Skip navigation.
Home

Навигация

ПЕНЬ

Ах, сторож смешной дровяных постулатов,
В озябших хрящах изувеченных лап
Судьба не спасла нараставшие даты
И всё, чем тогда серцевина жила.

Резцами жуков до корней испещрённый,
Короткий обрубок в сухих лопухах,
Пытает светило лучом раскалённым.
А кроны родимой иссушенный прах,
И тот уж хрустит, как песок на зубах.

Немного за грань, там всё грустно и сыро.
Поруган и пень, и листвы хлорофилл.
И эти, и те, кто из ложки кормил
Худую систему наземного мира…

***

Остывающий слепок ошибок и проб –
Пребыванья изжитая малость –
Белый свет, будто молью побитый платок,
Где тепла на копейку осталось.
Чуток к боли осколок души,
И пристрастнее импульс сознанья
Свою память теперь ворошит.
Как золу после гибели зданья…

***

Вечер жизни, и убрано поле
Пребыванья – нетленной нуждой.
Скоро ужин. Привычка, не боле,
Как и всё, что идёт чередой.
А закат полыхает скирдой
На краю обомлевшего поля.
Не сберёг, не зажал в кулаке
Свою душу, послал на мученья.
Как без шапки стоял, налегке,
И смотрел, как вольно вдалеке
В оживающих окнах свеченье.

***

Стучу, как беженка, в ворота,
Ищу хоть временный приют.
Найдёт во мне, быть может, кто-то
Сестру забытую свою.
Мою суму с трудом развяжет, качнёт печально головой,
И обо мне такое скажет, что станет весело самой.
А сердце чуть не разорвётся,
Приняв участливый ответ.
И душу, словно из колодца,
Поднимет бережно на свет.

ВЕЧЕР

Очерченность предметов пребывала
В чернильном окруженье, без огня
Невидимы, и контур покрывала
Начертан карандашиком угля.
И переход пространства в полусферу
Мучительно осваивал зрачок,
Такая заторможенность не в меру
Ещё держала зарева пучок.
Мой силуэт, оставленный без спроса,
Смущал его в периметре дверей,
Он зёрнами не склёванного проса
В ночь высыпал наличку фонарей.
А, между тем, систему двоевластья –
И строгость дня, и ночи караул,
Две хищные разинутые пасти ,
Он без усилий с миром разомкнул.

БИБЛЕЙСКИЕ МОТИВЫ

Голос мамы, зовущий обедать,
из раскрытого настежь жилья,
ты не слышишь, ты хочешь исследовать
откровенье шмеля.

Шмель гудит над бессмертной сиренью,
как сирена, но чуть веселей,
ведь сирень неподвластна старенью
по преданью шмелей.

Медоносное это кипенье,
между тем, увядает уже,
но гудит и гудит в иступленьи
шестикрылый Моше...

Ты, едва ли, воспринял знаменье,
покидая владенья свои,
ухватив, между тем, краем зренья
побережье вдали.

Там ничейная чайка кружилась,
реял пляж золотистой каймой,
изумрудное море клубилось
кружевною волной.

Но когда ты в пустыню заброшен,
предыстория, право, не в счёт –-
и песок, прожигая подошвы,
под ногами течёт.

Ты бредёшь и не чаешь привала,
потому что застыли вдали
лишь белесые волны, в три балла,
и ни грамма земли.

Для чего этот край основался,
этот храм тишины гробовой?
Не иначе, как здесь столовался
ураган столбовой.

Не иначе, природа, ответив
на удар, залегла второпях,
как пехота, хлебнувшая смерти,
как язык в словарях.

Ни войной не поднять, ни парадом,
ни досужей морокой, мирской –
сколько хочешь окидывай взглядом
поголовье песков.

Сколько хочешь распутывай тропы,
караванов слепой серпантин,
ни быка не найдёшь, ни Европы –
ты, как палец – один.

Безымянный, погрязший, последний,
позабывший в тщете о родстве,
сколько хочешь выпестывай бредни
о воде и листве.

Не забрезжит листва над водою,
не запляшет вода над листвой,
Только зной над пустыней седою
поиграет с тобой.

ПЕТУХ

Поскольку все любили потроха,
заваренные в супе по старинке,
родители купили петуха,
втридорога, на тридевятом рынке.
Он принесён был среди бела дня,
суровый, и суровой ниткой связан,
однако он всё время двигал глазом,
похоже, что выслеживал меня.
И вот, когда я нитку развязал,
петух заголосил, и заплясал,
и шпорами воинственно забрякал,
а я перепугался и заплакал.
Он сделал вид, что с нами не знаком,
гордясь своей купеческой повадкой,
и, всё таки, поглядывал украдкой,
потряхивая алым кошельком.
Подрагивая алым гребешком,
расхаживал диковинным шажком
неспешно, как под музыку кадрили,
и знать не знал, зачем его купили.

***

Мы лгать не умеем друг другу,
поскольку ничтожны слова.
Мы ходим и ходим по кругу,
улыбку скрывая едва.

Ах, эта улыбка-улика,
среди миллиона улик...
Согласен, что выглядят дико –
любовь и вражда напрямик

***

Милленниум ждали, как чудо с неба,
И цифру две тысячи боготворили.
Оставил мир наш соседский ребе,
А я ... я хотел, чтоб меня любили.

В две тысячи первом упали близняшки,
Их уронил баловник Бин-Ладан.
Женя дарил Марине ромашки,
А я... я снова писал балладу.

Второй уже год покатился милленниум,
С нефтью, террором и потеплением.
Моше, как часы, посещал синагогу,
А я... я не очень-то верил Богу.

Две тысячи третий пришёл неладно,
Убили министра, схватили заложников.
Зато уничтожили сына Бин-Ладана,
А я... я беспечно писал про художников.

В четвёртом году к нам пришла эпидемия,
И полнили мир, как всегда, предсказания.
К блаженному Марку явилось видение,
А я... я продолжил свои изыскания.

Две тысячи пятый казался спокойней,
Наш свет обходился без войн. Необычно!
У Хавы с квартала родилась двойня,
А я ... я в тот год был счастливым, частично.

В шестом – челнока запустили к Венере,
С рекламой, с шумихой – в обычной манере.
Лишь Хилари бросила бедного Джима.
А я... я проехал от Берна до Рима.

Семёрка зовёт к чудесам человека,
Сенсация – голову пересадили!
Уборщик Ронен помирает со смеху.
А я... я живу, как в дурном водевиле.

Две тысячи восемь – серьёзная дата,
Политики наши в большом возмущении.
У дяди Серёжи сломалась лопата.
А я... я опять же горю всепрощением.

Девятый проснулся в китайских игрушках,
В иранских ракетах и ядерных пушках.
Девушка Мира в мечтах о замужестве,
А я... я прошу дать мне толику мужества.

***

Предтеча: пред-течие.
До локтя: пред-плечие.
И точек: пред-точие..
И строчек: пред-строчие…

Любовь: дву-сердечие.
Мерцает двух-свечие..
Оставь без-упречие.
Надежде – пред-встречие...

Подъёма под-ножие.
Луч света под-божие..
И крови под-кожие...
Конца под-итожие...

Урок: между-речие,
А мир: между-сечие,
А жизнь: между-течие
Ведёт в бес-конечие...

***

И девочка с розовым бантом
И мальчик с зелёным танком
Отправятся в путь далёкий,
Пойдут по траве высокой,
Потом через поле в дорогу,
Ведущую к господу Богу.
И встанут на миг у края,
Ещё ничего не зная,
Возьмутся за руки от страха
Пред вечными силами мрака,
Но это лишь на мгновение.
Преодолят тяготение
И воспарят над миром,
Отметят свой путь пунктиром...

***

Про нас не напишут слов,
По нам не прольют слёз,
Мы не нарушим снов,
Не возбудим грёз.
Нас вспомнит лишь девочка с бантом,
Да мальчик с игрушечным танком.
И скажут мечтательно-грустно:
«Здесь был он, а нынче пусто».
И сумерки спустятся ночью
Неотвратимой тьмою,
А мы-то хотим... многоточие,
Конечно же, с запятою...
Конечно, и девочку с бантом,
Конечно, и мальчика с танком.

Июль 2009

ЗАЗЕРКАЛЬЕ

1 (черновик)
Свет мой, скажи где твоё зазеркалье,
Гаснет волна за какими зрачками,
Ходит война, не найдя твоей кельи,
Топчет осколки.
Точит, течёт синевою проточной,
Резким толчком упирается в точку,
Залп конфетти из пугалки потешной...
Липко и скользко...
Лузгает, лязгает, ласково ляжет
Рядом с любым рядовым этой пашни,
Вылижет наголо, начисто срежет...
Гадко и страшно.

2 (зазеркалье)
Средь скользких тем и острых тем
Мы не нужны ни тем, ни тем,
Здесь только тени в тесноте
Гадючьей свадьбы,
Да надрывается метель
Над ворохом забытых тел,
Где всех страстней, к своей черте
Не опоздать бы.
Не тем, не там и не о том
Червями слов набитым ртом
Молчим в проклятом шапито
Под маской мима.
Под пыткой медленного сна,
Под залпом истины до дна,
Пред полным залом, где она
Проходит мимо.
Не те – и взрывы конфетти –
В упор – не те и не спасти,
И только "господи, прости"
На том наречии,
Которым стелется волна,
Когда, пьяна и солона,
Она вздымает небо на
Стальные плечи.

