего СССР, а также классиков Востока и ряда европейских стран.
 Его многогранный талант не может оставить равнодушным никакого сколько-нибудь начитанного человека, поскольку читатель этот непременно столкнётся с необыкновенно богатой эрудицией, способствующей расширению диапазона его творческих возможностей. Достаточно сказать, что первые стихи Миши, написанные пятилетним ребёнком были по истории античности, основанные на мифах и легендах древнего Рима.

Когда мы с ним оказались в совместной поездке в Санкт-Петербург, Михаил показал мне дом, который было видно с площади Московского вокзала. Родился он на территории Александро-Невской лавры, откуда малыша перенесли в тот дом на ул. 1-й Советской.
Это было в 1946 году, когда его родители после долгих мытарств по глубинкам страны вернулись в послевоенный полуразрушенный Ленинград на свою прежнюю квартиру. Отец Михаила был тесно связан с кругом творческой интеллигенции ещё довоенного Ленинграда, куда входили все видные поэты и писатели того времени.
 К этой теме я ещё вернусь, а сейчас хочу поделиться своими соображениями о Михаиле как о хорошем товарище, прекрасном собеседнике, шутнике.  


                           
              Михаил Синельников, амер. проф. Виктор Пеппарт и Сергей Каратов

Он в любой компании сразу же становится душой коллектива, привлекая к себе внимание своими интересными рассказами о множестве людей из писательской среды, с кем он встречался лично. Его по праву можно считать ходячей энциклопедией, если речь заходит о румынской, грузинской, киргизской, армянской, индийской или персидской литературе. Он помнит сотни имён поэтов, может цитировать стихи классиков Востока, Сербии, Азербайджана, Армении, Турции. У него на любую ситуацию вспоминается какая-то история, связанная с тем или иным литератором, актером, певцом, политиком. Много времени проведя в среде грузинской творческой интеллигенции, Михаил постиг искусство тоста, которые всегда являлись вербальным украшением всех дружеских посиделок и торжеств. И всякий раз, когда оказываешься с ним за одним столом, узнаешь кучу новых шутливых дружеских шаржей, которыми он мастерски обрисовывает того или иного классика. Практически Михаил не повторяется, но даже если и случается такое, то всё равно слушать его бывает очень интересно, и хохот стоит поистине гомерический. Иногда смешные истории возникали прямо при нас…
 В недавние годы в Москву из Бухареста  постоянно приезжал профессор Думитру Балан. Он когда-то учился в Москве, блестяще знал русский язык и являлся преподавателем русской литературы в Университете в столице Румынии. Я с ним познакомился в Румынии, где его прикомандировали ко мне в качестве переводчика. В Москве Думитру покупал много литературы и увозил на родину. Я был у него дома: там книги были повсюду. По дому можно было передвигаться только боком… 


                       
                                   Поэты Вячеслав Самошкин и Михаил Синельников

С Думитру Баланом и Михаилом Синельниковым мы ходили на поэтические вечера, после которых устраивались посиделки с самыми веселыми программами и с распитием румынских вин и цуйки, которые Думитру обязательно привозил с собой. И конечно же, веселье в небольшой компании создавал неугомонный Михаил Исаакович. Всякий раз после активных двух недель пребывания в Москве, Думитру уезжал с огромным багажом, главным образом состоящим из книг. Мы, несколько человек друзей, все это загружали в такси и ехали на Киевский вокзал, на поезд до Бухареста.

Однажды вот так мы проводили Думитру, разъехались по домам, а пару дней спустя у нас в доме раздаётся телефонный звонок из Бухареста. Звонит Думитру Балан и спрашивает у моей жены про чемодан. Оказалось, что когда выносили его багаж, то в суматохе мы забыли большой оранжевый чемодан…

Румынский  композитор Пауль Полидор тоже приезжал в Москву. С ним меня познакомили Думитру Балан и  Михаил Синельников. Пауль переводит поэзию и пишет музыку на классические тексты русских поэтов.  Несколько песен он написал и на стихи Михаила Синельникова,  где мне особенно понравились «Московская кухня» и  песня о французской девушке…

Когда в Москву приезжала из США Зоя Межирова, мы тоже встречались с ней на разных литературных мероприятиях, либо в ЦДЛе, либо в музее Марины Цветаевой. Особенно запомнилась презентация поэтического сборника  Зои Александровны в доме-музее Михаила Булгакова. Высоко оценили её стихи выступившие на вечере  Виктор Гофман и Михаил Синельников.  А потом все от души подняли бокалы за  торжество поэзии, без которой мы бы точно завяли от скуки обыденной жизни.

С давних времен, ещё по Литературному институту, я был знаком с замечательным азербайджанским поэтом, который позднее стал классиком у себя в республике, а потом уехал жить в Турцию. Мамеда Исмаила знает и Михаил Синельников. И когда Мамед прилетает в Москву, то мы с Мишей вместе бываем на его поэтических вечерах. На одной встрече со студентами Литературного института Мамед Исмаил знакомил слушателей с новой книгой в переводе Синельникова, в которой было стихотворение с названием  «Спящее значение». 

Мне показалось забавным это название, и я написал дружеский шарж. Он короткий, и я приведу его полностью:


 СПЯЩЕЕ  ЗНАЧЕНИЕ

Синельников Мамеда Исмаила
Переводил, и получилось мило,
Там глубина и образов единство.
И лишь названье крайне удивило.

В надежде смысла отыскать зерно,
Читаю я до умопомрачения
И вглядываюсь в СПЯЩЕЕ ЗНАЧЕНИЕ,
И жду, а не проснётся ли оно?

Мне казалось, что мои друзья обиделись на меня. Поэтому я старался не вспоминать об этом шарже. А когда летом этого года мы снова увиделись с Мамедом на международной конференции и долго вместе гуляли по Санкт-Петербургу, то в музее Владимира Набокова он сказал мне, что мой шарж вошёл в книгу о его творческом пути, которую в Турции составили и выпусти его друзья. 
Общих знакомых у нас с Михаилом довольно много.
 Об одном, о поэте Александре Петровиче Межирове, хочется сказать особо, потому что он оказал свое влияние и на Михаила и на меня.  Собственно, по-настоящему с Мишей Синельниковым я познакомился именно через Межирова. Так получалось, что приходя к Александру Петровичу домой, где он жил в районе Аэропорта, я или встречался прямо в доме с кем-то из литераторов или слышал хороший отзыв о ком-то, с кем потом заводил дружбу. Так получилось с Михаилом. В Литературном институте я начинал учебу в 1972 году. А где-то в 1973 году Синельников покинул этот вуз. То есть, мы с ним ещё тогда могли видеться в коридорах дома Грибоедова. Но уже с подачи Межирова, а также при непосредственном присутствии поэта Виктора Гофмана и состоялось наше знакомство с Михаилом. Я помню эту встречу. У меня вышла вторая книжка стихов «Снежная ягода». Я носил с собой несколько сборников, а при встрече дарил их поэтам. Так около Дома литераторов я познакомился с Михаилом, который разговаривал  с моим однокурсником Виктором Гофманом. Миша спустя какое-то время отдарился своей книгой стихов и переводов, которая у него вышла в Тбилиси и называлась «Аргонавтика». С этой книги я и начал интересоваться стихами Михаила Синельникова. Его активно публиковали в толстых журналах, а личное знакомство всегда добавляет интерес к аналитическому подходу к автору узнаваемых произведений.

Есть такое изречение: счастье, это когда Бога чаще благодаришь, чем просишь. Думаю, эта формула соотносится с Михаилом Синельниковым, потому что он вполне подпадает под понятие баловня судьбы. Несмотря на мытарства, выпавшие на долю его семьи во время войны, про Мишу можно сказать, что он родился с серебряной ложкой во рту.
 Мать его была учительницей русского языка и литературы, а отец военный корреспондент, сам когда-то писавший стихи и входивший в круг ленинградских поэтов, где были Ахматова, Сологуб, Заболоцкий, Олейников, Введенский. Отец вынужден был покинуть северную столицу и уехать в Киргизию, где долгое время работал в газете. Исаак Синельников хотел, чтобы его сын Михаил стал поэтом. Это редчайший случай в мировой практике, когда родитель настраивает отпрыска на литературную стезю.  Михаил рассказывал на одной из наших веселых посиделок, как его родители в послевоенном Ленинграде пошли на вечер поэзии Анны Ахматовой. Мама его в это время была на сносях: родители ждали рождения будущего поэта. И как сказал Михаил:

- Я слышал стихи Ахматовой, ещё находясь во чреве матери.

Учитывая, как он высоко ставит творчества Анны Андреевны, я пошутил, что он, Синельников, значительно опередил Евгения Рейна и Иосифа Бродского, которые давно уже считали себя её учениками. 

Осенью 1989 года мы с Михаилом оказались на родине писателя Чингиза Айтматова и Мусы Мураталиева. Киргизия в те дни отмечала 125-летие своего классика – поэта Токтогула Сатылганова. Огромная делегация поэтов, прозаиков, литературоведов, критиков, журналистов из тридцати стран мира съехалась на родину гения киргизского народа – в гористую часть Джалал-Абадской области, чтобы здесь, на открытой местности в долине реки устроить праздник в честь юбиляра. Устроители праздника установили 125 красивых киргизских войлочных юрт, в которых расселили по четыре человека гостей, а на большой поляне, зажатой между горных склонов, развернули народное гулянье, которое сопровождалось конными скачками, разведением костров, около которых выступали поэты и переводчики из разных стран. Всюду подавались веселящие напитки, в том числе и кумыс, всюду слышались голоса киргизских народных инструментов, песни и дикие вопли проносящихся на лошадях всадников…

И вот среди всего этого веселья мы с моими товарищами Михаилом Синельниковым и киргизским писателем Мусой Мураталиевым прогуливались и беседовали под горным небом, то усеянном яркими звездами, то под утренним солнцем, выглядывающим из-за высоких скал. Говорили о поэзии, о роли такого понятия, как гений места, без которого не может родиться одаренный индивидуум. Именно в этом краю, в самом Джалал-Абаде, а позднее в городе Ош, прошли детство и юность Михаила Исааковича. Он полюбил этой край, и многие его стихи пронизаны темой гор, жизнью киргизских  кишлаков, исламскими мотивами, сближением разных наречий и народов, волею судеб оказавшихся в изгнании в этих краях. Отсюда его привязанность к великой поэзии Востока.
Прогуливаясь с Мишей как-то утром по тому кругу, где недавно проскакала целая конница ловких киргизских наездников, каковыми они становятся с трёх лет, мы набрели на отлетевшую подкову. Я поднял её, небольшую, совсем не похожую на подковы наших коней и с удивлением стал рассматривать её. А Михаил сказал:

-  Считай, что тебе повезло! Найти подкову – это хорошая примета.

И точно! По возвращении из поездки меня пригласили в Моссовет для получения ордера на квартиру. Слова Михаила оказались пророческими.

Говоря о поэте, нельзя не цитировать его стихи, ибо в них выражена та квинтэссенция душевной теплоты, его мудрость и красота слога. Для примера приведу его стихотворение, которое мне пришлось по душе: 
 
 НЛО

Вдруг разом засияли и запели
Десятки радуг. Пьяное тепло
По жилам разливалось в Коктебеле.
Над морем я увидел НЛО.
На доме духовидца и масона
Лежала тень павлиньего пера.
Блуждали толпы весело и сонно,
Чередовались дни и вечера.
Я не запомнил, ночью созерцая
Чужих созвездий лиры и ковши,
Куда катилась точка золотая,
Куда умчалась матрица души.


 Год назад не стало поэта Виктора Гофмана, с которым очень тесно был связан Михаил Синельников. Он буквально сделался каким-то потерянным из-за кончины друга. Виктор и Михаил были друг для друга неким алмазным оселком, установленном посередине, на котором они по телефону оттачивали свеженаписанные стихи. На панихиде, организованной младшим братом Виктора Александром Гофманом, Михаил сказал, что для него эта утрата стала невосполнимой, и это было сказано более, чем искренне.
Сегодня Михаил Исаакович на фэйсбуке выставил фото, на котором стоят три  друга: таджикский поэт Хабибулло Файзулло, киргизский поэт Жолон Мамытов и Михаил Синельников, самый молодой среди них. К фотографии Михаил приложил вот это пояснение:

«Меня сейчас нередко спрашивают об этой фотографии, ставшей исторической в двух странах. Это было в Бишкеке, который тогда назывался Фрунзе. Прошло 42 года. В прошлом году я побывал в Таджикистане и в нагорном Ховалинге жил в мраморном дворце-музее знаменитого таджикского поэта Хабибулло Файзулло. Два месяца назад в киргизском Тулейкене возложил цветы на пьедестал памятника великому поэту Кыргызстана Жолону Мамытову. Это были мои близкие, даже ближайшие друзья на Востоке. Когда я, думаю об их народах, сразу возникают лица этих поэтов. Я не сомневаюсь, что, если бы они жили подольше, моя жизнь сложилась бы несколько иначе. И куда осмысленней».

Ниже есть комментарий писательницы Татьяны Набатниковой:

-  Вот, Миша, родился бы ты в ауле, тоже мог бы рассчитывать на мраморный музей или памятник на пьедестале.
Да, не повезло Михаилу Синельникову родиться в горном или степном ауле. Но, думается, он свой памятник на пьедестале заработает, оставаясь столичным жителем. Хочется верить в это, поскольку он трудяга, каких поискать. 

Когда я был в Грузии в начале восьмидесятых, там я познакомился с большим грузинским поэтом Карло Каладзе, работавшем в ту пору в издательстве «Мирани». Он сказал мне, что Грузия нуждается в переводчиках. И в качестве примера привел мне имя молодого и яркого русского поэта Михаила Синельникова. Я сказал, что знаю его, и мне приятно, что Вы так высоко цените его. 
Из меня переводчик не получился, во всяком случае в ту пору, хотя я и пытался переводить стихи грузинского поэта Мориса Поцхишвили и азербайджанского поэта Наби Хазри.

Я понял, что это особый дар – быть донором, отдавая всю творческую энергию другому автору, языку, другой культуре.
Невольно вспоминаются стихи Марины Цветаевой: «и вдохновенье хранят, как в термосе…»

И Андрей Платонов приходит на ум, который говорил про «вещество жизни», к которому нельзя относиться расточительно. 
Но кому-то дано и себя реализовать в полной мере, и о других позаботиться. И здесь проявляется не только необходимость зарабатывать переводами себе на жизнь, но и подлинный интерес к другим культурам, желание прикоснуться к великим достижениям поэтов других народов. И в той и в другой ипостаси нашел свое достойное место поэт и переводчик Михаил Синельников. Ему исполняется семьдесят лет. Мы  поздравляем его с этой серьёзной датой и желаем ему больших творческих удач в будущем! Он много работает, пишет книгу за книгой. По мнению видных редакторов и коллег по цеху, Михаил совершенствуется буквально на глазах. Камертоном, по которому он сверяет свои достижения, для Михаила является мудрость мыслителей Востока. Впрочем, он и сам стал мыслителем, поскольку философия растворена в его стихах, а чувством историзма пронизаны многие его стихи. Вот одно из предпоследней книги Михаила Синельникова «Перевал»:
 

 *  *  *    

Куда ни глянешь, столькое истлело!
Так странно знать – кругом небытиё.
Возлюбленной сияющее тело
Меняется с годами, и – твоё.

И всё равно немыслимо смириться
С исчезновеньем взоров и причуд,
И навсегда утраченные лица
Летят поодаль и не отстают.

Как в дни, когда Овчарней баснословной
Шёл Алигьери в облаке утрат
И власть любви прекрасной и греховной
Была сильней, чем вера в рай и в ад.

«В сущности, нет разницы между плохими и хорошими стихами. Все они тленны. Нетленны только великие стихи. И персидская поэзия дала нам беспримерную вереницу великих, нетленных поэтов, авторов грандиозных созданий». Эти слова Михаил Синельников произносит, выступая на радио. Но это суждение я от него слышал и в приватной беседе с ним. Разумеется, поэтическая среда, которую он обрел в Москве, не могла не оказать своего воздействия на него. Михаил был дружен с несколькими крупными поэтами, среди которых были Михаил Зенкевич, Арсений Тарковский, Семён Липкин.
Одним из его наставников, как я уже говорил, был поэт Александр Петрович Межиров, который блестяще охарактеризовал и оценил творчество Михаила Синельникова:

Его поэтическая судьба трудна. Но ведь еще древние поняли, что прекрасное трудно. Литературная эпоха не то салонной, не то языческой метафизики Охотного ряда, повальной манерности, безвольных анжанбеманов из вторых рук, рискованно длинных строк, провоцирующих откровенное многословие, разрушающих инстинкт лаконизма (если таковой имеется), превращающих поэзию в общедоступное занятие; для таких поэтов, как Михаил Синельников, сохраняющих архаическую верность классическому русскому стиху, особенно нелегка. Если бы он отказался, например, от знаков препинания, его известность возросла бы стократно. Но и известности он не ищет. Зато, как говорил Владислав Ходасевич, к его поэзии не надо «пробиваться сквозь ненужную заросль внешней непростоты, этого вечного спутника всего, что сделано не из первосортного материала». Александр Межиров. "Word\Слово", 1994 г. 


                                                                                                                                                                      
                                                                                                                                                                                  Москва, 6 ноября 2016 г.

2016-Сергей КАРАТОВ- Одиссея Иосифа КАРАКИСА
                                                                  

                     


                             

О л е г  Ю н а к о в. Архитектор Иосиф Каракис. – Нью-Йорк, Алмаз, 2016. – 544 с., ил.
 