3 (не по-русски)
Я говорю на суахили
В такт октябрю словами сухими,
Вслед главарю чёрной земли:
Времени нет – мы на мели
Всех, кто без имени – замели,
Всех, кто на голову выше – обрили,
Разве мы так договорились?
Так и смеюсь глазами сухими -
Выдать боюсь на суахили,
Дети Рахили и дети Ра,
Вас, расношёрстная детвора,
Рано ушедшая со двора
С первым рассветом, сказавшим "Пора".
Разве мне вынести это, хилой,
Как же мне вырасти из суахили.
Расы и распри, красная кровь.
Раз, ещё раз – разрываю строй.
Два – выжимаю из тела страх.
Выход опаснее чем игра.
Выдох – я вас не хочу терять,
Тайный мой брат и моя сестра,
Дети Рахили и дети Ра.

ЭТОТ САД

снег без причины

поседели за чашкой молчанья.
разменяли слова на значенья.
но, мой свет, если выбор случаен,
эта соль, этот голос зачем мне?
не ответом, но вольным зачином
под надрезом коры перочинным
проступает едва различимым
соком радость, и ей не дано
пониманье, что снег без причины
на висках не растает весной.

Этот сад
М.Г.

Собираю по камню торжественный сад,
Где лишь время течёт, где лишь тени лежат
На песчинках его молчаливых.
Где нам миг просыпаться счастливым.
Только кремнем под сердце, мечтой на разрыв
Этот сад – высекание божьей искры,
Этот сад, это камня на камне.
И, наполнясь небесной его густотой,
Пью из чаши надтреснутой первый глоток.
Застываю с пустыми руками

***

Наташе

Над красными крышами вилл Ашкелона,
над жёлтою дюной в округлых кустах
фиалковым сгустком внизу небосклона
вздымается море на тихое «ах».

С белеющим судном (привет от морей)
рассеянный Крым наплывает, непрошен.
Вот этот оттенок нашёл бы Волошин,
затеяв с утра написать акварель.
И хватит о том, что тебя раздавило!
Глаза наводи, разжимаясь внутри,
на красные крыши, на белые виллы,
на дюны, а дальше-то: чёрт побери,
Там скалы и древний причал Аскалона,
и шлёпанье пены, и говор зыбей,
и в море вступая, ноги не разбей
о чёрный топляк византийской колонны,

И к мысли привыкни, что это не страх –
в какое-то утро уйти, прекратиться
над морем, над дюной в округлых кустах,
над этой бросающей в жар черепицей.

МОЛЛЮСК

Затерянный средь миллиардов тварей,
по прихоти природы, я моллюск.
Размычка, смычка – весь инструментарий.
Двустворчат Бог, которому молюсь.

Мне ведомы и мука, и нирвана,
Я чувствую сквозь холод и тепло
состав молекулярный океана
в местах, куда по дну приволокло.
Но вот приходит миг бесповоротный:
закрался в келью твёрдую мою
постылый привкус – серный и азотный.
Нет, не снаружи. Это я гнию.

И ради перламутровой изнанки
какое-то чужое существо
возьмёт с песка – нет, не мои останки,
лишь створку от жилища моего.

***

Я человек авианосца,
из орудийного расчёта.
Не в тягость риск и неудобства,
когда ясны задачи флота.
Повреждена стальная клетка.
Я сгинул в мире бестолковом.
Но жаль заправщицу и клерка,
и рыбака с его уловом.
2009

ИЗ ИТАЛЬЯНСКОГО БЛОКНОТА

Ещё колокола не зазвонили в Лукке.
Никто и никого не дёрнул за язык.
Строения глядят гравюрами из книг.
На одного меня накатывают звуки
рифмованных стихов. Спросонья не «секу»
старинный механизм оконного засова.
А всё плачу оброк родному языку.
Приманиваю слово.

Пойми же, говорю, придуман этот лад
в чужой тебе среде – дворяне, разночинцы.
Ты выбыл из Руси, пора и разлучиться.
Тем временем, рассвет, колокола звонят.
Латинское литьё, неторопливый бой.
На россыпи монет чеканят профиль Данте.
Мне внятен их язык, я радуюсь, но дайте
перевести на свой.
2009

***

У дочери моей глаза чернее нот,
мой нос и мой овал под этими глазами.
Тепла её ладонь! В мою ладонь течёт
свирепый зной родства: блаженный, несказанный.

Окаменей, язык, признание прерви! –
Стань этот стих исповедальней,
мне крышка, я умру от страха и любви.
А ей нужней живой. Живой и дальний.

VIKTORIJAS

От этой улицы осталось одно название,
У неё теперь совершенно другие интересы.
Вдоль неё, по мобильным телефонам названивая,
Ходят герои иной, современной, пьесы.
Вместо деревянных домиков – стекло и бетон,
Вместо ведра в колодце – джакузи в ванной.
И никто в ожидании молока не выставляет бидон,
Называя его при этом непременно канной.

Тесно на этой улице и нет отбою
От воспоминаний, ошибок, надежд и снов.
И получается, назвать её надо судьбою,
Но этот вывод, пожалуй, что и не нов.
Так получается, потому что преданню веришь,
Что где-то ещё до сих пор существует средство
Найти ступени, которые не преодолеешь,
И облака, не изменившиеся с детства.

Весна, как прежде, пускает зелёные побеги,
Осень их дождями сечёт, чтоб никли,
На улице имени королевы или победы,
А в детстве почему-то казалось, что клубники.
Что же, теперь разбирайся, судьба, как смели,
На что надеялись… Карай или не карай.
Только дай подержать в руках цветок космеи,
Этот временный пропуск в детский короткий рай.

VERT

Средиземного моря вода зелена –
Цвета аквамарина до самого дна.

Цвет подобный в природе отыщешь едва ли,
Но ещё зеленее фонтаны в Версале!

Не затем ли манил нас с младенческих лет
Бирюзовый, неверный, загадочный цвет,

Чтоб вода, у которой мы встали с тобою,
Оказалась зелёной, а не голубою?

То ли так преломляется солнечный свет,
То ли это особенный южный секрет,

Но воде – под платаном, заметь, а не клёном –
Низвергаться сподручней каскадом зелёным!

Так листай же страницы зачитанных книг,
Чтоб вернуться сюда хоть на час, хоть на миг,

Чтоб в аллее, где встали античные боги,
Лист зелёный платана упал тебе в ноги!

…Лист платана ты бережно спрячешь в конверт
И заучишь на память французское vert.

У ЗАБРОШЕННОЙ ДАЧИ

Как выводок чаек для тех горласт,
Кто с морем не обручён,
Так бледно-розовый цвет пилястр,
На взгляд чужака, смешон.
Смешон ротонды крутой изгиб,
Где выбитое стекло,
Должно быть, ночью, когда ни зги,
Осколками льда стекло.

Чья обретается там душа,
С каких непонятных пор,
Смеша, пугая и вновь смеша
Глядящих через забор?
Какие грехи и на ком висят?
Не важно… В глазах рябит
От тех, кто личный вишнёвый сад
Готов хоть сейчас рубить.
И лишь немногие сознают,
В чём кроется западня:
Чем старомодней былой уют,
Тем злей к нему злоба дня.
Со временем в ногу? Нет, не поспеть!
И время сбивает спесь.

Хотела песню об этом спеть,
Да трудно об этом спеть.

ГОТИЧЕСКАЯ ЭЛЕГИЯ

Ты помнишь Зегевольд и Венден *?
Я никому их не отдам!
Ведь только нам с тобою ведом
Был смысл скитаний по градам
И весям. Позже их названья
Переиначил гордый балт.
Точнее, леттские звучанья
Он возвратил им. Целый склад
Топонимических этюдов
Храню я в книжке записной:
Не Солитюд, а Золитуде,
Не Шлок, а Слока… Милый мой,
Забытым следуя названьям,
Ты попадаешь невзначай
В иной, негаданный, незваный,
Готический, старинный рай.
Я знаю, там баронский замок,
Слияние двух рек, и парк,
И двор, где ярок просверк арок,
И флаг на башне, и фольварк.
Летит оса, хлопочут галки
Над ширью тех зелёных лон,
Где нынче по весне фиалки
Цветут у рухнувших колонн.
(За склонность к мёду и варенью
Ты недоволен был осой,
Когда в виду руин Кваренги
Мы завтракали колбасой.)
Ты помнишь Элею? Два сфинкса
Безносых и с одним крылом,

Канава наподобие Стикса
Тянулась кладбища кругом…
На эту мирную обитель
Судьба нам указала так,
Как справочник-путеводитель
На бывший регулярный парк
Теперь указывать нам волен.
Я этим брежу? Всё равно.
Ты так же некрофильством болен,
Как я. Но пусто и темно
В баронском замке. Чистым полем
Не скачет рыцарь под окно.
Дух веет хладом и покоем.
Но Зегевольд, но Венден, но…

*современные названия – Сигулда и Цесис

***

Мне срок положен и предел положен
Смотреть на небо, слушать песнь скворца
И верить в то, что слух о смерти ложен,
И лгать о том, что жизни нет конца.

Я влюблена в рифмованные строки
О юности. И, зная свой удел,
Я никогда себе не ставлю сроки –
Мне срок положен, равно как предел.

***

Историю растащат на слова,
На версии, остроты, повторенья
Прошедшего, а дальше – трын-трава,
Трава непониманья и забвенья.

Какой туман! Но если не понять
Чужих времён, тогда всего вернее
В каком-нибудь Париже повторять –
Ахматова, Паллада, Саломея.

Георгия Иванова строка –
Истории и времени примета –
Останется как веха на века
Господнего исчезнувшего лета.

***

Это свет, идущий ниоткуда,
Поздний час, нездешний холодок,
Отблеск исчезающего чуда -
Заново усвоенный урок.

Тает на вечернем небосклоне
Слово, пребывавшее со мной.
Это свет, как будто на иконе,
Неизменный, ровный, неземной.

Два стихотворения из Р.-М. Рильке

ОСЕННИЙ ДЕНЬ

Господь, пора – переломилось лето.
Вот тень Твоя на солнечных часах,
пусть ветер дует в поле, вот примета

осенних дней – ветра и листопад,
последнее тепло и созреванье
плодов. Здесь завершенье, окончанье,
и сладок нам тяжёлый виноград.

Кто стал бездомным, дом не обретёт.
Кто одинок, тот будет одиноким,
он пишет письма длинные далёким
друзьям, и неприкаянно бредёт,
что лист осенний, по аллеям строгим.

ОСЕНЬ

Ну, листопад! Как будто опадают
осенние сады в далёких небесах;
и вот листва летит неведомо куда,

как падает во тьме ночной звезда,
как шар земной летит куда не знает.

Мы все в полёте – падаем, летим,
Вот взмах руки – он выглядит паденьем…

Но есть Единый, чьим благословеньем
наш путь от века бережно храним.

***

Миндаль цветёт почти под снегом,
Вблизи, вдали,
И день-деньской мешает с небом
Цветы земли.

А снег безжалостно ломает
Ветвей крыла,
И здесь никто не различает
Добра и зла.

Но как внезапно, открываясь
Для всех и всем,
Неудержимо, не считаясь
Уже ни с чем,

Цветёт миндаль, объединяя
Иерусалим,
От края неба и до края,
И мир, и Рим.

Как очевидна и мгновенна
Для всех, не счесть,
До всех пределов экумены
Благая весть.

Цветёт миндаль неистребимо
За веком век.
От Иудеи и до Рима -
Цветы и снег.

***

Смолоду по городу шататься,
Улицы и строки рифмовать,
А потом – куда ещё податься –
Вечную проблему разрешать.

Вот чего душе недоставало –
Праздника нечаянного, тут,
В полутьме старинного подвала,
Где в разлив сухое продают.

Духом воспарить над черепичным
Городом, поближе к небесам, –
Как-то это сделалось привычным,
Но и не к добру, я знаю сам.

Пусть я не похож на арлекина,
Это ж не театр, а подвал,
Никогда мой город не покину –
Так я думал, но не угадал.

А теперь за кружкою глинтвейна,
Что б ни померещилось опять,
Не видать ни Даугавы, ни Рейна,
И Невы, конечно, не видать.

Марево, а не архитектура,
Миражи почище ар-нуво.
Вот сюда б французского Артюра,
Эти-то пейзажи – для него!

Допиваю. Выхожу. И всё же,
Вечерами дышится легко.
Видно, я с годами всё моложе,
Вот и до небес недалеко.

***

Блаженные времена.
Вечерняя благодать.
А где-то идет война,
А мы не хотим и знать.

И нам не узнать стыда,
А это и есть любовь.
Блаженные навсегда,
Блаженные вновь и вновь.

Останемся мы вдвоём
Глядеть на закатный свет.
А что там будет потом -
Уже не увидим, нет.

ПЕРВОЕ ЗНАКОМСТВО С ЯСНОЙ ПОЛЯНОЙ

Посвящается Владимир Ильичу Толстому

Владимир Ильич Толстой здоровается
по очереди с каждым приезжим...
Перед домом Волконского собираются
толстоведы из многих, похоже,
уголков всего академического мира,
отметить стосемидесятилетие
рождения русского собрата Шекспира
на литературной арене, прибытия
его в сферу людей, в мир их печали и слёз,
для того, чтобы наставлять на Христово учение,
супротив всех царских указов, угроз,
привести всех людей в единение.

В зале выступают, один за другим,
с докладами на разные темы –
о Толстом, или же о написанных им
широко известных произведениях.
Доклады все ценные,
вносит каждый – свой вклад
в содержание всемирных изданий...
Только в зале мне душно, я выхожу в сад,
с целью – обдумать свои личные искания
того, что являет собой суть человека –
мыслителя из Ясной Поляны –
чего не нашёл я ни в библиотеке,
ни на толстовской конференции.

Погода дождливая, лёгкий туман
висит, как вуаль, над лесами...
Отправляюсь я в путь,
не взяв с собой план усадьбы,
тропинками Ясной Поляны.
По широким и узким аллеям иду...
На знаке написано: «К могиле Толстого»...
Хорошо! Я могу размышлять на ходу
обо всём том наследии былого,
что связано именно с этим имением,
с его покойным великим хозяином,
о ком до сих пор я узнавал только чтением,
о том, что было и его счастьем,
и его отчаянием.

Туман заглушаает все звуки вокруг...
Предчувствую святое...
Совершенно теряюсь в удивлении немом...
Тропинка – путь самооткрытия...
Пробуждаясь, я вижу тот самый овраг,
где увидел «зелёную палочку»
молодой Лев Толстой, где старым он слёг
навсегда, в тишине, тихонечко...
Да, в Ясной Поляне открыл я Толстого
с другими, и наедине...
Я чувствую Бога и Духа Святого
в той «ясной поляне» в себе.

Ясная Поляна, 1 октября 1998

ФИЛИПП *

1.
То утро было сыро и туманно.
Шла быстрым шагом с мужем ко дворцу
Одна из фрейлин королевы, Анна.
Колье и платье были ей к лицу.

Вся на ветру – и шарф, и волос рыжий,
Чуть улыбалась обществу всему,
Ведь первою красавицей Парижа
Она была; как видно, посему

Удача и успех пришли к ней рано. –
Легко ль у королевы быть в чести?
Её любил сам герцог Орлеана.
Но разошлись в ту осень их пути.

Легко расставшись, вышла замуж скоро.
У них родился сын, скрепляя брак.
Теперь она – супруга мушкетёра.
Как предан ей, заботлив милый Жак!

2.
Король Людовик рос. Терпел невзгоды,
Обиды. Он едва умел читать,
Не занимались им в младые годы –
Ни отчим и ни ветреная мать.

...Жену любил, хоть при дворе красотки
Имелись. От рождения хромой,
Был простодушен и, по нраву кроткий,
Немало казней заменил тюрьмой.

Не шёл в походы, не имел отваги.
Постам, молитвам не было числа.
Ленив был, лишь подписывал бумаги,
Своим любимцам поручив дела.

Король был скучным, одевался странно,
Любил охоту, близких узкий круг.
Страною правил герцог Орлеана
Филипп, кузен монарха, старый друг.

Не без корысти взялся он за дело.
Впервые вольности дворянам дал.
Но долго шла война, казна пустела,
Народ был нищ в Провансе, голодал.

...Был месяц май. Созрели рано злаки,
И продолжались дивные дела:
Лет двадцать жил король в бездетном браке,
Но вот супруга сына родила.

К несчастью, в родах настрадавшись тяжко,
Лишь мать увидела младенца лик
И услыхала крик его, бедняжка-
Сын долгожданный – помер в тот же миг.

Той страшной ночью плач не прерывался.
Мать без сознания, без сил отец.
Филипп единственный не растерялся,
Придумал ход нешуточный, подлец –

Похитить сына Анны... План был ясен,
Плевать, мол, на мораль и на закон.
Король несчастный был на всё согласен.
Прошло два дня, и вышла на балкон

Чета с ребёнком. Бурно ликовала
Толпа. Неделю праздновал Париж –
Салют, оркестры, маски карнавала.
А мальчик был голубоглаз и рыж.
И как-то сразу отступили беды.
Легко дышалось ветром перемен.
Одерживались первые победы.
Английский принц был взят с отрядом в плен.

Торговля возрождалась и финансы.
Налог с подворья сокращён на треть,
И у французов появились шансы
Державою великой быть и впредь.

...Наследник рос, учиться начал рано.
«Родители» в душе скрывали боль.
Но был в восторге герцог Орлеана,
С ним подружился будущий король.

* Это стихотворение – вымысел, а сходство с реальными
историческими событиями – случайность. (прим. автора)

ПАВЛОВСК

(Отрывок из поэмы)

На завтрак не явившись, против правил,
Усталый, мрачный, император Павел
Один брёл над извилистой рекой
Славянкой. День был облачный, не жаркий.
И Павел не искал скамейку в парке,
И телу, и душе даря покой.

Как пахли травы, щебетали птицы!
О, Павловск – матушки-императрицы
Подарок, ты – спасенье от тоски,
Где император у крутого склона,
Любуясь колоннадой Аполлона,
Искал цветник, каскады, островки.