ISBN 978-1-68082-000-3
 
      К этим сухим сведениям о недавно вышедшей книге Олега Юнакова о жизни и творчестве выдающегося украинского советского архитектора Иосифа Каракиса хотелось бы добавить более развёрнутое описание, чтобы у читателя, даже не видевшего этой книги, могло сложиться представление, о ком и о чём идёт речь. Мы часто встречаем на полках книжных магазинов книги из серии ЖЗЛ. Среди знаменитостей, ставших героями многих изданий из этой серии, есть люди разных профессий: великие учёные, писатели, композиторы, полководцы, политики. А вот благодаря Олегу Юнакову в эту серию вполне может вписаться историография видного архитектора, недаром в названии есть пояснительная часть: жизнь, творчество, судьба. В типичной книге серии ЖЗЛ биография лирического героя беллетризована, то есть в ней упразднён архив, который переведён на вербальный язык автора жизнеописания. Но любителям самостоятельно покопаться в документах гораздо интереснее прочитать ту или иную справку, почётную грамоту, наградной знак, документ о получении премии за удачно завершённый проект. Всё это можно найти в книге, даже фотографии значков с изображением прославленной гостиницы «Октябрь» (ныне «Украина»), в городе с тогдашним названием Ворошиловград, которую проектировал и строил Иосиф Каракис. 
       Олег Юнаков, изучивший представленные в книге материалы, остаётся беспристрастным историком, ссылаясь лишь на мнения коллег архитектора, на воспоминания учеников о своём учителе, на документы, которые автор разыскал в государственных и личных архивах Иосифа Каракиса, на более полутысячи публикаций, а иногда – на воспоминания дочери зодчего – Ирмы Иосифовны, известного в стране архитектора, достойного продолжателя и популяризатора отцовского творчества. Автор подкупает читателя объективностью и непредвзятостью суждений. Такая авторская позиция очень важна в сложившихся непростых отношениях внутри современного украинского общества. 
       Будущий архитектор Иосиф Каракис родился 16 мая (29-го, по новому стилю,) 1902 года в городе Балта Подольской губернии в еврейской семье мелкого коммерсанта Юлия Борисовича Каракиса. После окончания гимназии работал в Винницком театре, а позднее – в губполитпросвете, в качестве художника. 
       В Киеве Иосиф по настоянию родителей сначала учится на юридическом факультете, но тяга к искусству заставляет его перейти на факультет живописи Киевского художественного института. Встреча с Яковом Штейнбергом, сделавшимся ролевой фигурой для будущего архитектора, оказалась решающей в выборе творческого пути: он переходит на архитектурный факультет и заканчивает его в 1929 году.
       По окончании института Иосиф Каракис вместе со старшими товарищами принимает участие в разработке проектов Дома кооперации в Харькове, универмага в Москве, подготовке чертежей высотных зданий, вместе с известными киевскими архитекторами П. Алешиным, А. Вербицким, В. Рыковым. В эти же годы он вступает в Общество современных архитекторов Украины. А руководит Обществом Яков Штейнберг. Ещё с несколькими коллегами из архитектурного товарищества «Жовтень» Иосиф Каракис участвует в разработке экстравагантного по своему конструктивистскому проекту Дома коммуны для шахтёров на две тысячи человек, где они руководствуются пятью известными принципами французского архитектора Ле Корбюзье, основоположника авангардного направления. 
       Первой самостоятельной работой архитектора становится ресторан на территории стадиона «Динамо». Здесь тоже господствует конструктивизм с упрощёнными объёмами, площадями, окнами, а ресторан вписался в прекрасный ландшафт и пышную зелень. 
       В 1926 году Иосиф Каракис знакомится с Анной Копман, студенткой киевской консерватории. Они тайно от родителей встречались (так как Иосиф ещё не окончил университет), а летом того же года поженились, устроив студенческую свадьбу. Самостоятельная жизнь, начавшаяся в комнате в коммуналке, которую молодожёнам дадут вскоре, продлится у них до 1937 года. В этой же комнате у них добавится новый член семьи – дочь Ирма. Служба в армии у Каракиса в должности инженера-архитектора вскоре сменяется работой в Киевском строительном институте (КСИ), на должность ассистента кафедры проектирования гражданских сооружений. В это же время он проектирует дома, принимает участие в конкурсах, к примеру, – на лучший проект Курского вокзала в Москве, за что ему даже вручат денежную премию. 
       Надо сказать, что за каждой строкой из семейной хроники Каракисов стоит множество трудов, хлопот, переживаний, связанных с переходами на новую работу, с согласованиями того или иного проекта в разных инстанциях. Даже имя для дочурки долго обсуждалось между женой и мужем. Были и более опасные нестыковки, недоверие, присущее тому времени подозрение в политической неблагонадёжности, за которую, как известно, мог грозить расстрел. В 1937 году Каракис тоже был взят службой НКВД, и только предъявленная следствию предварительно написанная записка Каракиса, в которой он предупреждал о неверном изменении технологии во время строительства, а затем и вмешательство командующего Киевским военным округом, к счастью, сработали, убедили комиссию в невиновности архитектора (был обнаружен какой-то просчёт строителей при реализации проекта ресторана «Динамо»). В ту же пору возникали и такие казусы: на фотографии 1937 года запечатлено новоизбранное Правление Союза советских архитекторов Украины, где рядом с Каракисом коллега, позднее объявленный врагом народа. Изображение человека убрали и заретушировали, как будто никого и не было… 
       Быстрый карьерный рост даёт возможность Иосифу Каракису стать ведущим архитектором, особенно в пору перенесения столицы республики из Харькова в город Киев. Само по себе обретение высокого статуса города ставило новую задачу для архитекторов Киева. Открывались большие возможности для выбора и разработки новых объектов, делающих столицу республики ярче и краше. В эту пору различные могущественные республиканские ведомства стали вести негласную борьбу за лучшие места для закладки новых зданий под свои нужды, за самые величественные объекты, желательно в центре Киева и с видом на Днепр. На талантливых архитекторов возник большой спрос. 
       Вклад Иосифа Каракиса в развитие столицы республики поистине огромен. Памятниками архитектуры в городе Киеве стали такие объекты, как Центральный Дом Вооружённых сил Украины, Художественная школа, ныне Национальный музей истории Украины, Детский сад «Орлёнок», ресторан «Динамо» ряд жилых домов, которыми гордятся киевляне. 
       «Неразрывно связанный в своей работе с производством, Иосиф Юльевич Каракис свои знания передаёт студентам и заслуженно пользуется репутацией хорошего педагога» – пишет о своём коллеге директор Киевского инженерно-строительного института Ф. Фурсов. (Каракис читал там лекции по архитектурной специальности.)
        Молодые годы Иосифа Каракиса пришлись на время начала становления народного хозяйства огромного государства, в котором возникла необходимость строительства предприятий, электростанций, гостиниц, школ, жилых домов. И все эти заботы прежде всего легли на плечи архитекторов, строителей. 
       Украина переживала период становления государственности, который в основном начался в годы советской власти.  Но тут грянула война. Киев оборонялся недолго, семье Каракисов пришлось покинуть насиженные места (а можно сказать, что и к счастью) и двигаться на восток страны, сначала в Ростов, а потом в Ташкент. При катастрофической нехватке кадров Иосиф Юльевич получает назначение на проектирование Фархадской ГЭС, поскольку с эвакуацией предприятий на этих территориях не хватало электроэнергии. На реке Сыр-Дарья растет плотина. Огромное число местных крестьян и приезжего народа стягивается на эту стройку. И даже на создание саманных жилых домов для массовой застройки понадобился архитектурный проект, в короткое время исполненный талантливым архитектором. Об этом строительсве знала вся страна, поскольку мощность электростанции для той поры была огромной. В Ташкенте семья Каракисов жила в маленьком доме, в тесноте. Несмотря на полуголодную жизнь, на болезни, семья смогла выжить на востоке страны. Главный архитектор Фархадской ГЭС был востребован, его не хотели отпускать, когда ему пришёл вызов в Москву в 1943 году.  
       Архитектор, в отличие от писателя, не может работать в стол. Ему важно, чтобы у его проекта был заказчик, который примет работу и оплатит её. В те годы Советская власть являлась и заказчиком, и приёмщиком, и строителем любых объектов, спроектированных архитекторами. Выбора не было, поэтому приходилось подстраиваться под поставленные условия. Зачастую они носили идеологические ограничения, а также были вызваны экономической целесообразностью. Если учесть, что страна постоянно испытывала нехватку средств, то остаётся только догадываться, как урезался бюджет на строительство того или иного архитектурного сооружения. Минимизировать затраты на архитектурную выразительность зданий, сократить площадь планировки, обходиться более дешёвыми и доступными местными материалами, довольствоваться не самым профессиональным исполнителем работ, а в результате получается то, что остаётся малохудожественное произведение, от которого у автора возникают лишь чувство досады и уныние. Как, впрочем, и у граждан… 
       Но, несмотря на все вышеописанные причины, Иосиф Каракис обладал особым упорством в отстаивании своих проектов. Делал он это деликатно, но настойчиво. Благодаря этому выбору своей творческой траектории, его работы становились признанными, а впоследствии и переходили в разряд архитектурных памятников.  
       Иосифа Каракиса не баловали наградами, хотя у него были две премии и неоднократные победы на конкурсах. И только из-за юридического казуса, связанного с авторскими правами, советские архитекторы не получили международную Притцкеровскую премию. (А престиж этой премии столь же высок для архитекторов, как и Нобелевская.) Чувствовал ли себя обойдённым вниманием Иосиф Каракис? Судить сложно. Хотя ему ни разу не дали возможности выехать за границу, полюбоваться достижениями европейских мастеров. 
       В послевоенные годы страна огромные силы и средства тратила на восстановление народного хозяйства на ранее оккупированных нацистами территориях, а таковыми была вся западная часть Советского Союза, включая и Украину. В этой ситуации менее всего приходилось думать о красотах, которые могли достигаться снаружи с помощью колонн, капителей, арок, медальонов, декоративных панно, а внутри помещений с применением дорогих сортов древесины, мрамора, витражей, позолоты или даже о планировке с большим метражом на человека… Об этом можно было только мечтать. Но и в этих ужатых условиях Иосиф Каракис проявляет смекалку и креатив, скажем, в постройке уже упоминавшейся гостиницы «Октябрь» в Луганске. Он внешние стены заказывает из разноцветного кирпича, которые в сочетании создают впечатление восточного ковра. Гостиница становится украшением центра города и попадает в число наиболее заметных архитектурных новаций того времени, а впоследствии это здание признано и памятником архитектуры. Невозможно перечислить все достижения мастера, которые он создал за долгую творческую жизнь на этом поприще. Хоть страна и обижала его, то назначая на важные посты, то незаслуженно отодвигая от переднего края бурной преподавательской и творческой жизни. 
       Уйдя на пенсию, он имел возможность прогуливаться по Киеву и видеть свои работы, знакомить с ними внуков. Однако его природная скромность сказывалась, и он ни разу во время прогулки у Исторического музея не упомянул внуку про своё авторство при создании этого уникального объекта.  
       Отведённая для рецензии на книгу печатная площадь не даёт мне возможности углубиться в биографию Иосифа Каракиса в должной мере. Такая работа была бы сравнима с попыткой уместить «Преступление и наказание» Ф. М. Достоевского в листок размером с трамвайный билет… Поэтому я вынужден лишь дать совет читателям обратиться к самой книге, о которой возник этот разговор.  
       Вся жизнь этого удивительного человека была посвящена улучшению архитектурного облика многих городов страны. Он смело применял на практике архитектурные контрасты, элементы имитации, и даже типовые проекты школ обогащал художественными панно, хорошим уличным освещением, заботясь о качестве, о долговечности любого объекта, думал и переживал об исторических памятниках культового назначения, особенно на территории Киева. Иосиф Каракис был одним из создателей украинского конструктивизма, отображённого в ряде его проектов довоенного периода творчества. 
       Иосиф Юльевич Каракис ушёл из жизни в 1988 году.
       В 1980-е годы он своими руками на собственном садовом участке создал деревенский плетень. Есть его фотография, счастливого и довольного своим изделием. 
       У Иосифа Юльевича на всю жизнь сохранилась юношеская тяга к живописи, с которой он и начинал свой творческий путь.       Остались его живописные работы, сделанные в Москве в 1961 году, в Зеленогорске; есть его портреты, натюрморты, написанные гуашью и акварелью. 
       О разносторонних талантах Иосифа Юльевича можно говорить долго. Мне думается, творческому долголетию могло способствовать ещё одно важное дарование – неравнодушное отношение к окружающим людям.  Автор книги приводит пример великодушия и широкой натуры нашего героя. После войны на стройках страны работали пленные немцы, среди которых были толковые парни-строители. Иосиф Юльевич ценил их труд и уважительно о них отзывался, помогал им с обустройством и питанием. И это после трагедии Бабьего Яра и Холокоста…

        Завершая эту рецензию, привожу собственные стихи о зодчем. Вот что значит – стечение обстоятельств! Прочитав книгу от корки до корки, я проникся судьбой легендарного архитектора и замечательного человека Иосифа Каракиса. Мне захотелось, чтобы упомянутый в стихотворении зодчий обрёл реально существовавшего прототипа в лице героя книги Олега Юнакова.

         ВЫБОР  ПУТИ

                                         Иосифу Юльевичу Каракису
 
Жизнь, как река,
Течёт и подо льдом,
Старания сливая воедино.
И всё-таки узнать необходимо,
Кто зодчий, возводящий этот дом?
 
Скользнёт рассвет прохладный и сырой
По улицам с не выметенным сором,
И человек поднимется с зарёй,
И целый мир предстанет перед взором.
 
Заметит, что подобием руки
Прорвётся луч над горною грядою,
Что паруса –
спинные плавники
Гигантских рыб, скользящих под водою.
 
Что на полях всё тот же бренный труд,
Что поезда снуют по расписанью,
Что зданья одеваются лесами
И облака рождаются из труб…
 
И там, где гастролирует прибой,
Где к тучам льнёт простуженная птица,
Из трёх дорог,
Предложенных судьбой
С какой-то странник должен согласиться.
 
О, родина! Тревога и покой
Над каждым днём взойдёт твоё светило!
Но только бы усилия хватило
Возвыситься
Над собственной строкой.

      Это моё стихотворение публиковалось в журнале «Новый мир» году в 1984-м, то есть находящийся на пенсии Иосиф Юльевич, предположительно, мог его прочитать и подумать над строками о профессии, которой посвятил жизнь…

             Сергей  КАРАТОВ, Москва

ОБ АВТОРЕ:  Сергей Федорович Каратов – автор двенадцати поэтических сборников. Последний вышел в середине 2014 года, и называется "НЕ ОСТАВЛЯЙТЕ ЖЕНЩИНУ ОДНУ"; г. Москва, издательство "Авторская книга". 
Родился на Южном Урале в городе Миасс, Челябинской области. Окончил Миасское педагогическое училище в 1965 году, работал в школе, в геологии на севере страны, на заводе. 
Сергей Каратов закончил Литературный институт им. А.М. Горького в 1977 году (семинар Евгения Долматовского), где дипломной работой был первый поэтический сборник «Березовый лог». Остался в Москве и стал вести литературную студию «Звезда». После второго сборника «Снежная ягода», вышедшего в 1982 году был принят в Союз писателей СССР.
Публиковался в «Новом мире», «Юности», «Смене», «Октябре», 
«Дне поэзии», а также в современных журналах «Предлог», «Московский Парнас», «Зинзивер», «Острова», «Кольцо А»,  "Дети Ра", "Муза",  "Европейская словесность" Германия, «Связь времен» США,  международный литературный альманах "ARTES LIBERALES", "Журнал Поэтов", переводы публиковались в журнале Фонда Пауль Полидор, Румыния  и др. Несколько стихотворений стали текстами песен у ряда композиторов России: Вадима Орловецкого, Игоря Корнелюка, Григория Эпштейна, Сергея Белоголова, Павла Беккермана и др. Романс «Не оставляйте женщину одну» исполняют Анна Вески, Нани Брегвадзе, а также исполняли композиторы Александр Барыкин, Владимир Мигуля и актер Анатолий Папанов (ныне его эстафету перехватил актер Оскар Кучера). Пишет прозу, выступает в периодике как критик и публицист. Активно общается с читателями на пространствах интернета. В постперестроечные годы активно взялся за работу над прозой, и много рассказов Сергея Каратова попало на страницы журналов «Наша улица» и «Информпространство». Сейчас у него готовится в печать роман «Тайны тринадцатой жизни» в издании 
продюсерского центра ИСП.  Его работы можно встретить в «Литературной газете», «Литературной России», в «Независимой газете», в «Культуре»,  «Глагол» и др. Стихи переводились на французский, немецкий, эстонский, румынский, азербайджанский языки. Любит путешествовать, ловить рыбу, мастерить действующие модели, заниматься резьбой по дереву, а из любви к архитектуре Сергей строит из ярких камней дворцы, замки, альпийские горки и другие украшения для дачного ландшафта. Член Союзов писателей России, Москвы, «Интернациональный Союз писателей», «Союз писателей 21 век». 


2016-Александр АЛЕХИН
 СБИТЫЙ ЛЁТЧИК

Сбитый лётчик,
лётчик сбитый – 
парашют 
в ветвях 
потух.
Снова в небо
не спеши ты,
нету неба –
тьма вокруг.
И друзей 
почти что нету.
Пустота и боль в груди.
По кремлёвскому паркету
Не пройдёшь ты.
Впереди
каша манная, густая.
Ешь. 
И губы оботри.
Вас летало много. 
Стая!
А теперь вас –
раз-два-три.
Сбитый лётчик – 
тело в шрамах,
красный угол –
без икон.
Он – не сломлен.
Ходит прямо.
Но летать 
не может
он.     


     *  *  * 

Чтобы лучше был выпас,
Чтоб не рухнула власть,
Снег пытается выпасть,
И не может упасть.
В небе пасмурном воя,
не желает, прости,
этот снег без конвоя
над Россией идти.
Рады дворники – чудо!
Рады вместе и врозь.
Снег для них, как простуда.
Нежелательный гость.
Бодро метлами машут.
Час – и вылизан дом.
Эту слякоть не нашу
Переносим с трудом.
В сердце вдруг перебои -
Недовольно оно.
Это небо рябое
Нас не любит давно.
Остается лишь охать.
Пальцы нервно ломать.
Ахать: «Плохо мне, плохо!»
И добро наживать.
Мерить мелкие лужи
в январе поутру.
Как прощения стужи
ждать, 
тянуться к перу.
Чтоб в историю это
побыстрей занести.
Перегрелась планета –
нас устала везти.
Тарахтит, как  телега,
так, что ломит виски:
«Дай нам, Господи, снега,
без вселенской тоски!»
 
2016-Виталий АМУРСКИЙ
               *  *  *                                                         
Рабочие окраины
Не всякому по нраву –
Мол, дни, как камни, вправлены
В тоскливых стен оправу.

О, грамота охранная   
Того, чем память ранена, –
Знакомая окраина
С бараком кисти Рабина.  

Печальная окраина...
На сердце будто тень её –
Там жизнь была отравлена,
Надежды ж не потеряны.    

Или теперь так кажется,
И не надежды были там, 
А только глины кашица
И дождь, что душу вымотал. 
                                       
Окраина рабочая
С оврагами и ямами...
Души моей обочина, 
Сирени грозди пьяные. 

                      
         *  *  *

Темнота, темнота -
Будто свет погасили.  
Где друзья, где братва, –
У гадалки спросил бы.                                           

Цел ли двор тот ещё
В переулке Трехпрудном,  
Где озноб юных щёк
Чуть студил мои губы,

Где листва возле ног  
Золотилась по-царски, 
И «Дуката» дымок
Люб был вкусам пацанским.                                                     
                                                    
В горле будто бы ком –
Где ты, прошлое, где ты?
Ухожу поплавком
В воду Леты. 


                    *  *  * 

                    Игорю Михалевичу-Каплану                                                                                       
                        
Старею понемногу. Вспоминаю
Друзей и близких, те места, где жил,    
Внимаю псов отрывочному лаю,
Моторам проезжающих машин.  
                                                     
Учил Экклесиаст: ничто не вечно.
Но прошлого тепло пока со мной,              
Как будто к белой бабушкиной печке
Я прислоняюсь детскою спиной.

Струится снег за окнами двойными,
Где взрослый мир под светом фонарей 
В шинелях или ватниках – с войны ли,
Или уже из наших лагерей.

Там жизнь давным-давно совсем другая,
Что и должно быть, честно говоря,
Но не хваля её и не ругая,            
Я знаю только – это не моя. 



                   *  *  *                                                                      

Не ляпсус, но традиция:
«Казнить нельзя помиловать».
Ах, выпало ж родиться мне
В чертогах чёрта с вилами. 

Не раз я слышал, дескать, те 
Года смело как веником, 
И нет давно ни деспота,
И ни его преемников. 

Блаженны, кто уверовал, 
Что распростились с прошлым мы,
Какой, однако, мерою
Измерить время пошлое?

Пусть удалось мне вырасти,
Почти забыв, где зона та,      
Но из себя не вымести
Ни сор её, ни золото. 

В душе навек отмечены – 
И тихий звон малиновый, 
И те слова извечные: 
«Казнить нельзя помиловать».    


По поводу открытия памятника Ивану IV в Орле

Тоска по опричнине. Грозный,
Малюте Скуратову честь...
О дух этот, схожий с гриппозным,    
Амбиций гремучая смесь.

Язык был мне верной опорой,       
И в стужи грел, словно очаг,
Но что ж говорить на котором    
Приличнее нынче молчать.  

                            14 октября 2016 года 

                                   
                              СИРИЙСКИЕ МОТИВЫ – 2016

                                                            
                            Новый средиземноморский пейзаж
                                       с европейского берега
                        (греческого, итальянского, французского)

                                         Бризу с юго-востока
                                         Рада пляжников кожа,
                                         Лишь сирийская топка
                                         С крематорием схожа.