Он рассуждал, подвластный настроенью:
«Как все привыкли к женскому правленью!
Не праздный это, видимо, вопрос?
Недаром же болтают за спиною,
Что женщины – Нелидова с женою –
Влияют на политику всерьёз.

Пора пресечь подобные попытки».
Его вниманье – новой фаворитке,
Гагариной. В божественном лице –
Загадка. Он намедни комплименты
Ей расточал. Уж ей апартаменты
Отведены в Михайловском дворце.

«Опасны интриганы, лицемеры.
И я хорош – ни в чём не знаю меры:
Платону Зубову стал друг и брат».
Он упрекнул себя в непостоянстве.
Вдруг на плацу, в открывшемся пространстве,
Увидел марширующих солдат.

И замер, чтоб не помешать движенью,
И волю дал мечте, воображенью,
И гнев, готовый вспыхнуть, погасил.
Тяжёлый на душе исчез осадок.
Увидел строгий воинский порядок,
Почувствовал, что полон свежих сил.

Хотя в строю погрешности и были,
Сиял, глаза блестели голубые.
Вот форма новая, есть ряд примет,
Что к лучшему все эти перемены,
Старание солдат и фрунт отменный –
Его особой гордости предмет.

Друзей нелестные припомнил толки
Об амуниции, но треуголки
И косы, шпаги новый образец –
Всё больше нравились. И он быстрее
Пошёл, довольный, вдоль густой аллеи,
К вельможам, в императорский дворец.

ТАНГО

Ты в даль уходишь от меня,
Оставив мне вот это танго.
И каждый раз, судьбу кляня,
Я не могу забыть тебя, беглянку.
То был последний танец наш.
Доподлинный или мираж?
Я ¬– безутешный гри-инго.

Не в силах я тебя забыть,
Мелодии вершится нить,
Меня она с тобой сплетает.
Я в волнах памяти плыву,
То ли во сне, то ль наяву,
Но ты в волнах друга-ая.

Ты продолжаешь жить во мне,
То изнутри, а то извне
Разишь луча-ами.

Я низвержен, я весь в плену,
Готов признать свою вину:
Чайки тогда на Малибу
Нам прокричали не-судьбу,
Нас ждут печа-али.

И хмур тогда был океан,
Раскачивал наш ресторан,
Грозил нам, злился.
Свирепым оком нас сверлил
И яростной волною бил,
Взмывал, кури-ился.
Стихия гневалась на нас,
Тряхнула так, что свет погас,
Волна взметну-улась.

Хотела нас она сломить,
В своей пучине усыпить,
Чтоб не просну-улись.
Хотела танец наш прервать
Ниспосланная ею рать.
Слаба стихия...

И мы, презрев подлунный мир,
Плыли, в объятьях нежных лир
Вдруг став глухи-ими.

Молю тебя, не уходи,
Стань моей песнею в пути,
Побудь со мно-ою!

А пена бьёт, бела-бела.
Ты мне всё более мила.
Сражусь с бедо-ою.
Звучит призывный зов трубы,
Нет, не уйти нам от судьбы,
О, руки, гу-убы!

Не верь грозе, со мною ты,
О, женщина моей мечты,
Из сердца глу-уби.
Тревожат искры глаз твоих,
В них танго наше, в них мой стих,
Вся страсть объя-атий.
В них и наш праздник, и наш грех,
И слёзы наши, и наш смех,
И не объя-ать их!
__________________________________
И снова звучит вечная наша мелодия:
Неистребима она, непослушна,
в крови моей бродит.
Взмолился я снова: – Не отпускай, прости!
О, лети, моя песня, лети!

ТЫ – МЕНЯ НЕ ЛЮБИВШИЙ

Ты – меня не любивший красиво,
Ты – меня не любивший искренне,
Позабывший меня торопливо,
Лишь обжёгший предвкушения искрами.

Не дарил ты объятий огненных,
Не дарил поцелуев пламенных,
Не дарил желаний исполненных,
Только речи дарил, что ранили,

Ты – меня не любивший вовремя.
Не целованной, не одаренной,
Ты – любивший меня лишь образно,
Ты – любивший меня неправильно...

2008

ГРЕХИ

Теперь я наконец-то поняла,
Насколько я порочна и грешна.
И отпущение грехов своих ищу,
С надеждою на исповедь спешу.

Но пальцем тычут, на меня
Кричит толпа: «Грешна, грешна!»
«Не правы, нет!» – сказать хочу.
Мне б возразить, а я молчу...

Бегу. Бегу от церкви прочь,
Ищу спасенья в эту ночь,
Закрыв все двери на замки,
Свечу зажгла, в плену тоски

Перед иконою склоняюсь,
молюсь, шепчу и долго каюсь.
Вот первый луч проник в окно,
Коснулся глаз через стекло.

С колен встаю. Несу свой крест.
И тише стал толпы протест.
И я забылась на заре
В глубоком, безмятежном сне.

***

Сегодня в природе грустно:
Происхождение видов.
Таракан под ногою хрустнул,
На меня затаив обиду.

Тени мятутся неслышно.
Воспоминания свечи.
Время в бессилии вышло.
Время такое не лечит.

***

Пролиферировав во что-то,
Поющее, как юный грек,
Я рекламирую высоты
И пряди звонкоструйных рек.

Но мир работает за деньги,
Поэтому скорей плати –
И черпай, черпай наслажденье
Из поэтической груди!

***

Мне детство не является вполне,
А только лишь как время роковое,
Когда родное было под рукою –
Но удалялось день за днём вовне.

Я выражал собой единый принцип
И этим огорчался и болел –
Так смотрит зверь в зверей сплошные лица,
Воображая счастье на земле...

***

Я еле жив одной тобой
И даже чувствую подспудно:
Будь я немыслимо живой –
Тебя б молил ежеминутно

Лишить меня размаха рук,
Не обнимающих твой стан...
И пусть исчезнет всякий звук,
Если молчат – твои уста!

***

Лирический поэт – немного некрофил,
Отверженный любовник и мыслитель.
В гробу он видел тех, кого любил,
Вздыхая о жестокости событий.

Он думает: Вот милая идёт –
А сам уже мечтает о поминках.
Он шепчет ей: Наступит Ваш черёд! –
И ручку лобызает по старинке.

Она же, улыбаясь как всегда,
Его холодным взором отвергает...
Но пронесутся быстрые года –
Мечта поэта сбудется, я знаю!

***

Зима на часах вокруг.
Бороды ветром полны.
Люби стариков и старух –
Менад и сатиров больных.

Седины объемлет венок.
Венки украшают гранит.
Так лейся, младое вино –
За тех, кого вечность хранит!

***

В путь далёкий время собираться
и, пожалуй, не моя вина,
что не скажешь: «Заходите братцы,
выпейте весёлого вина».
Потолкуем о делах неспешных
в дымке легкомысленной тоски,
и весна своей водою вешней
не затопит наши островки,
не затопит погреба, подвалы
эта очумевшая вода,
чтоб в разливах горечи всплывала
спившейся отчизны нищета.
Мы ещё лихие песни сложим
и грехи замолим на краю,
вычтем беды, стужи перемножим
и сведём опричников к нулю.
Вот и всё. Наполнены стаканы.
песня спета. Тронулся паром.
Тучи проплывают без охраны,
и столетья ходят ходуном.

***

Чёрные прутья ограды
снова кузнец куёт.
В центре земного сада
падает красный плод.

Сочная мякоть познанья
будет ещё горчить.
Стены песочных зданий
кровью не укрепить.

Пушки кишат тушенкой,
шерстью оброс Сатир.
В чистых глазах ребёнка
этот слезится мир.

ОКТЯБРЬ

Полуявь и полубред:
то ли бездна, то ли храм,
и рябины по утрам
зажигают красный свет.
Дамы голубых кровей
на собрания спешат.
Мыши в подполе пищат,
и на выях фонарей
лампы тусклые висят.
Свет небесный не для нас,
завтра зачитают списки.
И матрос берёт матрас,
подмигнув телефонистке.

ПРЕДЗИМЬЕ

Когда до снега остаётся
прожить каких-то пару дней,
старуха в сумерках крадётся
к калитке ветреной моей.
И вот гремит в окно клюкою
и, спотыкаясь, входит в дом.
Она приходит за водою,
которой нет в жилье моём.
И, на меня почти не глядя,
к столу медлительно идёт
и из глубоких складок платья
кувшины молча достаёт.
Я их узнал. Они в подвале
валялись пыльною горой,
но рассыпаются, едва лишь
я прикасаюсь к ним рукой.
Тогда старуха дланью грубой
сгребает черепки в мешок
и, ядовито сморщив губы,
выбрасывает за порог.
И долго бродит возле дома
и пристально глядит во тьму,
как из-за леса бочки грома
летят к жилищу моему

***

Она ушла – и съёжилась листва,
своё дупло покинула сова,
свернулось небо. Трубчатый тростник
к волне от ветра сирого приник.
Как быстро наступили холода,
окостенела в озере вода.
Снег повалил. Такие, брат, дела,
и суть не в том, что женщина ушла.

УРБАНИЗМ

Овощторг. Жестяная контора.
В подворотнях кошачий приют,
и немая стекляшка, в которой
минералку и квас продают.

Ателье в деревянном строенье,
индпошив и крутой хозрасчёт.
Под окном потемнели растенья,
и в мансарде никто не живёт.

Облакам здесь не время, не место,
дивный терем грибком заражён,
золотой не отделан стамеской,
молодым не доструган ножом.

За летящим железным трамваем
завивается пыльный нимб.
Снова улицу разрывают,
И срезают верхушки лип.

Значит, съедена почва, и, значит,
под ногами лютует песок.
Что ж, впрягайте исправную клячу
в леспромхозный доходный возок.

И поедет зелёная фея
к облакам, что клубятся вдали,
и подстриженная аллея
в небо выбросит руки свои.

К АХИЛЛУ

Ты обиду забудь, Ахиллес.
О Патрокле подумай, о друге.
Ты – герой. Твои тяжкие руки,
Как лозу, рубят вражеский лес.
А Патрокл – он дитя, Ахиллес,
Храбрый мальчик, что в драку полез.
О Патрокле подумай, о друге.

Я и сам – ты же знаешь, Пелид –
Сердцем злую лелею кручину.
Я и сам, наглотавшись обид,
Бросил всё, убежал на чужбину
Испытать роковую судьбину.
Жизнь проходит, а сердце болит.
Так нам боги судили, Пелид.

Я, хотя на чужбине тужу,
Волю светлых богов не сужу
И по внутренностям не гадаю.
Я себя, как могу, соблюдаю:
С незнакомыми водку не пью
И с «мимозами» «роз» не рифмую,
За зелёным сукном не блефую,
Грозноликих вождей не пою.

Год сменяет в забвении год,
Да сердечной усталости гнёт.
Я устал от убитых людей
И от этого вечного лета.
Ядовитой пыльцой «марафета»

Сушит ноздри хамсин-лиходей .
Как-то так – ни идей, ни плетей.
Лишь земля, добела разогрета,
Принимает убитых людей.

Жизнь проходит, а сердце болит.
Вознесём всесожженье, Пелид,
Всеблагого Владыку понежим,
Люди, персть мы земная понеже.

Словно гривы коней вороных,
Вьется дым приношений двойных.
Сердце поедом гложет кручина,
Множит ночью недобрые сны:

На поля иудейской войны
Провожать полурусского сына.

НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ

С добрым ангелом на атасе,
Дабы злобный рок не накрыл,
Под щадящею сенью крыл
Глохчем так, что помилуй, Спасе.

В этот смутный вечерний час
Между честным ментом и вором
Лепит снег, и черней, чем ворон,
Небо – чёрный провал начал,

Пережжённых в золу закатом.
Время теплится, как свеча,
В этот тёмный России час
Между катом и депутатом.

И бескрайня Столица-Ночь,
Всевзыскующа, как облава.
Долгорукой своей забавой
Позабавиться-то не прочь.

Вот и в этом провале лет,
Может, нас она "заказала"
И забыла? Спасенья нет?
Оборвётся неровный след
Между улицей и вокзалом

В чертовне московских дорог –
Перестроечном царстве беса.
И всему подведёт итог
Росчерк чёрного "Мерседеса".

Чур нас нынче! Помилуй, Спасе.
Нынче – рифм, как в прошлом, порыв.
Хлебом-солью да водкой красен
Стол, который нам друг накрыл
Под щадящею сенью крыл
С добрым ангелом на атасе.

МЫСЛИ НА ОЩУПЬ

«дали-змы» *

ВЕЛИКОЕ НЕЗНАНИЕ

Фантасмагорическое переплетение падших ваятелей
истории, обрамлённых своими свершениями,
заблудших пророков в ослепительном свете их
прозрений, жалких любовников, совершивших
предательство в борьбе за обладание, великих злодеев,
облагодетельствовавших мир... И над всем этим
кажущимся хаосом сквозь голубую синь небес
высвечивается Матрица, знающая всё, что происходит,
поскольку задуманный Им сценарий воплощается Ею в
реальность, до мелочей повторяя (в который раз)
заданную программу. А спешащие люди внизу,
силящиеся изменить или хотя бы осмыслить ход
происходящего, робко воздевают руки и задают друг
другу всё тот же изначальный вопрос:
«А что, собственно, происходит»?!

Великое Незнание того,
Что всуе напророчено другими,
Того, кем было произнесено
Донёсшееся благозвучно имя,
Что кроется за сыгранною ролью
Фальсификаций, скрытых глубоко
И отзывающихся затаённой болью...

Великое незнание того,
Что выпало в забвения осадок,
Непостижимость смысла своего
Существования,
гипотез и разгадок
Творения, как обустроен мир,
Что Истина и кто её кумир...

Спешим и перевыполняем норму
В пучине пустоты, обретшей форму,
А всё, что познано, достигнуто и выведено,
Не стоит яйца невыеденного...

Но как разумно переплетено
Великое
с Незнанием Того...

* Написанные словом картины, в которых
симбиоз образности и философской сути
бытия подкреплён версификаторским
искусством. (прим. автора)

ДЕРЕВО ПОЗНАНИЯ

Мне подарили дерево Познания... Впрочем, не
дерево ещё, даже не саженец, а черенок его. Это
был невзрачный сморщенный корешок, едва
цепляющийся за жизнь. Что вырастет из этого
хилого существа: могучий исполин с изумрудной
кроной или слабого здоровья карлик? Чем
удобрять, как поливать и делать ли ему прививки,
как уберечь от вражеских нашествий жучков,
заморозков и всякой прочей напасти, пока
крепнет мощная корневая система? В
плодоношении имеется какой-то философский и
даже мистический смысл...

...и, замерев, понаблюдать, как развивается,
растёт могучий всплеск усилий дерзких,
молиться смыслу бытия и каяться,
что поздно осознал имперский
путь познания его, значение
для поколений настающих,
стезю цветения,
и Плод за ней грядущий...

Пусть дорастёт до таинства Вселенной
прозрения людского торжество,
и мы осмыслим постулат нетленный:
Мы сами Боги – копии Его!

ОТЦЫ И ДЕТИ

Любовь сына к родителям заложена либо самим
фактом его появления на свет, либо
сформирована в процессе воспитания, общения.
Сын, не оправдавший родительских ожиданий, не
может без сострадания видеть глаза своей матери,
а потому делает всё, чтобы не видеть этих глаз.
Он мучается этим, он уходит, и для того, чтобы
извинить себя, ищет и непременно находит
причины своего отчуждения. Не осуждай его,
тогда ты сможешь простить; не суди, и тогда ты
сможешь его понять...

Признание сыном отца, как бы далеко ни
разошлись их пути, – есть покаяние земное.
Настанет час, и он поймёт, что обещание, данное
душами друг другу, должно быть выполнено.

Отцы и дети – мировая драма,
Прости меня, мой сын, я виноват.
Твоя незаживающая рана
Саднит во мне сильнее во сто крат.

Ты обойдён отеческою лаской,
Я не заметил, как ты повзрослел,
И вот гляжу с неясною опаской
На наших отношений передел.

Ты вырос не таким, каким был виден
Нам, слушавшим свои колокола,
И потому наш клич тебе обиден,
Мы говорим, но не слышны слова.

Оставим спор ненужный и нелепый,
Мы смертны, сын мой, – вскоре ты поймёшь…
Я голову не посыпаю пеплом,
Поскольку ясно вижу: ты придёшь...

ТЕЛЕФОННЫЙ РАЗГОВОР

Твой голос: – Всё, судьба потеряна
на промежуточных дорогах,
она меж Яузой и Тереком
влачится где-нибудь на дрогах.

А я в ответ: – Вопрос не шуточный, –
а у самой внутри всё сжалось:
там на дорогах промежуточных
пропали доброта и жалость.

И рада, что живу в Америке –
в краю, где злости нет и зависти,
не между Яузой и Тереком,
не между Тереком и Яузой.

А ты представил, что в Америке
меж Сакраменто и Миссури
ни разу не терялись судьбы.
Мне и самой хотелось верить бы...

***

Островок святой Елены
или статуя Свободы...
Не решаются дилеммы,
когда спорят антиподы.

Ныне, как во время оно,
нет решения простого –
хуже путь Наполеона
или посох Льва Толстого...

МУЗЫКА В ПОДЗЕМНОМ ПЕРЕХОДЕ

Музыкант, и пробегающий народ...
Здесь не залы, а подземный переход.

Показалось мне – играет сам апрель.
Это Мусоргский, «Картинки», и... свирель.

– Кто мелодию ведёт, небось, щегол? –
Исполнитель, я смотрю, не бос, не гол...

Я сказать хотела: – Музам нужен рост!
Но опомнилась: – Ведь кто велик, тот прост...

Видно, Музыка устроена вот так,
чтоб дарить себя прохожим за пятак.

***

Вспыхни и высвети снова
в память заложенный код –
вещее таинство слова,
мысли невидимый ход.

Звуки скрепи воедино,
шёлковой нитью свяжи
мысли из жизни рутинной
с гордым полётом души.

Вспыхни в негаснущих спорах,
высвети, чтобы не сник
слова таинственный шорох,
мысли неслышный язык.