                                          И как пепел оттуда                                        
                                          Горе беженской пробы,
                                          В каждом взгляде полпуда
                                          Соли, выплакать чтобы.   


                    Отступление об облетевшей весь мир фотографии
                                         сирийского ребёнка, сделанной
                                          2 сентября 2015 года в Турции
 


                                          Шелест волн изумрудных                  
                                          И закат цвета вишен,                  
                                          А на пляже Бодрума
                                          Замер мальчик погибший

                                          О, гнилая эпоха,                                         
                                          Лицемерные догмы!.. 
                                          Этот беженец-кроха   
                                          Моим внуком быть мог бы. 

                                                        
                                         Перед зеркалом моря                                                                                                                                                                                                                                            
                                                                                                               
                                           Где античность ласкало
                                           Средиземное море,
                                           В тех же в бухтах и скалах
                                           Плачут ветры о горе.

                                           Над землёю, где жили
                                           Рядом люди и боги,
                                           Самолёты чужие
                                           Сеют смерть и тревоги.

                                           Ах, какое мне дело
                                           До печалей сирийских!
                                           Чем же сердце задело, 
                                           Что в нём боль поселилась... 


                  Пилоту Су-24 ВКС РФ, вернувшемуся из отпуска 
                                                  на базу Хмеймим

                                           Вот и кончилось крымское лето,
                                           Дым мангалов рассеял дымок,
                                           И теперь ты бомбишь Алеппо,
                                           Как бомбить бы Гернику мог.

                                           Небо Сирии схоже с басским,
                                           И земля там такая ж, как медь.
                                           Лишь в Люфтваффе платили не баксы. -
                                           Впрочем, разницы мало ведь.

                                           В самом деле, баксы – рейхсмарки ли,
                                           Или даже рубли (если цел)...
                                           Будто старые вороны каркают
                                           Там, где школу ты взял на прицел, 

                                           Где разбита тобой больница
                                           И жилые дома в дыму...   
                                           Ах, спокойно ль тебе нынче спится,
                                           Да и штурману твоему... 


                                  Российскому контрактнику,
                                                  там же
                                                                                                                                             
                               Может быть, по-есенински  русый
                               И бывавший, как он, хмельным,
                               Что забыл ты, парень безусый, 
                               Подрядившись на службу в Хмеймим? 

                               Был бы дома, сейчас сказал бы:
                               Не отправиться ль по грибы?
                               Ну, а здесь у твоей казармы
                               Розы кровью обагрены.          

                               Ни грибов, ни лесных туманов,
                               Ни знакомого с детства крыльца... 
                               Голова лишь в лёгком дурмане,
                               Как в Афгане была у отца.


                                                  Часовой
          
                              Где каждый взгляд заточен, как клинок,
                              И солнце в дымке вроде апельсина,
                              Чужого деспота хранит покой Ванёк,     
                              Прислушиваясь к зовам муэдзина.  
                                                   
                              Аллах акбар!.. – однообразна песнь,         
                              И на душе у часового куцо.                                                              
                              Другие песни ведь у Вани есть,    
                              Не тут, но там, куда б живым вернуться.  

                              Ах, что ему до мира, где Аллах,
                              Подобные ракетам минареты...    
                              Но сколько ж здесь таких, как он, салаг
                              Сгорели и сгорят, как сигареты. 
 


2016-Виталий АМУРСКИЙ-delite
СИРИЙСКИЕ МОТИВЫ – 2016

                                                            
                            Новый средиземноморский пейзаж
                                       с европейского берега
                        (греческого, итальянского, французского)

                                         Бризу с юго-востока
                                         Рада пляжников кожа,
                                         Лишь сирийская топка
                                         С крематорием схожа.

                                          И как пепел оттуда                                        
                                          Горе беженской пробы,
                                          В каждом взгляде пол-пуда
                                          Соли, выплакать чтобы.   


                    Отступление об облетевшей весь мир фотографии
                                         сирийского ребёнка, сделанной
                                          2 сентября 2015 года в Турции
 


                                          Шелест волн изумрудных                  
                                          И закат цвета вишен,                  
                                          А на пляже Бодрума
                                          Замер мальчик погибший

                                          О, гнилая эпоха,                                         
                                          Лицемерные догмы!.. 
                                          Этот беженец-кроха   
                                          Моим внуком быть мог бы. 

                                                        
                                         Перед зеркалом моря                                                                                                                                                                                                                                            
                                                                                                               
                                           Где античность ласкало
                                           Средиземное море,
                                           В тех же в бухтах и скалах
                                           Плачут ветры о горе.

                                           Над землёю, где жили
                                           Рядом люди и боги,
                                           Самолёты чужие
                                           Сеют смерть и тревоги.

                                           Ах, какое мне дело
                                           До печалей сирийских!
                                           Чем же сердце задело, 
                                           Что в нём боль поселилась... 


                  Пилоту Су-24 ВКС РФ, вернувшемуся из отпуска 
                                                  на базу Хмеймим

                                           Вот и кончилось крымское лето,
                                           Дым мангалов рассеял дымок,
                                           И теперь ты бомбишь Алеппо,
                                           Как бомбить бы Гернику мог.

                                           Небо Сирии схоже с басским,
                                           И земля там такая ж, как медь.
                                           Лишь в Люфтваффе платили не баксы. -
                                           Впрочем, разницы мало ведь.

                                           В самом деле, баксы – рейхсмарки ли,
                                           Или даже рубли (если цел)...
                                           Будто старые вороны каркают
                                           Там, где школу ты взял на прицел, 

                                           Где разбита тобой больница
                                           И жилые дома в дыму...   
                                           Ах, спокойно ль тебе нынче спится,
                                           Да и штурману твоему... 


                                  Российскому контрактнику,
                                                  там же
                                                                                                                                             
                               Может быть, по-есенински  русый
                               И бывавший, как он, хмельным,
                               Что забыл ты, парень безусый, 
                               Подрядившись на службу в Хмеймим? 

                               Был бы дома, сейчас сказал бы:
                               Не отправиться ль по грибы?
                               Ну, а здесь у твоей казармы
                               Розы кровью обагрены.          

                               Ни грибов, ни лесных туманов,
                               Ни знакомого с детства крыльца... 
                               Голова лишь в лёгком дурмане,
                               Как в Афгане была у отца.

2016-Анастасия АНДРЕЕВА
Летние дневники


По понедельникам я раздаю крыжовник,
на ночь стакан кефира и пастила.
По вторникам я снимаю наручники,
во весь голос пилит ножовка:
это все для тебя, для…
По средам я изучаю полюса, 
между ними висит кувыркаясь Земля,
сарафан до колен, до пят коса
и над головой то ли спутник, то ли оса.

По четвергам нет ничего, кроме сосновой смолы,
и от морепродуктов скрипят столы.
Каждый знает:
устрице повезло
повидать на веку Лимпопо.

По пятницам
я мастерю домик для кукол.
Из окна домика кукла протянет мне руку,
ведь дождь третий день и капризы, и скука…
Постреляю из лука
в кукол.

А на выходных спит месье Зодиак,
на ужин обычно лимон и коньяк, 
и хорошо так,
просто так.


*  *  *

Ева осколки собирает пальцами осторожно
чтобы не порезаться и обращает внимание на то что
все безупречно сверкает очередными цепями
подаренными на прошлое празднество маме
Ева думает
жаль терпенье нельзя как лекарство вводить подкожно
чтобы жить здесь все-таки было можно
 
дома так тихо что слышно и жучку и кошку и мышку
пахнет свежим вареньем из яблок и огуречным рассолом
вся семья по углам каждый слишком занят делишками
чтобы увидеть как Ева исполняет свое прощальное соло
 
вылетают из шкафа футболки и джинсы невинной наружности
приземляются в пасть прожорливого от тоски чемодана
хотя Еве не так уж много и надо в сущности
чтобы отправиться в путь – лучше поздно чем слишком рано
 
летящей походкой (от страха что струсит) Ева
выходит из дома а в песне попсовой было – из рая
а в книге было что страшное ждет и справа и слева
но Ева уходит свои плоды по пути пожиная


разговор с рыбой о коньках

вот конькобежец 
он скользит по льду 
вот рыба под льдом висит тиха 
и смотрит снизу вверх и ду- 
мает что жизнь какая-то ненужная труха 
когда уходит столько сил на ерунду 
когда нельзя висеть в воде застыв 
в блаженном ожидании конца 
и в тишине божественный мотив 
искать так щука слушает рыбца 
крадущегося по своим делам 
так водоросли головы склонив 
и прикрывая робкие тела 
молчат друг с другом в вечности молитв 
  
вот я скольжу в краю зловещих сил 
вот ты скользишь спасаясь от цунами 
все это мы нагромоздили сами 
но я прощаю да и ты простил 
и ровным счетом синевы тебе и мне 
не надо плакать это тон дурной 
давай повиснем лучше на сосне 
вниз головой 
две глупых мышки 
два вампира 
какая идеальная квартира 
и даже не пугает вышка
электропередач 
как данность как решение задач
как пауза вбиваемая запятыми
другого нам и не дано 
печалиться не надо но 
давай дружок прикинемся не-мы-ми 
не мы не мы в той временной квартире 
мы были выше дальше шире 
теперь пора на следующий этаж
заряжено ядром – три два один – пали
там
буду плавать устрицей в осанне 
там буду пеной в теплой ванне 
там Постовой в даль отправляет корабли 
за просто так за славное прости –
он не дарует нового пути 
и мост последний запылает позади 

но ты отведай рыбы и вина 
когда домой придешь с работы 
как хороши как вечны идиоты 
им никакая башня не страшна



По случаю и без

 
1

И такие моменты бывают
Когда ты слегка не в себе
Ищешь ночью удушливой стаю
Товарищей по ворожбе
 
Все давно уже дрыхнут лишь кошка
Вьет гнездо на твоих руках
Достаешь из матрешки матрешку
У последней в животике страх
 
Нервно рыжий светильник топорщится
За мутным от ливня окном
И Елена – по сути уборщица
За компьютером глушит ром
 
Поучительны байки истории
Что ни Троя – коню под хвост
Разрушали и заново строили
Свято веря в духовный рост


2

Невысказанность больше чем слова
Граничит с обмороком ноября паденье
На приунывший город Ты права
Нам нужно перестроить зрение
На восприятие бесцветных дней
Они стоят уже у самого порога
Закутайся теплей вина налей
И сделай вид что нам не одиноко

2016-Татьяна АПРАКСИНА
         *  *  *
Тебе пришлось
        учиться жизни на ходу.
Ты сам не знал,
        чему поверить, что бывает.
Сопротивленье
        силу чуда убивает,
Но кто захочет
        без нужды попасть в беду?

Тебе пришлось
        учиться жизни на бегу,
Осваивая
        схизму лабиринтов.
Таким, как ты,
       необходима сила квинты,
Но ход на квинту
        только я принять могу...
                                    2012


          СЕДОЙ СКРИПАЧ

Седой скрипач, похожий на сатира!
Скажи мне наконец, какая лира
Заставила тебя огнём гореть?

О чём ты думал, скрипку доставая
И струны то лаская, то терзая,
Пока спала израненная медь?

Пока весна переходила мягко в осень,
Пока, сходя со сцены, ты не бросил
Трофейные букеты под трамвай?

Но скрипка обо всём мне рассказала,
Ложась в футляр вечернего вокзала
И прошептав: Не спрашивай, а создавай!
                                                         2012

                       *  *  *
Последний день на этой стороне,
Где ночи власть под крыльями держала,
Пока заря вперёд прорваться не дерзала,
Подчинена величественной тьме.

Последний день баланса хромосом.
Последний риск уподобленья староверам,
Служившим незапятнанным примером
Для тех, кто ценит вёдра с прочным дном.

Стоит Юпитер с нежеланной стороны,
А Марс восходом войны обещает
Для тех, кто сохранить себя желает,
Мешая явь и розовые сны.

Последний день истории врачей.
Последнее прости солнцеворота
Скорбям изнемождённого народа.
Назавтра грянет свет, где ты — ничей.
                                                         2012
                          *  *  *
Глаза, темнеющие гневом и печалью,
На твой вопрос ответили молчаньем,
И небо, хмуро вторя темнотой,
Прикрыло веки, уходя в ночной покой.
                                                      2012

   КИЛИМАНДЖАРО

Каково увидеть мир
С высоты Килиманджаро?
Сквозь заоблачный сапфир
Обозреть дымы пожаров?

Каково остаться жить
На вершине, духу лестной?
Греться, грезить и любить
Там, где это неуместно?
Где притворство не в ходу,
Где нажива не у дела,
Где в раю ты и в аду,
Где душа вдали от тела?

Каково спускаться вниз,
С облегчением вздыхая?
Верх ли, низ ли твой каприз
Выбирает, замирая?
                                      2014

                 *  *  *
Поверни меня лицом к стене,
Поверни меня к себе навстречу —
Там следы от листьев на стекле,
Там туманы обжигают вечер.

Там от ликования дождя
Не укрыться ни струной и ни слезами,
Там финальный стержень декабря
Отрицает слепоту названий.

Там неназванным остался только стон,
В середине пустоши застрявший.
Там глядит гранит со всех сторон,
Уличая настоящих в спящих.
                                                    2014

                  *  *  *
Где мы сидели у бассейна,
не видно нынче ни души,
и предзакатный свет рассеянный
на брошенных зонтах лежит.

Так будут сотни лет отмерены
огнём мотельных фонарей...
А в тёмном номере повеяло
дремучим запахом степей.
                                        2015 

2016-Сара АЗАРНОВА
                *  *  *
Не спать, не видеть этих снов,
Не открывать чужие двери,
Ни в потрясение основ,
Ни в обретение – не верить,

Доплыть до чуждых берегов
И не узнать родную землю,
Не верить ни в каких богов –
Ни в брошенных, ни в иноземных,

Держать надежду под замком
И выводить гулять под вечер,
И опустевшим рюкзаком
Забросить молодость за плечи.
без вселенской тоски!»

                  *  *  *
Ну, целуй меня, бессонница, гони мою тоску
По кривому переулку, по затоптанному следу!
Синим голубем рванется, оглянется на бегу,
Перепуганной луною расплескается по снегу.

Тень ресниц твоих ложится на уснувшие дома,
На холодные руины разоренного застолья.
Может быть, когда наступит настоящая зима,
Я сумею, наконец-то, разобраться с этой болью.

И в ушах утихнут крики погибающих миров,
Океан утихомирится, укрыв остатки суши...
У души вдали от тела есть один надежный кров:
Постучит – и ей навстречу распахнут другую душу.

Потому-то и не плачется на этом берегу,
Что в сухую эту землю никогда не бросить семя.
От рассвета до заката я пока еще бегу,
От заката до рассвета – умоляю о спасенье.

                    Маше Лифшиц 
от Сары Азарновой и Лины Резниковой

В этом городе живут,
В этом городе жуют,
Спать ложатся и встают,
Иногда еще поют.

В этом городе дома
Как резные терема.
А когда стоит зима,
То и теплые весьма.

В этом городе мосты
Крутобоки и чисты,
А замерзшие кусты –
Словно беличьи хвосты.

Люди бегают, скользя,
И машины, – тормозя.
В этом городе друзья,
Без которых жить нельзя. 

    ЗИМА

Это было год назад,
И уже в потемках тонет.
Остается только взгляд
И рука на темном фоне.

Гул аккордов на басах,
Придыхание метели...
Сколько било на часах?
Не успели, не успели.

Не печалься и молись
Маякам в тумане белом –
Осип, Велимир, Борис
И Марина, Анна, Белла.

Будет строчка, как тропа,
С каждым шагом всё теплее.
Возле рта летает пар,
В кулаке окурок тлеет.

Я с тобою, ты со мной,
Лучший день еще не прожит...
Кто-то дышит за спиной,
Но догнать уже не может.

2016-Дмитрий БОБЫШЕВ

ПАРИЖСКИЕ
ОТКРЫТКИ

 

Отрывки из
трилогии «Человекотекст»

 

Когда мы прилетели в аэропорт Де
Голль, совсем недавно ставший ещё одним событием мировой архитектуры,
Славинский заметил:

– Добро пожаловать в
социалистическую Францию!

Действительно, эскалаторы, столь
смело пущенные через всё пространство огромного зала прибытия, не работали, и
нам пришлось воздыматься по ним пешком. Это было 15 мая 1981 года, социалист
Франсуа Миттеран только что стал президентом, и вот уже машинерия забарахлила
первой!

Добраться до Горбаневской было
по-парижски «просто», с одной лишь пересадкой, которую помог мне осуществить
Славинский, умчавший дальше в сторону своего ночлега. А я вышел у Сен-Мишеля,
прошёл вдоль решётки Люксембургского сада и свернул налево, на рю Гей-Люссак,
напомнившую пропорциями ленинградскую улицу в районе Коломны. Отличием было
лишь нежное серо-фиалковое освещение. Это был час, когда живописные и вонючие
клошары обустраивали на ночлег самые неожиданные «тёплые местечки». До
Натальиного дома я добрёл уже в густых сумерках и, войдя в парадную, оказался в
полном мраке. Плечо (на американский лад) отягощалось чехлом для одежды, в
руках была дорожная сума, так что я чувствовал себя неуклюжим на узкой
лестнице. Пришлось снять поклажу, чтобы нашарить выключатель. Где-то на уровне
второго этажа свет погас опять, и я на ощупь продолжал восхождение, пока
наверху не щёлкнул замок, и Наталья сама пришла на выручку.

Мы не виделись с её отъезда. Она
сменила причёску, посвежела, выглядела настоящей парижанкой. В её большой, но
запущенной и заваленной книгами квартире, которую ей «дали» городские власти,
она жила с двумя сыновьями. Младший Ося ещё был школьником и отсутствовал в
какой-то каникулярной поездке, а уже возмужавший Ясик, очень похожий на польского
киноактёра Даниэля Ольбрыхского, мечтал стать художником, так, что Наталье
приходилось вкалывать за троих. Она и признавала себя воркоголиком, – помимо
стихов и двух редакторств брала ещё какие-то переводы, а на шляния по Парижу её
оправданно не хватало.

Общались мы главным образом по
утрам. Ходили с умнейшей собачкой Тяпой в кафе. Наталья гоняла со звонами шарик
в развлекательном биллиарде. Однажды отправились на ближайший рынок. Я,
кажется, не такой уж обжора, но зрелищно очень люблю всякие снеди. Этот местный
рынок показался мне восхитительным сценическим представлением, празднеством
еды, которое было устроено на уютной полукруглой площадке, ограниченной
сквером. Играла музыка, на одном колесе ездил жонглёр. Среди цветов золотисто пучились
копчёные куры, на вертеле жарился поросёнок. Над прилавками висели окорока и
колбасы. Обложенные льдом, дышали устрицы, в тазу плавал живой осьминог. Не
хватало лишь танцующей Эсмеральды, но её козочка здесь вполне бы оказалась
уместна.

Мы накупили зелени и закусок для
завтраков. Наталья с толком выбирала сыры – одни со слезой на восковом срезе,
другие в лубяных кузовках или на опрятных рогожках, – в разной степени своей
аппетитной заплесневелости.

– Тут у каждого фермера свои
рецепты сыров, как и свои вина, – сообщила Наталья.

Она гордилась Парижем, Францией,
и было чем. Я её поддержал:

– Вот, казалось бы, – рынок,
торжище…. А какое при этом изящество.

– И достоинство! – добавила она.

– И краски!

– И вкус!