ИСТОЧНИК

1.
Я торопилась к тебе, источник,
вдруг пересохнешь, и – был таков
с целебной влагой, холодной очень
водой живительных родников.

К тебе пришла я за вдохновеньем,
ручей с английским названьем spring,
а ты бормочешь... Заводишь пеньем?
Что ж не находит стиховный стих?

…И я к потомкам приду однажды,
водой в пустыню я к ним приду –
глотком холодным, когда от жажды
всё пересохнет у них во рту.

2.
Из родниковой воды, холодный...
Не оттого ли ты одинок?
И родовитый, и беспородный,
И хлещут ивы тебя, дружок.

Как это больно, прутами – ивы.
Я здесь чужая, как ты ничей.
О, дай мне силы на переливы!
Чуть слышной песней своей, ручей,

мне в душу лейся, дари напевы,
а я потомкам передарю
живой источник целебной пены,
твою негромкость как мощь твою.
2009

ПЕРЕЛАЗ

Смотрели на клин журавлей
две пары смеющихся глаз
в тиши украинской, а в ней
был местом их встреч перелаз.

Любви деревенской вокзал,
он ждёт постояльцев своих.
Как много бы он рассказал,
заветный вокзал для двоих,

о детской их первой любви,
которой ничто не грозит...
А в небе кричат журавли,
что жизнь – это вечный транзит.

***

Откуда идёт дорога?
Куда поведёт большак?
За будущее тревога –
из прошлого чей-то знак.

День завтрашний, день вчерашний
порой звучат в унисон.
Часы – SOS старинной башни –
стучат, будоражат сон.

Бьёт прошлое небылицами.
Что встречу в грядущем дне?
Сегодня не раздвоиться бы
и не сфальшивить мне.

РЕДЬЯРД ДЖОЗЕФ КИПЛИНГ в переводе Николая Голя

РЕДЬЯРД ДЖОЗЕФ КИПЛИНГ
РЕДЬЯРД ДЖОЗЕФ КИПЛИНГ

(англ. Rudyard Joseph Kipling) (30 декабря 1865, Бомбей – 18 января 1936, Лондон), английский писатель, поэт, и новеллист. Автор произведений «Книга джунглей», «Ким», «Последнее песнопение» и др. Первый англичанин, получивший Нобелевскую премию по литературе.

ОТ ПЕРЕВОДЧИКА: Сызмальства нам внушали, что Киплинг – певец империализма, а мы и не особенно спорили: пусть так; в любом случае, что нам до Редьярда? Где он и где мы? Пафос покрылся патиной и стал несколько даже смехотворен… Ан нет! Время идёт, и Киплинг вновь становится актуален, потому что тоска по извечным человеческим ценностям остаётся прежней, а жестокий мир меняется мало – и поди отличи давние месопотамские или южно-африканские трагедии от куда более близких по времени афганских, чеченских, иракских…

Николай Голь
Язык оригинала: английский

ПИТ (Piet)

Любить врагов своей страны,
А сиречь и своих –
Нельзя, но разве мы должны
Держать за падаль их?
Мы кровь им пустим всё равно,
И что тут горевать?
Но убивать врага – одно,
Иное – презирать. Ах, этот Пит!
Его штаны проношены до дыр,
Но флагом вьётся на ветру ворованный мундир,
Ружье в руках, огонь в глазах, неустрашимый вид…
Я многих знавал, кто поводья держал, чёрт возьми,
похуже, чем Пит!

Его сразил я наповал
(О, Каин, где твой брат?)
И подошёл, и рядом встал,
И он был встрече рад.
Чем я помог? (А чем бы мог?)
Но из последних сил
Он, багрецом кропя песок,
Меня благодарил.
Ах, этот Пит! Ему пора настала умереть.
Уже не мог он говорить, но мог ещё смотреть.
Прибрал Господь земную плоть – а он благодарит!
Я многих знавал, кто удар держал, чёрт возьми,
похуже, чем Пит!

Бывало, метров с восьмисот
Мы с ним дуэль вели.
Среди травы пасётся скот –
А нам не встать с земли.
Немало долгих вечеров
Мы отдали пальбе,
Свистели пули меж холмов,
Как косы на косьбе.
Ах, этот Пит – за той грядой, а я лежу за той,
И утоляем жажду мы похожею бурдой.
Отраву пью, во тьму палю, и он в ответ палит.
Я многих знавал, кто прицел держал, чёрт возьми,
похуже чем Пит!

Однажды, оттрубив денёк,
Я спал, не чуя ног, –
Подкрался Пит и уволок
Мой вещевой мешок.
Мешок с одеждой выходной!
Не важно – обойдусь.
Дождёшься, Пит: ночной порой
Я так же подкрадусь!
Ах, этот Пит! Меня не раз он ловко обставлял.
«Сдавайся!» – я ему кричал; он тем же отвечал.
Он голодал, и я бывал не каждый вечер сыт;
Я многих знавал, кто фасон держал, чёрт возьми,
похуже, чем Пит!

По карте шли мы вниз и вверх
Через полдневный жар:
Он в Падерберг – я в Падерберг,
И в Окип, и в Де-Ар,
То город я ему сдаю,
То он сдаёт мне форт…
Я горд собой, не утаю,
Но я и Питом горд.
Ах, этот Пит! Вперёд, ура! – и снова, и опять,
И не понять, как он сумел так долго выживать:
Патронов нет, разут, раздет, и в животе бурчит…
Я многих знавал, кто фронт держал,
чёрт возьми, похуже, чем Пит!

Теперь, повержен и разбит,
Суровый хмуря взгляд,
Не о пощаде молит Пит –
Он требует наград:
Мол, если честно подсчитать
Вклад, отданный войне,
Полмира Питу надо дать,
А что осталось – мне.
Ах, этот Пит! Он нам велит – и мы ему даём
Бесплатный плуг и новый дом, и выгодный заём:
Раз виноват – плати стократ, и будет счёт покрыт…
Я многих знавал, кто за глотку держал нас слабей,
чёрт возьми, чем Пит!

ЯЗЫЧЕСКАЯ ПЕСНЬ (Chant-Pagan)

Мне, бывшему там, где я был,
И ставшему тем, кем стал,
Теперь достанет ли сил
Вновь жить меж отчих могил, –
В краю, где я вырастал,
Где старый английский дом,
Где добрый английский сквер,
Где пастор твердит псалом,
Где чуть ли не за квартал
Встречный кивает: «Сэр!» –
Мне.

Мне, ставшему тем, кем я стал,
Мне, истоптавшему мир
Подошвами жёстких сапог,
Шагавшему в дождь и зной
На юг и юго-восток
И мывшемуся росой?
Слепило солнце меня,
Подмигивая с небес,
Внимал я грому огня
И в самое пекло лез…
Как жить средь мирного дня
Мне?

Мне, знавшему даль и ширь
Предгорий в полночный час,
Когда лишь тьма – поводырь
И только звёзды – указ,
И путь, ушедший во мрак,
Неразличим для глаз,
И где-то таится враг,
Но ты исполнишь приказ,
И ты вернёшься иным,
(Если вернешься живым) –
Или останешься там…
Кому так сказали – вам?
Мне!

Мне, бравшему Барбертон,
(Мы разбили их в пух и прах),
Мне, сдерживавшему стон
В долинах и на холмах,
Считавшему раны за честь
(За то и нашивки есть), –
Забыть ли с прошедшим связь,
В воскресной школе учась,
В обед под рукой держа
Пять вилок и три ножа
(А не один тесак), –
И жить, ублажая плоть?
О Господи, Ты всеблаг!
Такого не мог никак
Судить премудрый Господь
Мне!

Мне крышей был небосвод
Три года; за годом год
Я долг выплачивал свой,
И слаще всех одеял
Дождь меня укрывал
Под солнцем и под луной.
Я скакал в грозовую даль,
Я не досыта ел и пил,
Мне чашкой была Вааль,
А Бушвелд тарелкой был...
Чтоб новую дверь открыть,
Всё это надо забыть
Мне.

Зачем? Я трублю отбой!
В Англии не такой
Ветер, не тот восход,
И вообще маловат
Наш остров для тех ребят,
Кто был с тем солнцем знаком
И впитывал ветер тот…
Я ухожу назад,
Я отыщу свой дом
Там, где бился с врагом,
Где нет ни мощёных дорог,
Ни близкой души кругом.
Нас двое: вот я, вот Бог;
Так, пребывая вдвоём,
Выживем или умрём –
И то, и это вполне
По мне!

МЕСОПОТАМИЯ
Их не вернуть, не возвратить, как громко ни зови –
Весёлых, смелых, молодых, ушедших в смерть без нас.
Их, захлебнувшихся в дерьме, растоптанных в крови,
Не возродить – но как нам быть с отдавшими приказ?

Они послали в дальний край – нет, не своих! – детей,
В нелёгкий путь, в недобрый час, ать-два – и с плеч
долой,
Они сказали: умирай, но только веселей, –
а сами будут жить, учить, владычить над страной?!

Погибших нам не возродить… Но правый Божий Суд…
Неужто будем мы смотреть до Божьего суда,
Как прохиндей и блудодей, как шут и словоблуд
Дорогой прежнею идут – по трупам, как всегда?