Дальнейшее напоминает мне череду
почтовых открыток: минимум текста, максимум изображения. На первой из них – Латинский
квартал. Улочка, спускающаяся к бульвару Сен-Жермен. Я вхожу в книжный магазин
издательства ИМКА-пресс, где вышла моя книжка, с казалось бы, обоснованной
надеждой получить причитающееся вознаграждение. И что ж – там разыгрывается
сценка, чем-то напоминающая репинскую картину «Не ждали». Издатели сокрыты
наверху, куда хода нет, в магазине лишь Рада Аллой, не выразившая никакого
энтузиазма при виде автора «Зияний». Но сообщает обо мне наверх. Никита Струве
не соблаговоляет («сегодня не будет»), а Володя Аллой спускается, чтобы сообщить
следующее:

– Ваша книга – малотиражная и
потому безгонорарная. Но авторам мы выдаём 6 экземпляров бесплатно и до 20-ти
за половинную цену.

– Что ж, я возьму. А какой был тираж?

– Не помню.

– А сколько осталось?

– 60.

– Что ж они на полках-то не
стоят?

– Места нету.

– Принесите все. Там есть
довольно паршивые опечатки, я исправлю.

Дрогнул Аллой как-то странно, но
книги принёс. И вот я в позе взыскательного автора сижу в углу, передо мной –
стопки зелёных обложек. Час, другой... Опечатки, казалось бы, мелкие, но в
одном месте – сокрушительные. Несколько страниц поэмы «Небесное в земном»
перепутаны, и дело не в брошюровке, потому что нумерация сохранена последовательная.
То есть текст, и без того фрагментарный, превращён в нечитаемый абсурд. А между
тем, фрагменты и главы поэмы накрепко связаны сюжетом и должны складываться в
любовный треугольник, за которым угадываются Бродский-Басманова-Бобышев! Так
что же это – случайная ошибка? Очень уж в неслучайном месте. Горбаневская
набирала книгу, а она на такое не пойдёт, это точно. А вот страницы (неужели
бессознательно?) перепутывал и нумеровал, вероятно, Аллой, адепт моего антипода
и его верный связной в том давнишнем реальном сюжете, больше некому.

Но расспрашивать бесполезно. И не
надо на этом зацикливаться, а не то ум за разум заходит. Да и читатель не
поверит (и будет неправ).

Когда я притащил из лавки
полу-купленные «Зияния», Наталья тут же отрядила меня на почту, чтобы немедленно
послать книги домой, за океан.

– А завтра – что, будет поздно?

– Именно так. Завтра почта
встанет на забастовку. Мы в «Русской Мысли» по этому поводу в панике.

– Почему?

– А вся наша подписка?! Впрочем,
почтовики вряд ли обидят газетчиков…

И я пошёл выстаивать очередь в
почтовом отделении там же, на рю Гей-Люссак.

В пределах открыточного формата,
пожалуй, состояла наша встреча с Зинаидой Шаховской. Поводом был «Русский
Альманах», вышедший в начале года под её редакцией, совместно с Ренэ Герра и
Евгением Терновским, в который я успел «вскочить», послав туда по подсказке Ю.
П. Иваска несколько строф из «Русских терцин» (тогда они ещё назывались
«Малыми»). Едва ли мой скромный вклад стоил толстого тома на веленевой бумаге,
присланного мне авиапочтой через океан! Надо было отдать за это визит главному
редактору, авторитет которой вызвал и многие пожертвования на такое роскошное
издание. Ещё бы: происхождение от Рюрика, участие в Резистансе, орден Почётного
Легиона и прочая, и прочая. Но влияние её было уже на излёте; с символической
передачей «Русской Мысли» Ирине Иловайской–Альберти, солженицынскому секретарю,
Первая волна сдавала позиции. Её письмо с приглашением стоит здесь привести:

 

«13.06.80  Париж                                                        Д.
В. Бобышеву
USA

Многоуважаемый
Дмитрий Васильевич,

От
Иваска узнала, что Вы не получили письмо Е. Терновского, с предложением участвовать
в подготавливающемся нами «Русским Альманахе». Этот единовременный сборник, мне
кажется, будет существенно отличаться от существующих зарубежных журналов. Он
посвящён русской культуре вне всякого рода злободневности, и особенно политической.
Пока что из новоприбывших поэтов обратились мы только к Вам – нам понравился
сборник Ваших стихов, изданный ИМКА–Пресс – и к Бродскому. Будем рады, если Вы
пришлёте нам стихотворений пять – в принципе, мы «ограничиваем» поэтов тремя
стихотворениями, для того, чтобы уравновесить матерал. Хорошо бы, получить Ваши
стихи в августе.

Приветствую
Вас и шлю Вам мои добрые пожелания. Вам обоим – Зинаида Шаховская
(Алексеевна)».
     

    
Действительно, в материалах альманаха были собраны неопубликованные
отрывки – всё лучшее, что удалось наскрести по сусекам: покойные Андрей Белый и
Цветаева, Бердяев и Лосский, Вячеслав и Георгий Ивановы…. Ещё живые Иваск и
Чиннов, Моршен и Нарциссов, Перелешин и Одоевцева, Раннит и Вейдле…. И в
подпорку старшим – «перспективная молодёжь»: Бурихин, Савицкий…. И, уже
вытряхивая всё из редакционного портфеля, на дне обнаружили ценнейшую находку:
письмо разбитого и отступающего Наполеона (Михайловка, 7 окт. 1812 г.) маршалу
Бертье:

 

«Его Величество приказывает соединить Ваши шесть дивизий и напасть без
промедления на врага, отбросить его за Двину и снова взять Полоцк…».

 

Как символично! И – так же
невыполнимо…

На рю Фарадей мне открыла
круглолицая тётушка с живыми глазами:

     – Дмитрий Васильевич? Очень рада!
Моего брата тоже зовут Димитрий.

– Да, я слыхал. Это – владыка
Иоанн Сан–Францисский.

– Мы с ним кое в чём сильно
расходимся, но родственные связи сохраняем. А сейчас я хотела бы пригласить вас
с собой на обед, а потом мы вернёмся и поговорим.

В ресторанчике поблизости она
больше расспрашивала обо мне, но мы ели какой-то французский изыск с белым
вином, и это отвлекало моё внимание на еду и этикет (княжна всё-таки, а
по–здешнему так и принцесса), а когда мы вернулись в её небольшую, сплошь
увешанную картинами квартирку, рассказала и о себе за рюмкой грушевого ликёра.

Вон тот условный пейзаж с
Монмартром и Сакре Кёр написал её покойный муж Святослав Малевский-Малевич, –
русский граф, бельгийский дипломат (как я узнал позже) и «немного художник»,
как она сказала сама.

– Очень стильно написано. И –
много, много более, чем профессионально!

– А какой был прекрасный человек,
истинно прекрасный…

– Сочувствую в Вашей потере,
Зинаида Алексеевна.

Разговор перешёл на литературу,
и, конечно же, последовал вопрос:

– Как вы относитесь к Набокову,
Димитрий Васильевич?

– Гурман, эстет, чемпион мира по
русскому языку. Когда читаешь «Лолиту», наслаждаешься, но делается как-то
противно, будто сам соучаствуешь с Гумбертом Гумбертом. А вот его «Дар» я,
безусловно, люблю, хотя и там есть некоторый «черезчур»…

– А знаете, что о нём сказал
Бунин? «Чудовище, но какой писатель!»

– Да уж…. А его высказывания о
Достоевском? А – о Пастернаке? И, потом, эта нестерпимая поза…

– Вы должны обязательно прочитать
мою книгу «В поисках Набокова», там всё это увидите. Я её сейчас надпишу для
вас.

Позже я прочитал эту и другие
книги, подаренные ею с автографами. Шаховская писала русские стихи, рассказы,
мемуарные очерки, полемические заметки. Разбросанность занятий не
способствовали ей сделаться крупной писательницей. Но я не упомянул ещё военную
журналистику, романы (кажется, успешные) на французском, редактирование…. Верные
оценки, проницательные наблюдения всё-таки превратили её в заметную литературную
фигуру, хотя она сама отводила себе скромную роль свидетельницы…

Наиболее интересно собрание её
заметок и статей о Набокове, с которым они были на–ты, переписывались
десятилетиями, встречались, дружили. Книга заканчивается сопоставлением двух её
статей, напечатанных во французской прессе с разрывом более 20 лет. Одна – о
русском эмигрантском писателе Сирине, вторая – об американском Набокове. На
первую он сам отозвался письмом: «Я с интересом и умилением прочёл Твою статью
о «Приглашении на казнь» – она, во–первых, прекрасно написана, а во–вторых,
очень умна и проницательна».

Вторая статья давала более
широкий, но выборочный обзор написанного Набоковым – как по-русски, так и
по-английски – и в ней Шаховская сравнила его творчество с бестселлерами,
вышедшими параллельно на том и другом языках, то есть с тогдашними Хемингуэем и
Пастернаком. Лучше бы она этого не делала! На приёме в издательстве Галлимар в
его честь Набоков «не узнал» Шаховскую, брезгливо пробормотав лишь: «
Bonjour, Madame»!

    Больше я с ней не виделся, но
знаю, что дожила она до тех лет, куда и близко не дотягивали её знаменитые
собеседники. Успела засвидетельствовать и падение Советской империи, и
наступление нового тысячелетия. Правда, её книга, вышедшая в России, уже не застала
её в  живых, хотя и сумела вызвать
нервные реакции. Критик Самуил Лурье прочитал (или просмотрел) эту книгу и,
взяв для храбрости княжеский псевдоним, крепко обругал её. Нет, даже не крепко,
а хуже – брезгливо, «в духе набоковской образности». Но с интонацией, якобы достоевской,
а вкусом «безукоризненным», (в чём я сомневаюсь). И насчёт образности, признаться,
тоже, – она скорей крыловская, поскольку Лурье–Гедройц уподобляет автора
вороне, которой Бог что–то там послал, а чего-то и не додал, но она себя
возомнила…

С чего, откуда такая грубость
взялась у чувствительного критика? Тут верную подсказку даёт его неотёсанный
коллега-правдоруб, уподобивший Лурье-Гедройца, некой партийной собачонке:
«Малейший намёк на антисемитизм звучит для Гедройца командой: «Фас!»

Но какой же может быть
антисемитизм у Шаховской, будь она хоть трижды русская княжна (и при этом
графиня)? Может быть, ей на таком основании запрещено употреблять само слово «еврей»,
хотя бы и в самом невинном контексте? Гедройц желает нас убедить в этом,
приведя в рецензии фразу о поездке Шаховской в Берлин в начале 30-х: «В
коридоре вагона (слушайте, слушайте! – С.
Г.
) какой–то еврей шепчет мне о своих опасениях, впоследствии
оправдавшихся, и гораздо более грозно».

Прослушали. «Какой–то еврей». Ну
и что? Остается лишь покрутить пальцем у виска.

Нашёлся ещё один непримиримый
критик Зинаиды Шаховской – мемуарист Юрий Колкер. Обидчивый, слабо-игольчатый,
похожий одновременно на кактус и на свою фамилию…. Но стоит ли пересказывать
чужие глупости? Впрочем, вот одна, и незаурядная, венчающая его мемуары: «На
свете нашёлся один-единственный пакостник, постоянно отравляющий мне жизнь: я
сам».

Среди парижских открыток есть и
такая: Кира Сапгир показывает нам со Славинским «её» Монпарнас. Переулочки,
закоулки, перекрёстки с сувенирными развалами для туристов. Прелестно, изящно и
не по–уличному уютно! Она предлагает мне купить морскую раковину, а в ней – шум
вечного праздника:

– Будешь в Америке слушать и
вспоминать.

– Нет, Кира, это – детский трюк.
Раковину увозят с собой, а праздник остаётся здесь!

Толстая, в широких одеждах
гадалки-звездочёта (ей и этим приходится подрабатывать), она читает нам весьма
озорной раёшник «В бане». Печатать не собирается, боясь за свою репутацию в
газете и на радио. Но шум всё-таки приходит позднее, когда Кира публикует
«документальный» шпионский роман «Дисси-блюз» о советских диссидентах в Париже.
Каждый второй – агент какой-либо из секретных служб! А есть и двойной агент:
она сама.

На склонах Монмартра арабы
торгуют кожаными поясами и сумками. И – запускают в воздух лёгкие модели
голубей с резиновыми моторчиками, порхающие в точности по чертежам Леонардо да
Винчи.

А вот ещё примечательная
открытка: мы со Славинским сидим на свинцовой кровле одной из башен Собора
Парижской Богоматери, – справа, как входишь. Там, где химера, на которую мой
друг удивительно похож. Двое бывших советских, по существу – отщепенцев, для
которых Запад был сказкой, а Париж – сновидением, возвышаются теперь в позах
Фауста и Мефистофеля не только над воплотившейся мечтой, но и над «и не
мечтали!», и «разве могли б мы подумать?»…. Глаза навсегда вбирают прославленные
виды, сердце обливается блаженными слезами, давние обиды скулят в уголке
сознания, постепенно стихая. Хочется поделиться всем этим невероятием с кем-то
ещё.

– Давай позвоним кому–нибудь в
Питер, – предлагает Славинский. – Чей телефон ты помнишь?

– Гали Рубинштейн: 213–03–69.

Заходим в будку уличного
автомата. Он набирает номер. Гудки… Я ору:

– Галя Руби! Привет из Парижа!
Узнаёшь?

– Кто это? Кто это? Вы шутите!

– Нет, не шутим, но веселимся.
Это Бобышев и Славинский.

– Врёте! Из какого места звоните?

Я прерываю наш диалог:
«Славинский! Где мы находимся?» А монеты проваливаются в щель автомата…. Он
разыскивает глазами настенную табличку и кричит в телефон:

– Звоним прямо с улицы. Бульвар
Батиньоль!

– Правильно, есть такой. Я в
одной книжке читала…

Щёлк! Все деньги кончились. Но мы
ещё с Галей здесь побываем и звонок этот вспомним…

И – заключительная сценка: со
Славинским садимся в такси, торопясь на концерт Хвостенко. Тот поёт в каком–то
кафе у подножья Монмартра. Пытаемся объяснить это водителю на полу-французском,
полу-английском языке. Таксёр, по виду типичный француз–южанин с большим
горбатым носом, поводит бровью в нашу сторону и произносит по-русски с
армянским акцентом:

– Да скажите вы, наконец, на
человеческом языке, куда вам ехать?

Немая сцена… Россия, родина – ты
найдёшь нас повсюду.

     Я летел
обратно через океан, испытывая давно забытое чувство – домой! Туда, где будет
мне хорошо, где ждёт жена, где ребёнок (правда, полу-чужой, полу-свой) и даже –
моя мать! Как пошутила Горбаневская в редакции «Русской Мысли»: «Все мы теперь
живём на Западе, и только Дима – на Среднем Западе».       

Я побывал у них на рю Фобур
Сент-Оноре перед отъездом. И вот где–то в середине сентября раскрыл свежий
выпуск и ахнул. Материал обо мне на целую страницу. Жаль только, что мать к
тому времени уже уехала, вот бы удивилась! Только не уверен я, обрадовалась бы
или нет? Ведь учила она (даже отпуская меня за рубеж) главной советской премудрости:
«Не высовывайся!», а я всё норовил наоборот.

В центре страницы красовался
портрет работы Игоря Тюльпанова – тот же, что и в книге «Зияния». К нему
имелось редакционное пояснение:

 

     «Дмитрий Васильевич Бобышев родился в 1936
году в Мариуполе, с детских лет и до отъезда из СССР жил в Ленинграде, где
окончил Технологический институт, работал инженером, редактором телевидения,
снова инженером. Первой публикацией на Западе были «Траурные октавы» (в кн.:
Памяти Ахматовой, Париж, ИМКА–Пресс, 1974), где он сам определил себя как
одного из «ахматовских сирот». Постоянный автор «Континента», где, начиная с №
12, публиковались его стихи и статьи и где будет полностью опубликован цикл
«Русские терцины» (в № 31). В 1979 г., женившись на американке, выехал в США.
За эти два года печатался во многих зарубежных изданиях. Живёт в Милуоки, где
вновь работает инженером».

 

Левый столбец заняли несколько
строф из «Русских терцин», на остальном поле раскинулось интервью. Не без
колебаний, я решил его здесь поместить, по крайней мере, наиболее
содержательные куски, иначе – кто, какой гипотетический биограф это сделает? К
тому же, газетные материалы легко исчезают…. А так оно удачно свяжет темы всех
трёх книг «Человекотекста».

Вопросам предшествовало краткое
вступление:

 

 «Попав впервые в редакцию «Русской Мысли»,
Дмитрий Бобышев сказал то, что мы уже привыкли слушать: «Какая уютная квартира
у вас тут!» И правда: наша редакция похожа на просторную старинную квартиру – в
ней есть дух дома. И, наверно, поэтому, выбирая место для предполагавшейся
беседы, мы подумали: квартира квартирой, уют уютом – а самые лучшие разговоры
всегда велись на кухне. Мы так привыкли. Так мы и устроились на тесной
редакционной кухне, вокруг старого дубового стола. И интервью превратилось в
общий разговор, в котором, кроме самого Д. Бобышева, приняли участие Наталья
Горбаневская, Наталья Дюжева, Сергей Дедюлин, Владимир Рыбаков и Кира Сапгир».

Дальше пошли вопросы и ответы:

– Как ты ощущаешь себя вне
России?

– Здесь, на Западе, всё
воспринимается иначе. Но всё-таки мы – оттуда. Там мы жили, там стали сами
собой. Места рождения не выбираешь, но в этом и есть интересный феномен – не
выбирая, тем не менее, преодолеть, осмыслить, стать собой. Везде это проблема.
Но там, может быть, даже легче стать собой.

– Почему?

– Потому что, скажем, не
печататься десять лет – это значит пройти через несколько внутренних ломок.
Что-то отбракуется заведомо нежизненное, но что останется, то – настоящее. Кто
сумел пройти через это и одолеть, тот ощущает себя совершившимся, состоявшимся.

– Но про себя ты можешь сказать,
как ты постепенно становился самим собой? Я имею в виду – там…

– Во-первых, какое–то
инстинктивное чутьё неправды у многих развивается ещё в детстве. Но русская
литература и русская поэзия – это такое поразительное средство противостояния,
такое противоядие от лжи! Получается так, что вместе с пропагандой в советской
школе преподаются и вечные ценности. А пока есть русская литература, есть всё –
Россия, будущее, настоящее, есть люди.

– А не мог бы ты в этой связи
рассказать о вашей истории с газетой «Культура»?

– В 53–м году я поступил в
Технологический институт. Это было сразу же после смерти генералиссимуса. Потом
наступил 56–ой год, повеяло переменами. В каждом из нас жила потребность
участвовать в том новом, что тогда возникало, хотелось внести в этот процесс
своё чувство будущего. Вот тогда и появилась та самая стенная газета
«Культура». Это было обновление мёртвого жанра: обычно ведь стенгазета – это
нечто вроде доски объявлений, плюс передовица, а мы вложили туда новое содержание.

– Мы – это кто?

– Мы – это…. Вообще странные мы
были студенты для технического вуза. Я там замечал больше – композиторов,
поэтов, либреттистов… Тогда секретарём комсомола был Борис Зеликсон,
поразительный человек, от которого непрерывно исходили идеи. Выбрали его,
потому что он всех покорил своими пародиями и куплетами – у нас тогда были настоящие
выборы, вы только подумайте! Идея с газетой «Культура» тоже принадлежала ему, и
она оказалась в одно и то же время плодотворной и опасной. Зеликсон предложил
мне редактировать литературный отдел, и я согласился, Евгений Рейн стал
редактором отдела живописи, а Анатолий Найман – кинематографии.