Неужто гневу своему мы зря дадим пропасть?
Неужто будем мы терпеть, что, расточая ложь,
Они тишком, молчком, бочком, гуськом ползут во власть,
Так крепко за руки держась, что цепь не разорвёшь?

Неужто мы поверим им – в их лицемерный стон,
Подачкам их, потачкам их, посылам их пустым,
Чтобы они под шум друзей – хапуг или пройдох –
Опять расселись по местам насиженным своим?
Их смертью смерть не искупить, их кровью кровь не смыть,
А нам вовеки не избыть позора и вины.
Не в них беда, а в нас беда – и как нам дальше жить,
Когда властители страны – растлители страны?

ТРЕХПАЛУБНЫЙ ПАРУСНИК

(The Three-Decker)

Трёхтомный роман умирает…

Поставить его на суше – он будет повыше крыш,
Не обойдёшь и за день, за неделю не оснастишь,
Поскрипывает и стонет, хоть сейчас
пускай на дрова, –
Но только он и доставит на Райские Острова.
Не ветер – вздохи влюблённых колышут цветастый флаг,
В трюме балластом – память (а без балласта – как?)
Команда пропавших без вести, спасшаяся едва,
Ведёт трёхпалубник курсом на Райские Острова!

Лоцман – папаша Вымысел, ему не нужен секстант,
Пастырь – докучный пастор, а не болтун-сектант.
Прекрасные дамы шепчут нам сладостные слова
О счастье, ждущем прибывших на Райские Острова.

О том, что творится в мире, мы судим
на свой манер –
Когда рождается новое, ни к чему акушер.
Изыски модных теорий у нас не в большом ходу:
Господь – мы верим – на небе,
а Дьявол – знаем – в Аду.
Не нужно лишних сомнений, истина лишь одна:
Виновных – пороть линьками, невинным – налить вина,
Играть весёлые скрипки будут, с душой в ладу,
И все закончится свадьбой, и я на берег сойду.

Три палубы – и на каждой круженье счастливых пар.
И будут поданы сходни (а вам подавайте пар!),
будут полны восторга и сердце, и голова,
Когда, наконец, мы ступим на Райские Острова!

А вам не доплыть дотуда, сколько угля ни жги,
Следов на багряных дюнах не оставят ваши шаги.
Глядите хоть в сто биноклей,
хоть в тысячу – чёрта с два! –
Вне вашего горизонта Райские острова!

Не высветит ваш прожектор громады замшелых стен,
Останутся глухи уши к пенью морских сирен.
Лейте на воду масло, чтобы унять волну –
Вам не дойти вовеки, скорей пойдёте ко дну.

На якорь бездушной догмы встав посреди штормов –
(И он убежать не даст вам от грозных морских валов!),
Вы встретите судно-призрак: тайфун ему – трын-трава:
Это идёт трёхпалубник на Райские Острова!

Бьётся упругий ветер в серебряных парусах,
Вверх-вниз качается корпус, как груз на Божьих
весах,
И вот вдали исчезает прощальный свет фонаря,
Горящего непрестанно, как свечка у алтаря.
Смотрите: вас покидает, уходит за окоём
Наш трёхпалубный парусник, и мы уходим на нём.
Глядите: сыплются розы с высоких палуб его!
Что вам ещё остаётся? Более – ничего.
От паровой машины велик ли, по сути, прок?
Большие объёмы пара, но всё уходит в свисток.
А наш трёхпалубный парусник без шума и хвастовства
Как прежде, везёт уставших на Райские Острова!

Перевёл с английского Николай ГОЛЬ

МИОРИЦА в переводе Александры Юнко

МИОРИЦА
Иллюстрация к балладе Василе Александри «Миорица». Художник И.Т. Богдеско. Акварель, темпера. 1966.

НЕИЗВЕСТНАЯ «МИОРИЦА»

От переводчика:

Для молдаван и румын «Миорица» – такой же памятник, как для русских, к примеру, «Слово о полку Игореве». Хотя сюжет народной баллады далеко не героический. Овечка Миоара (Миорица) предупреждает молодого молдавского чабана о том, что два других пастуха из зависти замыслили его убить. Предчувствуя гибель, чабан обращается к любимой овечке и делится с ней своими последними желаниями... Символы, присутствующие в «Миорице», берут начало от древних ритуалов и верований. Историки считают, что баллада датируется XII - XIII веками и является одним из старейших источников, в котором появляется этномим «молдаванин».

В 1846 году писатель Алеку Руссо услышал от лэутаров и записал вариант «Миорицы», который позже публиковал Василе Александри. Спустя несколько лет Александри познакомился с другим вариантом баллады, изменил первоначальный текст и опубликовал переработанную «Миорицу» в двух сборниках народной поэзии.

В ХХ веке насчитывались уже сотни вариантов баллады и её фрагментов. Как оказалось, в фольклоре существует множество произведений с аналогичным или схожим сюжетом. Более того, после публикаций Василе Александри в устном народном творчестве появились подражания его «Миорице»! Так что позднейшим исследователям нелегко было отличить подлинники от последующих «копий», зачастую не менее талантливых и прекрасных.

Поэтому письменный памятник, предлагаемый вашему вниманию, обладает исключительной ценностью – не только эстетической и культурной, но и научной. Румынские исследователи Елена Миху и Димитрие Поптамаш отыскали его среди рукописей, хранящихся в архиве Тыргу-Муреша. Баллада датируется 1792-1794 годами. Впервые была опубликована в журнале «Manuscriptum» №2-4 (83-84) в 1991 году.

«Миорицу» многократно переводили на иностранные языки. Как любой шедевр народного творчества, она с трудом поддаётся переводу в поэтической форме.

Александра ЮНКО, Кишинёв

            Миорица

Знает, кто на свете пожил, –
Всё творится волей Божьей.

Над высокой над горой
Слышен посвист удалой.
На горе три чабана,
Оба старшие – родня,
А меньшой, как говорят,
Тем двоим ни сват, ни брат.

Вот пошёл он за водою…
Те судили меж собою,

Как меньшого извести,
Как отару увести.

Воротился с родника,
Глядь, бежит издалека
Вещая Миоара,
Глаз его отрада,
Всё, что услыхала,
Парню рассказала.

К чабанам тогда идёт он
И такую речь ведёт он:

– Коль уж вы меня убить
Сговорились, погубить,
Так под правою рукой
Положите флуер мой,
А под левой длинный бучум.
Дунет ветер неминучий –
Флуер тонко засвистит,
Бучум гулко затрубит.
Донесут лихие вести

Милым братьям. И невесте,
И родимой матушке,
И седому батюшке…

На горе, в глуши лесной,
Есть могила под сосной.
Там, в холодной глубине,
Два огня горят на дне.
То не угли тлеют ночью,
То змеи бессонной очи,
Всё не гаснут, день ли, вечер –
Видно, крови человечьей
Вволю напилась змея,
Изъязвила грудь, шипя.

Весь опутанный цепями,
Весь изрезанный ножами,
Там лежит меньшой чабан,
Изнемог от лютых ран.
И под ветром под горючим
Флуер стонет, стонет бучум:

– Кто прибудет вызволять,
Будь то брат, отец иль мать,
Знайте, что меня убили,
Белу руку отрубили,
А потом в глуши лесной
Схоронили под сосной…
Перевела с румынского Александра ЮНКО

Николай Дронников

Николай Дронников
На фото Николай Дронников у себя дома, в Иври-сюр-Сен.
Фото Эрика Амурского

Русский парижанин Николай Дронников

Николай Дронников ( род. в 1930 г. ) – коренной тульчанин, однако много лет жил в Москве, помнит её хорошо со времён военных, когда вместе со взрослыми рыл траншеи, испытывал голод... Первым учителем своим в искусстве считает брата, который из Художественного училища им. 1905-го года ушёл на фронт и не вернулся.

Сам Николай начинал как скульптор. В 1941 году, мальчиком, выставил работу «Весна» на общегородской выставке Дома пионеров столицы. Именно её считает он «началом всех своих начал». В 1947-м поступил в то же самое училище, где был брат...

Позднее учился в институте им. Сурикова, на Таганке, который закончил в 1963-м году.

Сильное влияние испытал при знакомстве с японской и китайской художественными системами, а также «сквозь призму» Бурлюка, Маяковского и, частично, Ремизова.

Во Францию эмигрировал в 1972 году, уничтожив перед этим значительную часть сделанных на родине работ. Живя в пригороде Парижа, Иври-сюр-Сен, создал за три с лишним десятилетия в своем доме подлинный музей русского искусства. Малыми тиражами, частично с оригинальными графическими работами, издал десятки сборников и альбомов, в которых запечатлены – причём, всегда только с натуры! – писатели-эмигранты и приезжавшие в Париж земляки. Часть работ Николая составляет серию «Серебряная гитара». Это: Галич, Высоцкий, Бродский, Айги и другие.

Одна из лучших его книг ( фрагментов воспоминаний и литературных набросков, чередующихся с рисунками ) – «Русский в Париже», изд. в 1980 году в Syntaxis.

Работы Николая Дронникова – живопись и скульптура, графика – нередко бывают в разных выставочных залах. В постсоветское время выставки его проходили и на родине.