Я написал статью о поэте
Владимире Уфлянде. Сейчас это имя известно, а тогда он только начинал. Статья
называлась «Хороший Уфлянд», что уже было необычно для заметки о начинающем
авторе. Там я писал, что в стихах Уфлянда есть ирония, юмор, есть свежие рифмы,
и пишет он о простых вещах без пропагандистского пафоса, то есть буквально «не
тащит читателя, уставшего после работы, на борьбу и сражения». Это оказалось
крамолой. Кто–то сорвал мою заметку и отнёс в партком. Другие материалы тоже
подверглись цензуре. Нас обвинили в том, что наша газета – без чёткого
политического ориентира. Газета и вправду была ориентирована не политически, а
культурно, она и называлась «Культура».

– Если бы она называлась
«Политика», было бы ещё хуже!

– Разумеется…. Но и без того в «Комсомольской
правде» появился фельетон под обманчиво мирным заголовком «О чём же думают
товарищи из Технологического института?» Однако тон его был нормально свирепым,
даже зубодробительным. (Позволю себе
позднейшую вставку: я теперь убеждён, что под «товарищами» подразумевались не
мы, а те, что сидели в парткоме и слишком долго думали, прежде чем нас
разогнать. – ДБ
). Тут же последовали санкции, вплоть до исключения из
института. Я в это время «удачно» оказался в больнице и избежал неприятностей.

Разгром произошёл одновременно с
венгерскими событиями в ноябре 56–го года, и дальше всё уже перешло к другому
ведомству. Дело газеты «Культура» существовало в анналах КГБ и не было закрыто.
Но когда почти девять лет спустя Борис Зеликсон был арестован в связи с неомарксистской
группой и подпольным журналом «Колокол», следователь, допрашивая его в своём кабинете,
с удовольствием вынул толстую папку с делом газеты «Культура» и подшил её к
делу Зеликсона. Таким образом, оно было закрыто, и, как говорится, «все были счастливы».

– О «Культуре» мы заговорили в
рамках проблемы – как человек становится самим собой. Так что тебе эта история
дала для того, чтобы стать самим собой?

– Я эту историю не отделял от
себя. Она развивалась, и я развивался вместе с ней.

– А было ли что–то, какое–либо
событие в твоей жизни, которое бы оказало влияние на твою жизнь?

– Кажется, ничего внешнего.
Ничего такого, что взяло бы меня за шиворот, потащило, заставило всё изменить.
Но было существенное внутреннее событие. Оно случилось в начале марта 72–го
года, в годовщину смерти Анны Ахматовой. После обыкновенного дня я вернулся в
свою комнату, которую снимал на Невском проспекте, прямо возле Аничкова моста,
и уснул. И всё началось во сне. В течение всей ночи во мне проносились мириады
сюжетов, свёрнутых, как пружина, всаживались в моё сознание, и – выносились…. В
памяти не оставалось ничего, но сознание менялось. Так продолжалось всю ночь.
Если взять зрительный образ для сравнения – это невское небо при сильном
западном ветре, когда несутся клочья облаков при полной тишине внизу.

Я проснулся в полном истощении.
Колотила нервная лихорадка. Долго не мог собрать силы подняться. Но сон
следующей ночи был глубочайшей пропастью – никаких сновидений, бездонный покой.
Когда последовало новое утро, я проснулся с ощущением внутренней мощи. Меня
рвануло к письменному столу. Сознание невероятно расширилось, и мне казалось,
что я вижу весь мир передо мной. Те пружинные сюжеты предыдущей ночи разворачивались
в стихи и образы: вселенная, вещество, дух, человек, всё прошлое, история,
доистория, послеистория – всё вмещалось сюда через понятие вещества и материи
как демонов, отвердевших в своём отпадении от Творца. Иначе говоря, всё в мире
являлось и является противоборством духовного и материального начал. И я стал писать
об этом «Вещественную комедию», в которой земные элементы преображаются
творчеством. Всегда, когда я начинаю что–то, у меня есть хотя бы смутное
представление о том, как это должно кончиться. В той поэме было предчувствие
гармонических, прекрасно–ангельских звуков. И я прервал работу над поэмой ровно
тогда, когда такие звуки стали издалека слышны, и стал писать «Медитации» и
«Стигматы» – появились у меня такие композиции.

В процессе всего этого я
оглянулся вокруг себя и внутри себя, и оказалось, что я нахожусь уже в стенах
Христианской Православной Церкви. Но я не был крещён. Как раз в ту пору
приехала в Ленинград Наталья Горбаневская, и я поделился с ней своими переживаниями.
Наталья отвела меня к отцу Дмитрию Дудко, и он крестил меня, а она стала моей
крёстной матерью.

– А что в твоей жизни значила
встреча с Анной Ахматовой?

– О, это была встреча с реальной
культурой. Пока читаешь книги, в этом не удостоверяешься, а она давала чувство
прикосновения к мировой культуре, к наследию её прошлого и даже к будущему. Ну
и, конечно, мечталось получить из её рук посвящение – наподобие рыцарского или
жреческого. «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил», –
сказано у Пушкина. Вот этого «старика Державина» недостаёт всем стихотворцам,
ведь каждому нужен акт посвящения. Иногда он бывает жалким. Мне повезло –
Ахматова мне посвятила стихотворение. Это ж – как ощутить на плече удар мечом
плашмя…

– А ещё, соприкасаясь с
Ахматовой, можно было увидеть реальность не только лиры, но и Музы…

– Да, и ещё причастность к
основам самой ткани культуры: к её материалу, верёвкам, жилам…. У неё был свой
разговор, перезвуки с Шекспиром, больше того – с Данте.

– Дима, а теперь – о «Русских
терцинах». Что это такое?

– Я пока сам не знаю. Это для
меня что–то новое. Я решился на многое с этими терцинами, на что никогда не
решался – писать не от себя, а от имени собирательного «мы». Поэтому здесь не
столько мои мысли, сколько мысли, споры, недоумения, обрывки мифологий и
чувств, которые существуют сейчас там, в России, в Советском Союзе. Это все
наши разговоры в дружеском застолье, в рабочих курилках, во время прогулок по
набережным, по улицам – разговоры начистоту русских современных людей. Разговоры
о себе, о том, кто такие МЫ, о том, что МЫ – ЕСТЬ, ответы и загадывания о смысле
истории, о русскости, о причинах и следствиях…. О вечных вопросах: «Кто
виноват?», «Что делать?», «Ехать – не ехать?» – это современный проклятый
русский вопрос. Когда собирательное «мы» диктует «мне», его части, – нельзя
противостоять этой прямолинейной стихии.

– Мне кажется, прямолинейность
твоих терцин снимается их полифоничностью. Тем, что эти прямые линии на самом
деле не столь уж прямы и переплетаются.

– Я рассчитываю на это и делаю
попытку рассматривать тему со всех возможных и доступных мне точек зрения.
Кроме того, я там нашёл, мне кажется, новую форму, лапидарную, похожую на
сонет, но более краткую, и форма тоже кое–что диктует. Там – десятистрочия….
Первое обозначено нулём, – я начал с нуля, на Западе так и нужно!

– Но почему?!

– А потому, что мы всё оставили
там, здесь же мы нагие, как Адамы, как Робинзоны. К тому же нулевая – это
терцина о терцине, о том, как она пишется.

– «Русские терцины» после нулевой
– это 90 десятистрочий, которые делятся на три части. Что представляет собой
каждая из трёх частей в этом переплетении и всё-таки продвижении прямолинейных
кривых?

– В каждой терцине есть теза и
антитеза – столкновение разных умонастроений или разных подходов, а затем –
вывод и поворот к новой теме. Есть и прямые – до искр из глаз – столкновения
выходца из Советского Союза с западной реальностью. А отзвуки уходят в историю
и в традиционные представления о том, кто мы такие, почему нам плохо, какими мы
предстоим миру? В первой части, пожалуй, силён какой–то нигилизм, самоотрицание,
русским людям, впрочем, очень свойственное. Дальше, во второй части ещё похуже:
уже не нигилизм, а негативизм по отношению – главным образом – к современности.
Но уже возникает какое–то позитивное зерно.

И мне кажется, что в третьей
части это вот позитивное больше проявляется. То есть – мы не такие
безобразники, как любим порой о себе заявить. Мы нужны миру, мы – часть Божьего
хозяйства и кое-что сделали для него.

И – делаем…

 

                                                                                                                         Дмитрий БОБЫШЕВ,
Урбана-Шамп

2016-Дмитрий БОБЫШЕВ
            ИМЕНА
            
            Письмо

Мама, пишет тебе твой сын,
глядя на родину окном ночлега,
не от родины ли уплыв один
с борта Таврического ковчега.
У меня бесхлебная всюду хлябь,
и пируют за столом буруны.
Твой же корабль смастерён на-ять,
яблоками набиты трюмы.
Ежели не в книгу — в прибрежный гнейс
не строкой — собою мне впечататься завтра;
в сыне твоём, вероятно, есть
что-то от человекозавра.
Ящера выбраковал Господь,
ты же — я верую — поймёшь, дорогая,
что пусть отломленный я ломоть,
но — от доброго каравая!

Комната на Невском, 1972                                         

           Брату

Вместе с кистью на картон
тень накладывают ветви,
и весь день меняет тон
цвет в качающемся свете.
Знаю: заоконный сад
любит труд подправить сзади.
Тут же, двадцать лет назад,
лазал он в мои тетради.
Сколько на листах замет
сад наставил птичек, точек,
крестиков! За столько лет —
сколько вычеркнутых строчек!
Помню: свет летит сквозь сит,
и пересеченье истин
совершенствами грозит,
словно каждый вид — единствен…
Но ежевечерне сад
сотворяет ряд мистерий.
У такого бы, мой брат,
мастера быть подмастерьем!

           Милуоки, Висконсин
                                                1980

 
     Иосифу Бродскому

Жизнь достигает порой
такой удивительной плотности,
что лицо разбивается в кровь
о кулак её милости, скорости, святости, подлости, кротости.
Попроси, и расскажут тебе
лётчик, гонщик, погонщик коней и ныряльщик —
может выломать руку в локте
многотонного воздуха ящик,
с жутким свистом мимолетящий.
Только ночью, себя от него отделив одеялом,
ты лежишь, семикрыл, рыжеват, бородатат, космоват,
и не можешь понять, кто же ты — серафим или дьявол?
Основатель пустот?, чемпион?, идиот?, космонавт?

                                                  Таврическая улица, февр. 1964

           Наставники

Нет ни Дара, ни Глеба Семенова…
А мы сами-то, разве мы есть? —
от пасомого стада клеймёного
с вольнодумством отдельная смесь.
Нас учили казённые пастыри:
«Деньги-штрих, деньги-деньги, товар».
Нам же — дай своего: хоть опасного,
но живого, не правдали, Дар?
Вот и глупо мудрели до времени
и боялись; наставники — тож.
Потому что давали не премии,
а по шапке за так, что живёшь.
Мы у Родины матери-мачехи
ни штриха не просили на хлеб.
Ждали русско-еврейские мальчики
к ним доверия, правда ведь, Глеб?
Мы писали по сердцу, по совести
и несли на ладонях в печать
наши ранние песни и повести.
Был по Чехову стоп: — Не пущать!
Вместо статуй Злодея-покойника
я воздвиг бы под звуки фанфар
отставного, в подтяжках, полковника.
Знак эпохи, не правда ли, Дар?
Да, такой (что там голуби-ястребы),
власть имея, кого бы закласть,
не над перьями правит, но явственно
над мальцами пернатыми, всласть.
От него мы за Даром уехали,
бросив замлю на волю судеб,
за немногими слабыми вехами
тех, кто с нею остался, как Глеб.
Боже Правый! До времени Оного
упокой их не в землю, а в стих.
После Дара и Глеба Семёнова
кто там пестует новых, своих?

Милуоки, Висконсин, 1982

        Светла

Узлистое семя тирана,
кремлёвский воробушек, дочь,
спросонок босота Светлана
порхнула из форточки прочь.
И — в мир, и — в миры, в измеренья!
В иное и новое, вон.
Туда, за моря, в замиранья
себя, за собою вдогон.
Но там, на Луне, в деревенской
комфортно-стеклянной глуши
в подушку уж не дореветься
до ближней 100-вёрстой души…
О нём голодается остро,
друзей нехватает до слёз.
А эти глядят, как на монстра
опасного, но не всерьёз.
Ах, как бы они лебезили,
когда бы им — бешеный кнут,
чтоб знали! И — выблеск бессилья:
был папа оправданно крут.
Секомые знают и помнят,
мимически полно молчат…
Назад — в это логово комнат,
до жарких и душных волчат
своих, чтоб вихры теребить им!
Дадут ли, седые, теперь?
В кремлёвскую матерь-обитель
взахлоп для воробушка дверь.
Для рыси орлецкой, для тигра
ужель не найдётся угла?
Пока свой конец не настигла
царевна в опале, светла…

Милуоки, Висконсин, 1983
 
                                                                        
Опыт Виньковецкого

В исподах мозга, на лету
минуты мутные, лихие
намертвевают черноту.
Их – вывихнешься, не исхитив
(страданье — пятая стихия),
ведь: по́-живу, не по холсту.
Но живописец-беспредметник
сумел и в обстояньи зла
их обезвредить, бесприметных.
А каждая, как ни мала,
на то влияет, чья взяла:
беды или гражданской смерти?
Мой друг (ни в чем его вина)
в час ожидания допроса
молился на просвет окна.
Вот — и зажжется папироса,
дым поползет под лампу косо,
и — называй, мол, имена.
Тогда художественный опыт
противу тех минутных сил
он вывел, чтоб избыть их скопом.
Но для начала до чернил,
до хлопьев сажи утучнил
невидимую эту копоть.
Мрачнела следственная клеть.
И, действуя медитативно,
он злую тьму пустил густеть.
В ядро завязывалась тина,
по сути своего мотива
с краев редевшая на треть.
Когда ж клубящийся булыжник
у друга над виском навис
эссенцией чернот облыжных, —
он быстро ограничил низ,
пустивши рейками карниз,
и сверху, и с боков — от ближних.
И яд унял над ними власть,
иссяк, вися в дешевой раме.
Осталось подлеца заклясть.
Он путать краски был не вправе:
на красную тот прямо прянет,
от розовой — разинет пасть.
Зеленую! Крестом широким
(да позаборней подобрав):
— Изыди! — Эдаким нароком
его похерить, и — за шкаф,
где будет преть, гугнив, гуняв, —
абсурд, пародия на Ротко.
Встал, прогулялся: три на пять.
К себе же самому — доверье.
— Да где ж они? И — ну зевать.
Взял книгу за минуты две — и
сказал в открывшиеся двери:
— Отказываюсь называть.

            Милуоки, Висконсин, 
             июль–сентябрь 1982

 
        На арест друга

Не получился наш прекрасный план,
всё сорвалось… Держись теперь, товарищ!
Делили мы безделье пополам,
но ты один и дела не провалишь.
А всех трудов–то было — лёгкий крест
процеживать часы за разговором,
мне думалось: ты — мельник здешних мест,
ты – в мельника разжалованный ворон.
Безумного ль, бездумного держал
то демона, то ангела над кровом.
Один запретным воздухом дышал,
орудовал другой опасным словом.
За это – а за что тебя ещё —
и выдворили из полуподвала,
и — под замок. Жить, просто жить и всё,
оказывается, преступно мало.
Виновен ты, что не торчишь у касс,
что чек житейских благ не отоваришь.
И, веришь ли, впервые на заказ
пишу тебе — держись теперь, товарищ.

                                                    1969

 
      Ефиму Славинскому
 
Столько худого хлебнул, а ни-ни:
не вспоминаются черные дни,
а вспоминаются белые ночи,
яркие сумерки, — только они…
Смольный собор в озареньи заочном,
тыльце ладони, студеной на ощупь,
сладкие горести, робкая страсть…
— Тянет обратно?
— Да как-то не очень,
разве когда переменится власть.
— Как бы не то! Хоть и в петлю залазь —
тупо стоит…
—Но об этом не надо:
наши родные залогом за нас.
А из решетки у Летнего сада
твердые звуки державного лада,
арфоподобные, надо извлечь.
— И не тянись из Не-знаю-где-града,
сытого самоизгнанья сиречь.
То и твержу:
— Завела меня речь
с книжкою первозеленых «Зияний»
слишком неблизко… И — сумка оплечь.
Не получилось пыланий-сияний.
Разве что опыт осядет слоями,
истинно станешь не кем-то – собой.
— А хорошо бы, ребята-славяне,
песнь кривогубую спеть на убой:
«В той степи глухой замерзал ковбой».’'

              Милуоки, Висконсин, 1982

     
          Яшина верёвочка 

Мерзо-сытая, американская,
скользкая без мыла, мразь,
все же захлестнула, не соскальзывая,
выдержала, не оборвалась,
напряглась, тошнотная, брезготная,
врезалась удавкой на затяг
в душу, занемогшую невзгодами,
теплую… И ни за что, за так —
все дары-сокровища… А прежде ведь,
шлаками житейскими дыша,
как она умела обезвреживать
яды, добролепая душа!
Видно, приземляясь, преждевременно
ликовала в новизне свобод…
Вот и — разрывное повреждение:
с ларами разлука — не Исход.
И такое хлынуло в пробоину
тёмное, что (знаю эту боль),
захлебнувшись мраками и болями,
кукарекнул разум, дал отбой.
Выскочил в какой-то юмор висельный
и, уже святым не дорожа,
всем язык в самоглумленьи высунул
точно: сквозь окошко гаража.
Поделюсь землею уворованной
(для себя в таможнях проносил).
Только глистоватую веревочку
вытошнить из памяти — нет сил.

            Хьюстон — Милуоки,
                 13 мая 1984


                    Гость

В ночь сороковую был он, быстрый,
здесь, — новопреставленный певун.
Рыже на лице светились искры,
стал он снова юн.
Стал, как был, опять меня моложе.
Лишь его вельветовый пиджак
сообщал (а в нём он в гроб положен):
— Что-то тут не так!
Мол, не сон и не воспоминанье…
Сорок дней прощается, кружа,
прежде, чем обитель поменяет
навсегда, душа.
Значит, это сам он прибыл в гости,
оживлён и даже как бы жив.
Я, вглядевшись, не нашёл в нём злости,
облик был не лжив.
Был, не притворяясь, так он весел,
так тепло толкал в плечо плечом
и, полуобняв, сиял, как если б —
всё нам нипочём.
Словно бы узнал он только-только
и ещё додумал между строк
важное о нас двоих, но толком
высказать не мог.
Как же так! Теперь уже — навечно…
Быв послом чужого языка,
в собственном не поделиться вестью!
Ничего, я сам потом… Пока.

                      Шампeйн, Иллинойс,
        28 января — 8 марта — 11 апреля 1996

2016-Роберт ТУЧИН
                                                               ПОЭЗИЯ ВИЛЕНА ЧЕРНЯКА

 

                                   В и л е н Ч е р н я к. «Связь времен». NS Trinity, Inc., Los Angeles, 2014.

       Поэзию Вилена Черняка отличает тонкий вкус, изысканная утонченность слога, прекрасное чувство родной родниковой речи. Автор владеет искусством поделиться её глубинными запасами. Эстетика этого поэта чиста, возвышенна и свободна от вычурных деструктивных наслоений, которыми так часто грешит стихотворная манера некоторых современных поэтов.
       Поэзия Вилена Черняка богата мыслями, содержательна и полна интересных идей. Ему удается в своих лучших образцах достигнуть неординарных философских обобщений. Его поэзии присуща простота и понятность изложения, поэт избегает нарочитой усложненности, использует для этого яркий и оригинальный арсенал средств. Но эта простота не есть упрощение, за ней скрывается сложный подтекст, стремление к рассуждениям, к духовной работе поэтической души.
       Этого поэта отличает уровень энциклопедичности и поэтической интеллигентности. Есть еще замечательные особенности творчества Вилена Черняка: его стихи завораживают своей художественной изобретательностью, неожиданными поворотами сюжета и мысли, тонким, ненавязчивым, изящным юмором. Порою это грустная улыбка, навеянная непростыми обстоятельствами нашей жизни, а порою острое поэтическое оружие, где высказаны мудрые мысли и моральные ориентиры
       К первому случаю, например, можно отнести стихотворение «Очередь», где показан целый пласт прошлых житейских неурядиц, стояние в долгих очередях, с разговорами и перебранкой, и ожидание не только «дефицита», но просто хлеба насущного. Стих завершается неожиданным полупечальным, полушутливым выводом:

До чего безрадостна удача, 
За которой очереди нет!

Всего две строчки, а за ними большой отрезок жизни поколения, на долю которого выпала «великая социальная радость», ведь очередь – своеобразный народный форум. Он рассеялся, но в обществе длительное время еще оставалась инерция этого грустного состояния. Эту особенность мог выразить с болевой иронией только поэт, обладающий острым социальным зрением.
       Замечательный русский поэт Фёдор Тютчев, тонкий лирик, и глубокий мыслитель, предостерёг мир сакраментальным сомнением: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся...». Убедительное слово Вилена Черняка отзывается добротой, человеколюбием, не раздражающим пафосным эпатажем, но вместе с тем бескомпромиссным внутренним протестом ко всему, что мешает человеку быть человеком. Эта мягкость не снижает уровень гражданской позиции поэта, она не крикливо-показная, а выстраданная, откровенная, высказанная в доверительной тональности, идущей из недр беспокойного сердца, что делает поэзию автора особенно привлекательной. Этому способствует и четко выработанный стиль поэта, отличающийся оригинальными поворотами воображения, а также своим непоповторимым синтаксисом и лексикой.
       Своё понимание предназначения поэта и гражданина Вилен Черняк уточняет в двух последних катренах программного стихотворения «Дирижёр»:

Но с высот, откуда тем, кто живы, 
В летний день сияет синева, 
Слушает, чтоб не были фальшивы 
Голоса, и ноты, и слова.

Он следит оттуда беспокойно, 
Чтобы партитуру знал любой, 
Чтобы каждый доиграл достойно, 
Что кому назначено судьбой.

       В наш беспокойный век, когда резко о себе даёт знать дефицит морали, моделируя менталитет огромного количества людей, когда исторические перекрёстки становятся не просто пыльными, а кровавыми, дать пример образцового видения долга не только поэта, но и любого простого человека, дорогого стоит. Поэзия Черняка пронизана нескрываемой болью за больное состояние общества.
       Поэтическое пространство книги лишено сухой жизненной хроники и документальности. Чаще в нем присутствует убедительный и доказательный обобщающий материал глубоких личных переживаний и неординарных мыслей, связанных с собственным философским пониманием окружающей действительности, её сложности и разнообразия. В нём беспокойство не только за свою собственную судьбу, но и за судьбу близких и даже просто знакомых людей, в нем – вызов безразличию и трепетное, нежное отношение к такому бесценному, и в то же время хрупкому чувству, как любовь. Это трогательное чувство воспринимается поэтом как "тонкая материя", которую следует беречь как, может быть, нечто, равновеликое самой жизни. Вот об этом несколько исповедальных строк автора, обретающих вес высоких художественных откровений:

Вот и всё. Дальше лето и осень. 
Между ними незрима межа. 
А любовь продолжительней вёсен, 
И она постоянно свежа.
¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬¬

Нет ни секунды, чтобы мимо 
Прошла из наших общих лет, 
И ты по-прежнему любима, 
И я теплом твоим согрет.
___________________

В твоей любви, с которой, торжествуя, 
Живу под пенье птиц и стук сердец, 
Не сомневаюсь – значит существую, 
А усомнюсь – вот тут мне и конец.

       Поэзия автора, как в деталях, так и в концептуальном плане, конкретна, сфокусирована на главной сути, но она, при всей многогранности и разнообразии используемых художественных и смысловых приёмов, отличается доступностью и отсутствием модной, якобы загадочной амбивалентности, за которой чаще всего авторы скрывают скудость содержания. Поэзия Вилена Черняка при первом прочтении воспринимается как тихая исповедальная беседа. Но неуловимая и непреодолимая сила, заложенная в каждом стихотворении, представляющем собой законченное драматическое произведение с весьма интересной сюжетной линией, снова и снова возвращает вас к необходимости осмыслить прочитанное. Здесь и обнаруживается удивительный оксюморон – тихая поэзия становится наступательной и звонкой – по своему смысловому последействию, по своим скрытым возможностям, в которых, по словам Пушкина, сердце и ум обретают пищу.
       У поэта есть целый цикл «зубных» сочинений. Показательным является стихотворение «Реквием по отсутствующим зубам». Начал он его в шутливой манере:

Хожу с пустотами в десне, 
Питаюсь пищею протёртой 
И наслаждаюсь лишь во сне 
Забытым вкусом пищи твёрдой,

Но автор останавливается на неожиданной ноте, демонстрирующей непримиримость поэта ко всякого рода преступной беззубости:

Зубастый для всего хорош,
С друзьями мил, с врагами грубый.
А что с беззубого возьмёшь,
Когда и речь его беззуба?

       Актуальность «зубной», а точнее, «зубастой» темы в смысле гражданской беззубости, в поэзии автора не случайно получила широкое развитие. Взять хотя бы стихотворение «Утончённый», где речь идёт ещё об одном аспекте гражданской инертности и индифферентности, которые, как мы знаем, часто приводит к негативному состоянию общества:

Или другой вопрос возможен: где же 
Держать язык, чтоб сохранить секрет?
И как осуществить зубовный скрежет, 
Когда зубов необходимых нет?

       Или опять же стихотворение «Коренной зуб», где «зубная» тема получила своё окончательное философское заключение, к которому вряд ли можно отнестись с обывательским равнодушием:

Так пускай он болит или просто, как минимум, ноет. 
Всё короче мой сон, так тому уже, видно, и быть. 
Заболел коренной – это значит болит коренное, 
Чтобы помнить о нем, чтоб о нём никогда не забыть.

       Поиск коренного – характерная черта творчества Вилена Черняка. Он «во всем хочет дойти до самой сути», подчиняя этой сложной поэтической задаче весь свой интеллект и свои способности.
       Определённую притягательность и прелесть авторскому слову придаёт смелая самоирония, пронизанная то бесконечной жаждой жизни, то грустью за её конечный срок. Примером может служить трогательное стихотворение «Паровоз» и другое, также задевающее за душу и заставляющее задуматься над смыслом бытия, – «Четвёртая четверть». Четвёртая четверть в широком смысле слова для любого человека это исповедь-отчет за прожитую жизнь. Отчёт перед Богом, перед собой, перед людьми. Прекрасный поэт, вдумчивый и интересный собеседник, тонкий лирик и превосходный стилист, Вилен Черняк к четвёртой четверти своей жизни пришёл не с пустыми руками.

       Перелистывая не очень большую по объёму, но весомую по содержанию, его книгу избранного, получаешь истинное наслаждение от яркого, насыщенного удачно найденными мыслями, образами и метафорами художественного материала, убеждаешься в том, что читателю предложена добротная, надолго запоминающаяся поэзия, приносящая не только эстетическое удовольствие, но и настраивающая на глубокие размышления. Такая поэзия расширяет жизненный горизонт, обостряет художественное и гражданское зрение читателя, подымая его на новые духовные высоты.
 
                                                                                                                                                                           Роберт ТУЧИН, Киев            

2016-Вилен ЧЕРНЯК
               Перчатка

У меня потерялась перчатка,
Было в ящике шесть, стало пять.
Поискал я ее для порядка,
Корвалола накапал и – спать.

Я ворочался долго в постели,
Всю измяв не по делу постель.
Мне приснилось, что дело в дуэли,
Что я вызов послал на дуэль.

Что со всем соблюдением правил
Я, в груди не смирив ураган,
Взмахом левой содрал ее с правой
И обидчику бросил к ногам.

И пока за окном не светлело,
Не рассеялся сумрачный дым,
Галерея достойных прицела
Проплыла перед взором моим,

Всех, давивших и свыше, и снизу,
Загоняя в привычную сеть.
Где послать полагалось бы вызов,
Приходилось молчать и терпеть.

Да и как, если вместе на снимке,
Если с ним, сколько помню, знаком?
И лишь слух, что его анонимки,
До которых всеяден райком?

Что ж теперь ковырять свои раны,
Молча каяться задним числом?
Не поднимешь волну в океане,
По воде ударяя веслом.

Жизнь бывала и горькой, и сладкой,
Полосата она и пестра.
Только все-таки, где же перчатка?
Неужели стреляться с утра?


          Гимн тишине

Я раньше не боялся грохота
Литавр, к примеру. Прочей меди.
Теперь страдаю и от хохота,
И от разборки у соседей.

А разве сам, увлекшись преньями,
Я не шумел? Наивно думать -
Ведь шла борьба. А даже с тенями
Борьбы не может быть без шума. 

Завершены мои борения.
О, долгожданная нирвана!
Вот, сочиню стихотворение,
Потом посплю, сойду с дивана

И выйду в ночь, где звезды яркие
Безмолвно нá небе пылают,
Никто не говорит, не каркает,
И не мяукает, не лает.

Лежит во тьме прямая улица,
Не видевшая сроду снега,
И тихо дерево сутулится
Под игом птичьего ночлега.

Лишь за окном звенят посудою,
За первой чашкою - вторая.
И впредь таким же тихим буду я,
По крайней мере, постараюсь.


2016- Евгений ЧИГРИН
                  БАРОЧНЫЙ ПРАЗДНИК          


                   ПРЕДНОВОГОДНЕЕ


          Зима слоится корочками льда
          И тянется неровными снегами.
          Змеиным светом вспыхнула звезда 
          И скрылась за кирпичными церквями. 
          Прожилось как? – совсем не в молоке:
          Надули щёки Парки над вязаньем…
          Светильник. Стол. По локоть жизнь в стихе –
          До петухов с таким иносказаньем. 

          Случилось что? – какой-то сложный звук?
          В тарелке хлеб и красным телом рыба.
          Всё больше заморочен бредом слух
          В тональности Борея, без просыпа
          Свистящего заботливо в ушах
          Пугающих задворок и проездов…
          Другим бы стать в рифмованных словах
          Под музыку таинственных оркестров,

          Которые приносят волшебство…
          Два призрака прилипли к антресоли,
          Стоит декабрь в потрёпанном пальто,
          Луна в суставах ощущает боли,
          Которые бы морфием… Зачем
          Так мало жить?.. Обещано – ненастье
          И Новый год, и старый Вифлеем,       
          И плюшевое заячье ушастье.



                                                 *  *  *

…Подкармливаю музыку стишками, в мозгах – музей от мамы до любви,
  Которая краснела коготками и смешивалась с запахом айвы,
Мешалась с поцелуями до света, и жизнь пила, и пела петухом,
Стихотвореньем офицера Фета нас на заре не мучила… Кругом
Цвели цветы в роскошных опереньях: я вру сейчас, а кто не врал вчера?
Шептала ты о мыслящих растеньях, цвели мозги до самого утра.
…Подкармливаю музыку и снова бросаю взгляд в прошедшие миры:
Я – космонавт постпушкинского слова, я – огонёк постблоковской поры.
…Включаю свет… и снова выключаю, и музыка стоит над головой.
К исходу дня, к бутылочному чаю стекает жизнь рифмованной игрой.
Цветёт апрель и – вспыхивает к маю: мне с китаянкой было хорошо
Царапать ад, притискиваться к раю, шептать на ухо дьяволу: ещё…
...В мозгах – музей вчерашнего… кладовка: фрагменты, сновидения, дары,
 Билет в кино, от счастья упаковка и лёгкий свет, и яркие шары… 



                         МЯКИНИНО: БЕЛЫЙ МОСТ


                                                        Мой дар убог, и голос мой не громок…                                                                                                                           
                                                                                     Евгений Баратынский                                        

Мой голос так себе, мой дар убог: навряд ли это может называться    
Талантом. Сочинил немного строк, которые кому-нибудь приснятся
По случаю? По музыке души? Я ставлю вопросительные знаки,
Как в космосе плыву себе в тиши… Живу себе. Рисую на бумаге
Кириллицу, которую давно нам выдумали умные мужчины: 
Смотрю в окно, равно гляжу кино, там белый мост, там огненные джинны  
Рекламы, охмурительный яхт-клуб, Москва-река и ширится, и длится,
Текучий мир в любом раскладе люб, там море пароходу «Крокус» снится…
Мой голос так… Две рифмочки, глагол, конечно, прилагательных немного,
Как Рейн учил! Борисович вколол наркотики от греческого бога.
Но что-то, как сновидец, знаю я… Смеркается. Туманится. Я вижу
То сновиденье бога-муравья, то парадиза призрачную крышу,
То некого приятеля, ему мой голос так себе сгодится крайне,
Я это понимаю по всему: в Мякинино, в Дамаске, в Самарканде…




               МУЗЫКА 1599 ГОДА


        С музыкой Холборна* в небо,
        В госпиталь ангелов, где
        Справа – внимательный Некто,
        Слева в немой череде
        Те, за которыми музы
        Смотрят: шагай на укол,
        Кушай небесные мюсли,
        С братом веди разговор.
        Лютня, продольная флейта –
        Лучших микстур не найти.
        Космосом лечат поэта,
        Звёздные дышат пути.
        Марсы, Сатурны, кометы,                                       
        Жизнь на Венере близка.
        От алкоголя – «торпеды»,
        От наркоты – облака…
        Доктор астрального мира    
        Вылечит музыкой, чтоб
        Баба с косой отпустила
        На межпланетный флэшмоб…
        Этим подлечимся, Женя,
        Чтобы ещё на земле,
        Словно в порядке обмена,
        В прежней квартире-норе
        Стихотворенья всходили
        В незаморочных мозгах,                    
        Золото жизни ловили,
        Как поцелуи впотьмах.
        Я в марсианской больнице –
        Связан? Заколот? Забыт?
        Мутная родина снится,
        Чистая родина спит.

         _________
         * Энтони Холборн (1545-1602), английский композитор и музыкант.
          

                        БАЛКАНСКОЕ


          Вдоль набережной призраки и те, 
          Что быть могли бы призраками места.
          Оплот того, кто спасся на кресте, –
          За крепостной… Как спелая невеста
          Белеет яхта, лодки, катера,                                        
          И тянет светом мусорных окраин,
          Ворота в гавань музыка прожгла,
          Свалившись из трактира местным раем.
          И не с кем ежевичного вина
          Мне накатить до первых аллегорий:
          Смотреть Софоклом до хмельного дна?
          Быть кораблём локальных акваторий.
          Тут афинянин что-то сочинял –
          Убойный трагик! Что сказать об этом?
          Садовник пел и мирный грек канал
          С кифарою таким же потным летом.
          Я мастер фраз, в которых жизнь встаёт,
          Но падает, хотя стоять должна бы…
          Прибрежный мир захватывает йод, 
          Как мальчика анапесты и ямбы,
          Как музыка, которая – вот-вот –
          Могла бы стать воздушными стихами.
          Всё море, как свинцовый кашалот,
          Цветы и мгла, которую руками
          Сорвать нельзя, и некому сказать
          Спасибо за полночное объятье,      
          И что-то под словами понимать
          В рифмующемся с небом променаде.
          Уже случилась эта жизнь во мне,
          В которой Серафим и дети смерти –
          Перемешались в европейской мгле
          И расплатились по библейской смете.




                                  ПЕРА́СТ


          Всё сильнее размах Адриатики, бьющей хвостом
               Переливчатой рыбы – стихами колеблется море…
          Я живу между смертью и солнечным нежным огнём,
               Где смятенье стиха и греха неизменно в повторе
          Ожиданья тебя в колокольной деревне Пераст,
               Непонятная жизнь перемешана с музыкой лета,
          Побледневшей волной этот мир повернулся в анфас
               И смеётся зверьком в окруженье прозрачного света.
          Это море опять я вышёптывал, чтобы шептать
               Твои плечи и звук амфибрахия, дактиля, ямба
          В почерневшую быстро от буковок верных тетрадь,
               Понимая любовь как весёлое лёгкое пламя.
          И, как праздник, вода Адриатики пела вокруг,
               И барочная скрипка откуда-то слева звучала,
          Забирая в себя, вынимая изысканный звук,
               И бемольного света и в паузах было немало…
          И глаза голубых гребешков голубели в воде –
               Говорили тебя, все моллюски тебя говорили,
          Этот бухтовый свет возникал и стелился везде,
              И задабривал жизнь, и подбадривал водные мили.
          Этот праздник воды говорил на моём языке,
              Растекался строфой и чернел в черногорской тетради,
          И глаза голубых гребешков голубели в строке, 
              И барочная нежность стояла на скрипках Амати…
          И, как праздник воды, я вышёптывал жизнь без тебя,
               Вспоминая тебя, натыкаясь на древние стены
          Заблудившимся взглядом (стихала стиха ворожба),
               Говорящей на русском, молчавшей на местном Камены.
          И хотелось молчать, и за облачком взглядом блуждать,
               И на лодочке плыть за каким-то ребячьим секретом…
          Всё по рифмочке букв эту музыку копит тетрадь,
               И последнее солнце блазнится последним поэтом.




          БОСНИЙСКОЕ: ОДИНОЧЕСТВО ПОЧТАЛЬОНА


Мы встретимся в Тре́бине или Треби́не, где ангел почтовый завис  
С молитвой боснийской о брошенном сыне, где в зелени всякий карниз
 И призрак поэта шатается рядом, кивая на свой монумент.
Мы свидимся за незапамятным садом, где воздух – боснийский акцент,
И выпустим музу в боснийское небо, которое лепится за…
Пока нас ведут на верёвочке Феба и Вышний нам смотрит в глаза… 
Протянет к нам руки не мёртвая Лета, а ветки душистой айвы…  
Прочти многоточья, как знаки респекта, значение в них улови.
…Кофейня. Контора. Обшарпанный домик и дворик такой же, как все,
Которому нужен заботливый дворник. Фонарик в сплошной бирюзе.

Зачем это вижу? Откуда всё знаю? От Дучича*? От Самого?
На лютне боснийской втихую играю не музыку, не колдовство…
Мы встретимся в Тре́бине или Треби́не, где ангел почтовый завис
С молитвой боснийской о брошенном сыне, где в сумерках каждый карниз,
Где мы голубиную почту отметим: строенье австрийских веков,
Простой эсэмэской любимым ответим в саду, где орда светлячков.
…Я сам почтальон одиночества, в город смотрящий, равно в естество,
Из дальней страны, чья отметина – холод, где муза приходит в пальто.       
Мы встретимся только в метафоре Бога? В платановом летнем кафе?
Под занавес речи иллюзий не много, не больше, чем страсти в строфе.  

_____________
* Йован Дучич (1971-1943), сербский боснийский поэт, родился в Требине.


                              

                                 *  *  *

          Ступает Никта. Некто держит мир.
          Озёрный парк в полночное отплыл…
          …Бредут шуты и сны Иеронима:
          Знакомый в красном, в синем интроверт,
          На колесе из пекла катит смерд,
          Присел закат на крыше анонима.

          Сказания библейские в кустах
          Тёмно-зелёных, тянет когти Страх,  
          В пахучей мгле забудешь имя девы,
          С которой жил на крепких берегах,
          Ловил снега, кутил на облаках,
          Как сын Адама, попадался в дебри:

          То – Змий меня, то – местный василиск
          Читать учили бестиарий. Диск,
          Желтеющий вверху, до йоты в теме.
          Великий бес над нами молча ржёт,
          Листает бред да кушает компот
          Из сухофруктов: старый мерин в теле!

          Ступает Никта. Некто держит мир.
          Художник свет лютнисту потушил,                  
          Пророчества в подушку сунул детям.
          Что бросит нам? Что высмотреть пора? –
          Алхимия морочит до утра…             
          По курсу мифологий и приметам –   
     
          Кому – лафа, кому – нескучный ад,
          Жужжащий мухой и встающий над…
          …Как по приказу души танцевали,
          Впуская то, что днём бы никогда…
          Кричат зверьём в потёмках поезда,
          И мы зверей, как музыку, прощали.



                      СЕВЕРНЫЕ ВОРОТА


          Щекастый гномик музыку корпит:
          У дудочки бамбуковой везенье…
          Какой опять невидимый пиит
          Вышёптывает мне стихотворенье?
          В четвёртый раз затягивает снег,
          С подземным сочинителем не споря, –
          Который где? Который – саундтрек
          Фантазий холоднеющего моря?
          В четвёртый раз заваливает снег, 
          По буквочке становится счастливо:
          Я слышу твой с иголочками смех,
          Я вижу свет… Я вру неторопливо…
          В четвёртый раз у Северных Ворот
          Маяк захвачен действием небесным,
          Приговорён буксирный пароход
          Бессмертием? – безмолвием воскресным.
          В четвёртый раз шарманку крутит снег,
          Расплещем жизнь в слабеющее небо,
          Я слышу твой с изюминкою смех
          У маяка, смотрящего налево.
          …Текут слова, за музыкой плывут 
          Смятением приправленные крыши,
          Неместный ангел? Гномиков приют?
          Светильник зажигает кто-то выше…



                            *  *  *

          Прячет аспидные тайны
          Местный небосвод.
          Расшифровываю файлы
          Видимых широт.
          Веет версиями Шекли:
          Космодромом «MakK»,
          Колдунами, что не смеркли,
          Прочитали мрак.
          Марсианской асфодели
          Фотофайл цветёт,
          Химерические звери,
          Полосатый кот
          Быстро-быстро чешут лапы
          В заводной волшбе,
          Магнетические лампы
          Светят не вотще…
          Галактические вести
          Получаю как
          Знаки? Смыслы? Сводки? Тесты? –
          Выход на контакт?
          «Колесо Телеги»* пишет
          Астрономов для?
          Демиургом жадно дышит
          Полночь, каббала.
          Открывает книгу света
          Семимильный Бог,
          Раскрывается комета,
          Как в планшете блог.
          Призрак, посланный оттуда,
          Смотрит двойником –
          В стопке призрачной цикута?
          В голове апломб?..
          Двойники и марсиане
          Множатся давно?
          В галактическом тумане
          Всё разрешено?
          Головою вертит призрак:
          Из неё летят –                
          Всадник Книги, тучный изверг,
          Синеватый ад…


                             _____
              * Галактика  




                      ОСТРОВНОЕ: 2002 ГОД


          Циклон в запой и – цинково кругом,
          С таким стихотвореньем побредём,
          Пиная снег ботинком тупоносым.                          
          (Хоккайдо скрыт и заметён Хонсю.)
          Давай-шагай, на голубом глазу
          У ангелов везения попросим, 

          У вестников… Дотянем до гнезда,
          Там Персией прохвачена тахта,
          В китайском бренди градусов лавина.
          Сугробы, точно айсберги вокруг…
          Не вспоминай, не существует юг,
          Всё – призраки и демоны… картина

          Художника N.N. Большой волной
          Стихия разрастается. Весной
          Подснежники-тела на перевале
          Найдут и похоронят, суть – циклон.
          Не утони в гудящем, Арион,
          Не заблудись в каком-нибудь завале.

          Циклон – Циклоп? Скорей скандал небес,
          Для маленьких – нечаянный ликбез,
          Не Грецией рождённая Химера.
          У ветра в горле 60 ангин,
          В моём кармане мокрый аспирин,
          Две пуговки и «Зюскинд» Парфюмера

          В мозгах бардак да скверные стишки,
          Остаток дня, какие-то круги
          Существованья, что в сухом остатке
          То – канитель, то – нежный поцелуй,
          И что ещё? Попробуй обрисуй! –
          Подборки жизни вместе с рифмой сладки.


          Сумеем, доберёмся до гнезда,
          Там Дельвигом ленивится тахта,
          Там Йемен в кофе тонкого помола.
          …Забросим мейл в неблизкое «туда»,
          Где вывесками жалят города
          И хочет жизнь другого разговора.




                                КУРЯЩАЯ ОПИЙ


          …И Геката течёт, как течёт за стеною река,
          И стоит старый Бог, как на рынке чудес, одинокий.
          И курящая опий, поймавшая дурь четверга,
          Обивает опять Туркестана чужие пороги,
          Либо – Индии, что выползает удавом в мозгах,
          И слоновый божок открывает дворцы Ришикеша,
          И молитву несёт в «океане сансары» монах…
          Поощряет дымки постаревший на трубку Ганеша.

          Это Киплинг-сагиб? Это – Азия. Будда и бред…
          Раскурившая жизнь видит, как на подушке драконы
          Оживают, и вот – погибает от первого смерд,
          И летает огонь, и химеры заходят в притоны,
          И печальный дракон превращается в Красного, и
          Принимает его раскурившая опий, как славу…
          Я зачем говорю? Я в какие вливаюсь круги? –
          Сколько рупий в аду за бомбейскую платят кенафу?

          Сколько жёлтых богов окружает курящую, чтоб
          Караваны в окне намозолили тропы созвездий,
          И стебётся луна (по окраске багровый пироп), 
          Понимая сюжет, точно танец нешуточной мести.
          И курящая смерть говорит о счастливом, и свет
          Приглушается, и – скачет всадник на лошади-смерти,
          И нежнейшая мгла наступает на жёлтый сюжет,   
          И темнеет в мозгах, и рыдают от хохота черти.



                                ОТКРЫТКА
                       АНДАМАНСКИХ ОСТРОВОВ


          Джарава с Андаманских или кто
          Сойдёт с открытки прямо в сновиденье?
          И длится роковое шапито,
          Мозги при этом, ровно решето.
          Такое в 3.15 наблюденье.

          Всё книжек экзотических посыл,
          Контент в планшете длился тем же самым.   
          Идёт охота? Кто кого убил?
          Селену крови над водой включил?
          Кто станет дымом над большим вигвамом?

          Дух трапезы по кайфу дикарям,
          Как будто так в писаньях Марко Поло…
          В 4.30 гладит по вискам
          Старуха-смерть. Привиделось? К чертям 
          Чертей и тех, которые атолла

          Послы и беспредельщики. И то – 
          Всего открытка и – вхожденье в джунгли…
          Джарава с Андаманских или кто?
          Мозги при этом, будто решето… 
          Пигмеи черепаховой лагуны

          Пугают ядовитою стрелой.
          …«Я скоро сновидение покину»,
          Кто говорит? Как будто за стеной? –
          Сам говорю. Отравленный игрой, 
          Кому-то корчу дьявольскую мину.





                  ДАЛЬНЕВОСТОЧНОЕ

          В когтях уносят солнце топорки,
          Дракон сопливых сумерек клубится,
          Везенье тянут в лодки рыбаки
          Да чаечка над ними серебрится,
          Да видится весёлое «давно»,
          В котором киноленты парадиза,
          То красное, то белое вино…
          В туземный бубен Маленького мыса –

          Какой-то мальчик? – Ветер мёртвых лет? –
          Постукивает так, что приведенья
          Стекаются на сумеречный свет
          Да лепится мотив стихотворенья.
          Всплеснёт калан задумчивой волной: 
          Там гребешок, да бокоплав, да ёжик
          Собою перелистывают дно, 
          На берегу то – крабики, то – дождик,

          Который сам стихотворенье про –
          Воздушный шарик девушки, с которой
          Мы кутались в чудесное тепло
          За кремовой булгаковскою шторой,
          Вишнёвый Марс за шторкою дрожал
          И птичьей вишней космос задыхался,                            
          И птичками Господь-провинциал
          В деревьях и кустах преображался.

          Там что-то было: от видений до –   
          До лавочки с конфетами и маком,
          Там баловство катилось в воровство,
          Там лопухи смеялись над оврагом,
          Там духи, что счастливое несут,
          Стекались к нам из облаков-пелёнок…
          Там что-то бесконечное, как тут,
          Смотрящее созвездьями спросонок.



 

          

2016-Евгения ДИМЕР
                     НА  МАЙОРКЕ 

               (ПО  СЛЕДАМ ШОПЕНА) 
          
           Долина, окаймленная горами, 
           Точь-в-точь картина в изумрудной раме,
           Пейзаж, что щедро красками расписан: 
           Стоят, как гренадеры, кипарисы,
           Взметнув верхушки, словно копья стража.              
           Поля увиты виноградной пряжей;      .                                        
           В ее  сетях – деревня Вальдемоза;
           Меня приветствуют герань и розы.
           А рядом монастырь, давно забытый:
           Пустуют кельи и пустуют скиты.
           В них иноки угрюмые когда-то
           Обет молчания хранили свято.
           Поздней недолго и уединенно
           В монастыре жила чета влюбленных:
           Известная Жорж Санд и скромный гений
           Шопен, творец бессмертных сочинений,
           Любовью окрыленных и поныне.
           Вот дней былых свидетель – пианино.
           В саду растут, подняв седые гривы, 
           Ещё их современники-оливы.
           Там есть руки Шопена слепок белый.
           Я до него дотронулась несмело;
           И показалось мне, что зазвучали      
           Аккорды песни, полные печали.
           Шопена грусть, любовь и боль разлуки
           Навечно воплотились в ноты,  в  звуки,
           Что разлетелись, будто певчих стая,
           По всей Земле, сердца людей пленяя.




                                   ХРАМ  ОСЕНИ  

             Когда войду в любимый сад, как в Божий храм, 
             Хвалу Всевышнему за красоту воздам. 
             Меж тополиных позолоченных колонн
             Мне слышен листьев нежный, тонкий перезвон.

             А рядом вьющийся багровый виноград
             На дереве сухом, как на кресте распят. 

             Верхушки ивы в небе, точно купола,
             Ветвистый клен пожаром ярко запылал.

             У липы, что сияет, как иконостас,
             В одеждах бурых просят Господа за нас

            Два инока дубка, шепча слова молитв.
            И светом золотым мой чудный храм облит.

            Но неожиданный неумолимый шквал
            С дубков монашеские мантии сорвал,

            Кленовый разъярившийся огонь задул,
            Кусты жасмина обнажил в моем саду.

            Березу стройную такой же ждал удел,
            И мой осенний храм поблек и опустел.

            Лишь журавли курлычут в синей вышине,
            Прощальные приветы посылая мне.


            ТЕЛЕФОННЫЙ ПЛЕН

Мой телефон молчит. Опять ползут минуты,
Как ядовитые большие пауки,
Которые стараются меня опутать
Волокнами страданий и тоски.

Свободе предпочла я кандалы неволи,
Избравши навсегда ТВОЙ телефонный плен.
Мой чуткий слух – радар. Он напряжен до боли
В тюрьме, где грани звука вместо стен.

Внезапной радостью – высоковольтным током – 
Пронзит мне сердце твой предательский звонок,
Словами лживыми я обожгусь жестоко,
Как на огонь летящий мотылек.

Но колдовская сила лишь в тебе таится,
Что может снять с меня неволи кандалы;
Тогда легко и высоко взовьюсь, как птица,
Иль я сорвусь в пучину со скалы.


            НА ПЛЯЖЕ

Голодной акулой шальная волна
Взметнулась на сушу отважно;
Каскадом слюды распылилась она
О берег горячего пляжа.
Но, словно в испуге от уймы людей,
Валы вдруг попятились к морю,
В смятенье своём оставляя везде
Богатства глубинных просторов.
Там были моллюски, забыты волной,
И студень медузы разлитый,
Отшельники раки и краб молодой,
Тугие спирали улиток.
А ветер утюжил сырые пески,
Вздувая дыханьем соленым
Поспешно на пляшущих гребнях морских
Живые седые короны.
И люди, вдыхая июльский накал,
На солнце, как яблоки, спели;
На запад безропотно день уплывал,
Валы колыбельную пели.

2016-Елена ДУБРОВИНА
                *  *  * 
В. Синкевич

Может быть, город чужой
и чужие люди.
Может быть, город этот
мы завтра забудем.
Лица сотрутся,
притупятся чувства,
и дом – станет чужим,
или забытым на карте пятном.
Сны растворятся в реальности,
Небо покроют тучи.
Может быть, надо уйти,
и в дороге нам станет лучше,
легче понять и отторгнуть,
и боль, и бред – 
то, что на карте памяти –
памяти больше нет.

                  ГОРОДУ ПЕТРА
 
Наверное, в Питере ветер по-свойски
Метет желтый лист вдоль пустой мостовой.
И мостик кривой, по-осеннему скользкий,
Согнулся дугой над тоскливой Невой.
 
И дождь, как всегда, ледяной, моросящий,
Купается в лужах и бьется в стекло.
Осеннее небо – предвестник несчастий,
Раскрылось зонтом, но укрыть не смогло
 
Прохожих, спешащий на поздний автобус, 
Влюбленных, всё ищущих места для встреч.
Так движется время и крутится глобус,
И падают годы с согнувшихся плеч.

И память, как дождь моросящий, проходит.
Останутся вспышки сознанья едва,
И Питер холодный в ненастной погоде
Стирается в памяти день ото дня.
 
И только туманное чувство разлуки,
Как юности блики, болит иногда.
И только в порыве безрадостной скуки
Возникнет из памяти город Петра.


                   БЕЛЫЕ НОЧИ

Сиреневый воздух. Обводный канал.
Никольская церковь. Но день опоздал – 
Остался один на широком мосту,
Как страж у ворот он опять на посту.
Подмога не скоро. Ночь утра белей,
И город стоит как в камнях Колизей.
Спит время, как пьяница, в белой ночи,
Забыв на скамейке от счастья ключи. 

Вот утро проснулось, и воздух дрожит,
И город уже на ладони лежит.
Заря расцвела и раскрылась зонтом,
И блещет Исакий в дыму золотом.
Бледнеют полотна. И красок мазки 
Чуть тронули неба седые виски… 

                            *  *  *
Вот и встретились. Жаль, что во сне,
Сколько мечтала увидеться снова.
Сад на Фонтанке, готовый к весне,
Ветра шуршание. Только два слова
Мы и сказали друг другу.  Вдали
Звезды блестели на небе погасшем,
И, отражаясь в Неве, как угли,
Ярко цвели над вселенною спящей.
Белые ночи еще не пришли –
Лета предчувствие в воздухе колком.
Память уснувшую болью прожгли
Лунных лучей ледяные иголки.
Зори восходят, будильник трещит.
Нам расставаться с тобой суждено ли?
Сон ли меня от тебя защитит?
Все это было, забылось, прошло ли?..


                    ДУША

Ей не хватает тепла и уюта.
Ветки сгибаясь, качаются ветром,
Ищет, как птица, гнезда и приюта.
Мерит шагами здесь метр за метром
Чья-то душа неспокойная – время, 
Клетку, в которой сто лет почивает,
Келью, в которой все заперты двери.
Только штормит их, от ветра качает.

Шторы на окнах. Закрыты границы.
От одиночества мечется. Душно…
Годы проходят пустой вереницей,
В сердце ее заглянув равнодушно.
Тело стареет. И время устало.
Только душа еще рвется из плена,
Чтобы дорога случайная стала
Вечною тайной, секретом вселенной…

                        *  *  *
Прикрывшись рукой и зажмурив глаза,
Нам мир представляется черным квадратом,
Но где-то по рельсам стучат поезда,
Несутся туда, куда нет нам возврата.
Там детство и юность играли в лапту,
Учились играть на рояле сонаты,
Учили поэмы почти налету,
Любили, дружили, встречали закаты.
Там были ненастья, дожди по ночам,
Разлуки, разрывы, паденья и ссоры,
А чаще всего – о любви разговоры,
По сути и все-таки по мелочам.
Стоим на развилке – все тот же вокзал,
Другие торопятся в новую вечность.
Вагон наш сломался, мотор отказал.
И длится минута в пути бесконечно. 
Тот поезд увез эту память навек –
Навек, показалось. Но где же наш дом?
Несет нас вперед по течению рек,
А мы все стоим на пути запасном.
Жизнь длится спокойно, почти не спеша,
Размеренный стук уходящих колес,
Но мучает тот же нас вечный вопрос –
В каком полушарье осталась душа?

               *  *  *
Одетая в шелка и золото,
Готовая для первой встречи
С закатом, осенью расцвеченным,
Зима приходит с белым холодом.
И, умножаясь пылью снежною,
На крыши опускаясь медленно,
Ей боль моя совсем не ведома,
А я зимой грущу по-прежнему
О яблоках с кислинкой вкусною,
О пирогах с густой начинкою
Из ягод. И стихами грустными
На старых ломаных пластинках
Я наслаждаюсь в ночь холодную,
Когда смотрю на звезды низкие, 
Нет, нет, не музыкою модною,
А песней старою Вертинского.
И боль уходит на мгновение,
И возвратится память грустная,
И залетит стихотворение
В окно раскрытое, нерусское…
А песня будет долго плакать
На залежавшейся пластинке,
И снег покроет, словно скатерть,
Возникшие в сознанье снимки
Из детства, юности. И песня,
Во мне звучащая по-русски,
С забытою чужою вестью
Навеет столько нежной грусти!

                       *  *  *
Отворите ворота. Я слышу назойливый стук.
Это время стучится. Это время разлук.
Я стою на развилке двух длинных дорог
Между раем и адом, и путь мой уже не далек.
О, как движутся быстро послушные стрелки.
Как шаги их беззвучны, нелепы и мелки.
Так минуты стучат мне в висок неспроста.
Сколько их мне осталось дойти до конца?
Ах, закройте ворота, я слышу чужие шаги,
Будто память мою на костре подожгли,
Что-то вспыхнуло искрой в сознании спящем.
Я стою на развилке под солнцем палящим.
А на небе – часы, и я слышу их бой…
Я кому-то кричу: «Уходи, и ворота закрой!».
И часы растворяются в облаке зыбком.
И сквозь облако смерть мне играет на скрипке
Марш прощальный. Минуты стучат и стучат,
Приглашая меня то ли в рай, то ли в ад,
Где закат растворяется в терпком вине…
Сколько жить мне осталось на этой земле?
                Июнь, 2016   


         ПРЕДЧУВСТВИЕ ВЕСНЫ
 
Отбивает чечетку настольный будильник,
В белом танце кружатся на окнах портьеры,
Забирается холод в пустой холодильник,
И застыло мгновенье в ночном интерьере.
А за окнами низко склоняется ветка,
Ветер давит к земле, покрывая порошей.
На окне распласталась морозная сетка,
И торопится в ночь одинокий прохожий.
Он сливается с небом, в тумане двоится,
Он уходит навечно в другое столетье.
Это тень моя с миром пытается слиться,
Только след на снегу, все еще неприметен,
Неглубок и нечеток, заснежен пыльцою,
Он плутает по свету, он ищет приюта,
И дорогою к цели идет кольцевою.
Но мгновенье не вечно, не вечна минута.
И приходит расплата. Стоит, усмехаясь,
В белом саване смерть или облако кружит?
Я проснуться хочу, но к утру просыпаясь,
Вижу – тает мой след, и весна отражается в лужах. 
                            Июнь, 2016

                                *  *  *

Здесь всё мое – и этот стол, и эти вещи,
И этот дом, в котором окна на восток,
И страх на миг – удар в висок,
А этот миг – как будто вечность.

Здесь тишина поет в углу об опозданье
Всего на несколько минут,
А стрелки от часов бегут,
И кажется, что век прошел в моем сознанье.

Не повернуть часы назад в судьбе-усадьбе,
Не отлюбить, не позабыть,
А просто плакать, просто выть,
Как плакала тогда – на свадьбе.

Будильник тикает вперед – не обернуться,
И гулко отдается зов – 
И скинуть с вечности засов,
Дверь распахнуть и… задохнуться. 

Разбитых чашек тонкий звук – 
Осколками на этой карте. Такой маршрут – 
Из детства в дом, в котором никого не ждут.
И как вода, текут года из детских рук.

2016-Елена ДУБРОВИНА Интервью с Вадимом КРЕЙДОМ

В ПОИСКАХ ГЕОРГИЯ ИВАНОВА

 

Интервью с
Вадимом Крейдом



Е.Д.:
  Вадим, я
знаю, что окончив филологический факультет Ленинградского университета  по специальности журналиста, журналистом Вы
работать не стали, а работали простым рабочим, продолжая при этом увлеченно
заниматься литературой. Сейчас Вы являетесь крупнейшим специалистом по
Cеребряному веку и первой волне эмиграции, и в частности,
бесценен Ваш вклад в открытие произведений Георгия Иванова. Не могли бы вы
рассказать подробнее, как Вам пришла идея собирать о нем материалы. Почему Вас
увлекла его поэзия? И почему именно он послужил толчком к Вашим литературным
исследованиям Серебряного века и пореволюционной первой эмиграции?



В.К
.: Впервые я прочитал стихи Георгия Иванова в антологии «Русская поэзия ХХ
века» И.С. Ежова и Е. И. Шамурина, изданной в 1924 году. Это, на мой взгляд,
лучшая антология советского времени. В ней – большая подборка стихов Георгия
Иванова. Она была его последней прижизненной публикацией в России. Неизвестно,
узнал ли Георгий Иванов когда-нибудь об этой публикации. Стихи в
  антологии  были собраны из его
ранних сборников. Стихи эти, за малым исключением, к числу
  лучших не отнесешь, выбор авторов антологии спорный. Но
меня очаровала музыка поэзии Георгия Иванова.
  А также, то свойство, которое акмеисты называли «прекрасной ясностью».
Было еще одно качество, которое я там уловил. И позднее, когда
  познакомился со всеми его ранними сборниками, это я
понял как
  особенность, которую  назвал бы «светопись». Он, как живописец, который  работает и играет красками. В его стихах виден этот дар
работы со светом,
  игры цветом. И еще –  непринужденная культура стиха, естественность без
натяжки,
  без нарочитых усилий, никакой
надуманности. Это все, что я тогда узнал о Георгии Иванове. И еще один факт –
что он эмигрировал и живет
  на Западе.



В Риме, в библиотеке Ватикана, в 1973 году я просматривал эмигрантские русские
журналы.
  В них снова встретил стихи
Георгия Иванова. Возможно, это был журнал «Возрождение». По стилю и по темам совсем
другой Иванов, но подпись была
  – Георгий Иванов.  Фамилия распространенная, имя тоже, и  стилистически стихи  загадочно иные.  В начале 1974 года я приехал в Нью-Йорк. Довольно скоро
после приезда пошел в Русский отдел публичной библиотеки. Что-то потянуло меня
поискать
  его ранние сборники. Их перечень
я знал из антологии.
  Я взял его книги:
«Отплытье на о. Цитеру», «Горница», «Вереск», «Сады», «Лампада» и даже «Памятник
Славы», куда вошли его военные и патриотические стихи. Их он печатал в
 журналах для заработка – позднее  стеснялся этой книги.  Помню, о ней пошутил Роман
Гуль: «это какой-то плюсквамперфектум».
  От чтения сборников
«Вереск» и «Сады»
  осталось сильное
впечатление.
  Через них, словно заново, остро
почувствовал атмосферу Серебряного века. То есть я был уже как-то подготовлен к
этому, хотя бы тем, что
  увлекался «Миром
Искусства» и художниками, входящими в этот круг. И другие источники были
первоклассными, – например, в Ленинградской публичной библиотеке им.
Салтыкова-Щедрина, я просмотрел весь комплект «Аполлона» и комплект «Золотого
Руна», не говоря уже о толстом комплекте журнала «Весы». Эти источники я изучил
  основательно. И когда теперь, на таком фоне, читал Георгия Иванова, складывалось впечатление, что касаюсь самой эссенции Серебряного века.  В 1975 году я переехал в Калифорнию. Там
написал большой очерк о раннем творчестве Георгия Иванова. Напечатать я его так
и не собрался, но впоследствии на этой основе я написал книгу «Петербургский
период Георгия Иванова».



Е.Д.: Вадим, я знаю, что вы являетесь
также и составителем сборников прозы Георгия Иванова. Не могли бы вы поделиться
с нами, почему вас так заинтересовала не только его поэзия, но  
и его проза.



В.К
.: Позднее я открыл для себя
  прозу Г. Иванова.
Прочитал две
  его  прижизненно изданные книги – «Петербургские зимы» и
«Распад атома». О первой сохранилось его собственное интереснейшее высказывание:
«Передача духовного опыта жизни – вообще самая трудная задача». Обе книги –
произведения выдающиеся. Можно сказать классика русского ХХ века.
  И тем даже более я удивлялся  обстоятельству, что  не было напечатано ни
одного
  сборника его прозы.  Тогда-то  и задумал собрать и  прокомментировать  рассказы, мемуарные очерки,
критические статьи, рецензии
  и пр.  Библиографии Георгия Иванова не существовало. Пришлось
пролистывать
  стопы  дореволюционных и  эмигрантских журналов и
газет и сотни метров микрофильмов.
  Оказалось, что уже в
юности он писал прозу. Первый
  рассказ  напечатан, когда автору было 18 лет.  Рассказ называется «Приключения по дороге в Бомбей». А
потом один за другим в столичных журналах стали появляться его рассказы. Еще до
революции он задумал издать «Первую книгу рассказов». Она была объявлена как
принятая к печати, но
  издана  не была, как, впрочем, и его повесть «Венера с
признаками», о которой тоже было объявлено, что она должна выйти отдельной
книгой. Настоящим
  открытием для меня был  роман Г. Иванова «Третий Рим». Я считаю его одним из
лучших русских романов 20 века. В нем повествуется о предреволюционном времени
и Февральской революции. Под «Третьим Римом» имеется в виду имперская Россия.
Роман
  живописный, превосходный язык,  своего рода проза поэта.  Мною издана была книга, в которую вошел этот  роман, рассказы, очерки, статьи Георгия Иванова с моими комментариями. Это
был самый первый сборник его прозы,
  объемом почти 400 страниц.  Вышел он в  издательстве «Эрмитаж»,  в Нью-Джерси.



Одновременно с этой книгой («Третий Рим») я задумал собрать
  стихи, которые он не включил в свои  поэтические сборники.  Таких стихотворений  набралось много. Георгий Иванов был поэт разборчивый.
Однажды подшутил
  над своим мэтром,
Михаилом Кузминым, который на вопрос Г. Иванова,
  печатать или не печатать такое-то стихотворение,  обычно отвечал: «Раз написали, так и печатайте». Георгий
Иванов этому совету не следовал, и
  многие  стихи в его поэтические сборники не попали.  Среди отвергнутых им стихотворений я нашел просто
великолепные.
  Эти, так сказать, «отреченные»
стихи я собрал.
  В издательстве Эдуарда
Штейна «Антиквариат»
  они были  опубликованы в 1987 году под названием Георгий Иванов.
«Несобранное».



В то время я заинтересовался
  мемуарами Г. Иванова,
увидев, что в его хорошо известные «Петербургские зимы» вошла сравнительно
малая часть
  воспоминаний. Мое желание было
собрать воедино все его беллетризованные мемуары, отсутствующие
  в «Петербургских зимах». Я подготовил еще одну книгу:
«Георгий Иванов. Мемуары и рассказы», которую Александр Глезер (издательство
«Третья волна») отвез в Москву и предложил
  издательству «Прогресс».
В
  книгу я включил свою статью о Иванове,
как о прозаике. Книгу издали, но не так, как я ее задумал. Без согласования со
мной выбросили некоторые
  мемуарные очерки  и  мои подробные
комментарии. Приблизительно тогда же я нашел
  неизвестные страницы
Георгия Иванова. Я знал точно, что именно искать. А искал я также где-то
однажды и вскользь упомянутый
  роман о последнем царе и
о его близких и приближенных. Романа, впрочем,
  не получилось, но получилась блестящее, панорамное, вдумчивое исследование
в жанре художественного
  очерка  о царствовании Николая Второго. Книги как таковой не существовало – лишь отдельные
газетные столбцы,
  затерянные  в  пожелтевших, крошившихся
от ветхости
  номерах  парижских  «Последних новостей». Я
разыскал
  эти публикации, определил их
правильную последовательность,
  подробно написал о них.
Очерк вышел
  в  издательстве «Антиквариат» под названием  «Книга о последнем царствовании». Я разыскал, мне кажется, все источники,
которыми пользовался Г. Иванов. Таким способом
  удалось проследить ход работы над книгой. И позднее была еще одна книга –
моя монография «Георгий Иванов» в серии «Жизнь замечательных людей» (Москва:
Согласие, 2007).



Е.Д.: Вадим, в 1994 году праздновали в
Москве столетие со дня рождения Георгия Иванова. В силу того, что Вы  являетесь в настоящее время одним из
крупнейших специалистов по исследованию творчества Георгия Иванова, каков был
ваш вклад к подготовке этого юбилея?

 

В.К.: Осенью 1994 года
исполнилось 100 лет со дня рождения Георгия Иванова. Где-то в самом начале года
в Москве решили устроить юбилейные торжества. Мне позвонили из Москвы.
  Сказали, что к юбилею планируют издать трехтомник
произведений Георгия Иванова, т.е. сделать попытку представить полное собрание
  его сочинений. Предложили  начать работу над трехтомником,  пригласили участвовать в
юбилее…
 Принялся за работу, собрал все
материалы, которые готовил для другой книги «Неизвестный Георгий Иванов». В нее
должны были войти все новонайденные мною статьи и воспоминания, неизвестные
стихи, разысканные мною письма.
  Корпус книги был уже
готов, и я с увлечением писал к ней комментарии, так
  как  известны мне были сотни
подробностей, о коих стоило
  рассказать.  Хотелось сделать эти комментарии читабельными, а не
сухими академическими. Предложение
  было заманчивым. Я
отослал все эти материалы по указанному российскому адресу. Позднее я досылал
еще комментарии к собранным материалам. После отсылки последнего материала, я
переключился на другую работу.
  Прошло много времени,
так что я перестал ждать ответа и надеяться на приглашение. И вот в октябре
1994 года мне
  приснился такой странный сон:
Большая комната,
  сидит группа людей как
бы полукругом, перед ними Георгий Иванов, а
  я сижу справа от него.
Людей
  человек 15-20, все  слушают его чтение.  Читает он удивительно,
просто и проникновенно.
  Все стихи мне  знакомы, памятны. И вдруг он начинает читать
стихотворение необычно длинное для него. И
  оно пронзительнее всех
других. Как будто
  в нем воплотились все
лучшие строки его стихов.
  Неожиданно он останавливается,
поворачивается ко мне и говорит буквально следующее: «Вадим Прокопьевич, а как
там дальше-то?»
  Я отвечаю: «Откуда мне
знать, Георгий Владимирович. Я это стихотворение слышу в первый раз». И в этот
момент, было очень рано,
  звонит телефон. Но не во
сне – наяву. Спросонья поспешил к телефону. Звонила Нина Васильевна Красинкова,
мой редактор из московского издательства «Республика». К тому времени я с ней
уже долго работал – в этом издательстве вышло, кажется, семь
  моих  книг.



– Вадим Прокопьевич, поздравляю.

– С чем, Нина Васильевна?

– Да ваш трехтомник вышел в издательстве «Согласие».

– Какой трехтомник? – говорю
  спросонья.

– Как какой? – Георгия Иванова, конечно.

– Ну, Нина Васильевна,
  спасибо за новость.
Обрадовали.



Тем временем в Московском доме писателей прошел юбилей, посвященный столетию
поэта. Была тысячная аудитория, не хватало мест. Звездой
  событий стал не столько Георгий Иванов, сколько
устроитель вечера. Излишне сказать, что приглашения я не получил, даже
  извещен не был. Прошло  после этого звонка недели три, и я получил посылку из Москвы. В ней были  экземпляры трехтомника. Ну и за это спасибо. Я взглянул
на выходные данные и увидел, что в первом томе меня как составителя и
комментатора вообще нет. А комментарии – с использованием моих данных –
написаны человеком, о котором я раньше ничего не знал, хотя по профессиональной
необходимости знал обо всех, кто сделал хоть малый вклад в изучение
  наследия поэта. Моих комментариев, которые я им послал,
было
  страниц 200.  Материалы  возвращены  не были. В  качестве составителя мое
имя значилось только во 2-ом и 3-ем томах. В мои комментарии грубо внедрился
редактор трехтомника, не всегда понимая, что именно
  делает. И особенно досадно было видеть неоправданную
редакторскую правку в
  комментариях, которые я
считал своей удачей, а именно к «Книге о последнем царствовании». Но в 3-ем
томе ждал меня
  интереснейший сюрприз, рационально никак не объяснимый. Весь иллюстративный
материал к трехтомнику был
  мне хорошо знаком, кроме
одной-единственной фотографии. И на этом незнакомом мне фото Георгий Иванов
выглядел точь-в-точь,
  каким  я  видел его в моем сне.



Е.Д.: Мне кажется, что одной из Ваших
интереснейших книг о Георгии Иванова, является его биография, изданная в серии
ЖЗЛ. Как долго вы работали над этой книгой и что в нее вошло? В чем, по-вашему,
заключается суть поэзии Георгия Иванова?



В. Д.: О
сущности
  его поэзии встречается несколько
замечательных высказываний.
  Вспомнились мне слова  критика тридцатых годов Петра Бицилли: «Георгий Иванов –
самый чарующий, самый пронзительный из современных русских поэтов». А сколько
времени я работал над
  книгой для серии ЖЗЛ?  Наверное,  столько же, сколько я занимался Г. Ивановым. Она включила в себя все, что
меня интересовало в его творчестве и
  судьбе, в его жизненных
обстоятельствах.. В книгу вошли
  разыскания такого типа,
как хронология, условия
  жизни, его встречи,
ближайшее окружение,
  отношения с Ириной Одоевцевой,
дружба с Гумилевым и Адамовичем. В ходе работы возрос мой интерес к личности и
творчеству Гумилева, результатом стали книги и статьи о Гумилеве. Я также
подготовил и опубликовал
  однотомное собрание
сочинений Адамовича под названием «Одиночество и свобода». В эту книгу вошли
  основные произведения писателя.

 

«Георгий Иванов» в серии ЖЗЛ – фактически первая
монография о нем, не считая моей предыдущей книги «Петербургский период...»,
которая охватывала только доэмигрантские годы и произведения. Все, что я делал
в литературе, кроме моих собственных стихов, относилось к
  единственной теме – теме Серебряного века, и о том, как
этот русский ренессанс
  был выдворен из родной
страны и стал эмигрантской культурой, первой ее волной. Георгий Иванов
  много лет был своего рода выразителем, я  бы сказал средоточием этого феномена.

 

Теперь, через несколько лет  после выхода этой книги, мне то и дело хочется  переосмыслить его стихи.  Сейчас вижу в них даже больше содержания и смысла чем прежде. Это  потому, что его поэзия раскрывается  не сразу, как например:



   

     Отвлеченной сложностью персидского
ковра,

     Суетливой роскошью павлиньего хвост

     В небе расцветают и темнеют
вечера,

     О, совсем бессмысленно и все же
неспроста.

<!--[if !supportLineBreakNewLine]-->

<!--[endif]-->

Первые четыре строчки этого стихотворения – мотив
мирового абсурда, бессмыслицы мирового существования, который часто встречается
в его поэзии. Знатоки его поэзии, среди которых был отличный литературовед
Владимир
  Марков (жил в Калифорнии),
называли этот подход нигилизмом. Уже после того, как вышла моя книга, я стал думать:
тут нечто другое. Поскольку посеешь мысль – пожнешь характер, посеешь характер
– пожнешь судьбу. В
  этой строфе речь  о человеческом уме, его устройстве и соответственно о
судьбе личности. И вот «вечная бессмыслица – она опять со мной» – это
неизбежный конфликт смысла и бессмыслицы, где смыслом является первозданное
сознание, а бессмыслицей является изменчивые, пусть глубокие
  идеи ума. Если подойти к этому утверждению философски,
то нужно по-настоящему вникнуть. У Георгия Иванова здесь проблеск – интуитивное
понимание. И это понимание – на уровне глубинного мистицизма.
  Во всей литературе о Георгии Иванове только однажды  один критик обмолвился об этих проблесках. Он сказал,
что по содержанию они равноценны эзотерическим трактатам. Написал это Кирилл. Померанцев.
Вот это примирение противоречий, примирение крайностей для ума непримиримых, а
для высшего сознания, которое проявляет себя в тютчевском проблеске очень даже
соединимых, составляют прелестную особенность поздней поэзии Г. Иванова. Этот
мотив
  встречается  часто.  Можно открыть наугад  страницу поздней его поэзии, и есть хороший шанс, что
найдем
  вариации этого мотива.



            Как все бесцветно, все
безвкусно,

            Мертво внутри, смешно
извне,

            Как мне невыразимо
грустно,

            Как тошнотворно скучно
мне…

<!--[if !supportLineBreakNewLine]-->

<!--[endif]-->

«Мертво внутри» в том смысле, что современникам,
следившим за его поэзией, казалось, что Георгий Иванов теперь способен только
повторять самого себя. Об этом, например, писал Адамович, сказав, что современные
поэты уже не пишут, а дописывают, что не успели сказать. Но у Иванова «мертво
внутри» – нечто другое. Тут интуитивная вспышка, осветившая границы ума. Что-то
уже
  «знакомое» настоящего поэта
вдохновить не может. Это то чувство, которое выразил Маяковский «поэзия – это
путь в незнакомое». И дальше Иванов
  усиливает  тему:



            Зевая сам от этой темы,

            Ее меняю на ходу.



           – Смотри, как пышны
хризантемы

            В сожженном осенью саду


            Как будто лермонтовский
Демон

            Грустит в оранжевом аду,



Т.е. его привлекает
  красота (в конкретном
случае хризантемы) и тут же он переходит к тому, что послужило изначальным
толчком
  его поэзии – к Лермонтову. Но и
этого мало – он переходит ко второму истоку своей поэзии – к
 душе Серебряного века, которая представлялась ему, как
некий «новый трепет».



            Как будто вспоминает
Врубель

            Обрывки творческого сна

            И царственно идет на
убыль

            Лиловой музыки волна…

<!--[if !supportLineBreakNewLine]-->

<!--[endif]-->

«Лиловая музыка» – один из символов эстетики Серебряного века. Соединение в одном
всплеске чувства, в одном стихотворении «тошнотворной скуки», красоты природы и
красоты творчества – дает нам возможность присоединиться к его видению, которое
охватывает и примиряет противоположности. Эта тема продолжает меня интересовать.
Материал
  богатый и  неисследованный. Эта точка зрения очень личная, я бы ни
с кем не стал спорить на эту тему. Мне
 представляется, что
поздний Георгий Иванов –
  поистине поэт-мыслитель.
И что особенно привлекательно – мыслитель совсем не в традиционном смысле
  слова.



Е.Д.: Я хочу пожелать
  долгих творческих лет жизни и чтобы все эти еще
ненапечатанные книги могли порадовать почитателей вашего таланта. Хочу
поблагодарить вас за это интервью и надеюсь, что в дальнейшем мы продолжим
  начатый здесь разговор о поэзии и поэтах  Серебряного века.

 

 

ФиладельфияАйова-Сити