Александр Галич

Галич
Портрет поэта, драматурга Александра Галича
( 19.10.1918 — 15.12.1977 ) в Париже 6 мая 1975 года.
Карандаш

Иосиф Бродский

Иосиф Бродский
Портрет Иосифа Бродского.
( 24. 05. 1940 — 28 .01. 1996 )
Париж, 1984 год.
Шариковая ручка.

Геннадий Айги

Геннадий  Айги

Портрет русского и чувашского поэта Геннадия Айги
( 21. 08 1934 — 21 . 02. 2006 ) во время одного из его приездов в Париж в 90-е годы.
Литографский карандаш

Алексей Хвостенко

Алексей Хвостенко

Портрет поэта, художника, скульптора, исполнителя собственных
песен Алексея Хвостенко (14.11.1940 — 30.11.2004) в Париже 3 декабря 1998 года.
Литографский карандаш

Вспоминая Кленовского

Дмитрий Иосифович  Кленовский

Я ПИШУ ДЛЯ ЗАВТРАШНЕЙ РОССИИ

Бавария – самая красивая из немецких земель, наверно. Здесь в красивом альпийском городе Траунштайн прожил тридцать лет и в 1976 году умер замечательный русский поэт Дмитрий Иосифович Кленовский. Он родился 24 сентября 1893 в Петербурге.

Издав до революции две книги стихов, он с 1917 замолчал, спрятался в раковину, и долгие годы копил свой талант в себе, пока, наконец, благодаря приходу немцев, не смог убежать на Запад, где его талант стал широко известен.

Поэт Странник (Архиепископ Иоан Сан-Франциский-Шаховской) считал его лучшим современным поэтом. Не зря он издал целую книгу в 318 страниц "Переписка с Кленовским" (1981, Париж), редактором которой был Ренэ Герра. Это не просто пере¬писка двух поэтов, знающих законы поэтики и бережно относящиеся к весу и звучанию слов, – это и духовное освещение поэзии. Душевному влечению Дмитрия Кленовского к надземным источникам его дарования, отвечает долголетним опытом проверенная вера Странника. Он писал: –"Меня познакомило с Кленовским одно из лучших религиозных стихотворений русской поэзии "Свет горит во мне и надо мной" ...Все три десятилетия нашего общения, Кленовский болел, как человек, и рос, как поэт".

Не знаю, может, с годами становлюсь сентиментальным, но хочется привести вот эти стихи Дмитрия Кленовского:

По дороге в смерть, далеко от дома,
Там, где тропка уводит в овраг сырой,
Повстречался я с мальчиком незнакомым,
Что, таясь за кустами, следил за мной.

Я спросил его, кто он, и он ответил,
Он сказал мне тихо: я – это ты!
Или думал, кого ты другого встретить
У последней, у чёрной своей черты?

Я пришёл узнать, что сталось со мною,
Не напрасно ли в те далекие дни
Я карабкался вверх вот этой тропою,
По которой теперь ты уходишь вниз?

– Не напрасно, нет! – ему я ответил.
Не напрасно ты в поле песенки пел,
К птицам прислушивался на рассвете,
Со звездой дружил и котят жалел.

Потому что, мой мальчик, песенки эти,
Твои котята, твоя звезда –
Это всё, чем я был и хорош и светел,
С чем одним только я и добрёл сюда!

Не знаю как вам, любезные читатели, а мне видится, – это гениальное стихотворение.
Не так давно я обнаружил автобиографию Дмитрия Иосифовича, фрагмент из которой – на мой взгляд! – чрезвычайно важный, хочу предложить вашему вниманию.

«1918-1920 гг. я провёл, голодая и мёрзнув, в Москве. Несмотря на тяжёлые жизненные условия, годы эти были для меня весьма интенсивным твор¬ческим периодом. Я много писал, читал, усиленно занимался антропософией, слушая в антропософском обществе незабываемые, вдохновенные доклады только что вернувшегося из Дорнаха Андрея Белого (никогда не любил его, впрочем, как поэта).

Часто посещал я "Дом поэта", где впер¬вые услышал и полюбил Марину Цветаеву (отбросившую уже тогда свою детскую "скорлупку" и впервые заговорившую полным голосом), Владислава Ходасевича, чудесного новеллиста и автора "Образов Италии" П.Мурато¬ва. Дороги стали Есенин и Клюев. По-новому прочёлся и приблизился Блок. Навсегда вошёл тогда в мою душу М.Волошин, близкий мне своими антропософическими настроениями (кстати, его антисоветская книга "Демоны глухонемые" по недосмотру продавалась тогда во всех книжных киосках Москвы). Много посещал я тогда и театры. С любовью вспоминаю это голодное, но насыщенное до отказа искусством время.

Моё творчество того времени было пропитано антропософическим миросозерцанием. Многое из написанного тогда затерялось или было сознательно уничтожено мною в годы советского террора.

С 1921 г. я жил в Харькове. Демобилизовавшись в 1922 году, я стал работать как журналист, печатая в газетах фельетоны, очерки, рецензии, а также как переводчик на русский язык украинских поэтов. "Возможнос¬ти" в этой области, однако, всё сужались. Вскоре встала дилемма: либо превратиться в партийного подпевалу, либо перестать работать в печати. Я выбрал последнее. С тех пор я перешёл на чисто техническую журналистику: редактировал переводы иностранных и русских телеграмм на украинский язык в Радиотелеграфном Агентстве Украины (на этой работе я и оставался вплоть до прихода германских войск в Харьков в 1941).

О печатании стихов не могло быть и речи. Даже хранить их у себя в связи с их содержанием было рискованно, столь "несозвучны" стали они "эпохе", а во многом, с советской точки зрения, даже и предосудительны. Примерно с 1925 года я совершенно перестал писать. Это молчание длилось, без мало¬го, 20 лет. Я замкнулся в чтении классиков. Советская литература в основной своей сути была мне отвратительна. Могу назвать только Вс. Рождественского, Пастернака, Веру Инбер, Николая Тихонова, Паустовского, Лидина, Пильняка, Багрицкого, в творчестве которых порой встречались радовавшие меня страницы. Я всегда чувствовал мощь и мастерство Маяковского, но внутренне он был мне чужд. Из "иностранцев" (современных) огромное впечатление произвёл на меня Хемингуэй.

В 1926 г. я женился первый раз, а в 1928 г., разведясь с первой женой, – вторично. В лице моей второй жены Маргариты Денисовны, урожденной Гутман (как и я – уроженки Петербурга) судьба дала мне редчайшего в наше время друга. Человек совсем иного характера, интересов, симпатий, убеждений, жена моя явилась моим жизненным спутником в самом благородном и прекрасном смысле этого слова. Я не могу себе представить союза между мужчиной и женщиной, основанного на большей любви, взаимном понимании, дружбе и доверии, чем наш. Ни одно облачко никогда не омрачило его, годы – его только углубили.

В 1942 после занятия немецкими войсками Харькова я воспользовался немецким происхождением моей жены, чтобы покинуть пределы Советского Союза, где я 25 лет задыхался от чувства безграничного омерзения, а впоследствии приобрести немецкое подданство.

Советская Россия ни минуты не была моей родиной, и этот шаг не был мне тяжёл. Несомненно, только чудо уберегло меня на протяжении 25 лет от большевистской расправы, но её дамоклов меч всегда висел над моей головой. Вызовы в НКВД, допросы и угрозы – не были редкостью. Однажды, накануне моего возвращения из отпуска, меня явились арестовать. Этот визит по непонятным причинам не повторился, но месяцы, последовавшие за ним, были весьма мучительны.

Часто в России, оглядываясь на своё, хоть и неумелое ещё, но интенсивное юношеское творчество, я задавал себе вопрос: неужели искра поэзии угасла во мне навсегда? – и искал этому объяснения. Я нашел его в Германии в 1943 году.

Не успела буквально моя нога оторваться от советской почвы, как неожиданно для самого себя, отнюдь не ставя перед собой этой задачи, я возобновил после 20-летнего молчания мою литературную работу, притом в самых, казалось бы, неподходящих для этого условиях скученной лагерной жизни (1943 и 1944 гг. я провел с женой в лагерях для беженцев-немцев в Австрии).

Кое-что, впрочем, этой работе способствовало. Лагерь был расположен вне города и даже деревни, в не блистающей пышной красотой, но удивительно привлекательной, умиротворяюще действующей на душу местности. Перемежающиеся с полями холмы, быстрые, прозрачные речки, изобилующие разным зверьём леса, мягкие, тающие дали, тишина, отдалённость от "проторенных дорог" – в том числе и железных – вот что составляло своеобразную прелесть. Долгими часами, в полном одиночестве, бродил я по безлюдным дорогам и тропинкам, впервые в жизни столь непосредственно общаясь с природой. К этому периоду относятся стихи моего цикла "Болдинская осень". Одноимённое стихотворение исчерпывающе объясняет мои тогдашние настроения.

Распрощавшись, наконец, осенью 1944 с лагерной жизнью, я по май 1945 работал служащим на лесопилке в Эбензее, в Зальцкаммергуте. Оттуда тотчас же по окончании войны я перебрался с женой в Баварию, в деревушку Зурберг возле города Траунштейн, где и пишу эти строки. Здесь я опять провел целый год в природе, и период этот был творчески ещё более продуктивным, чем предыдущий.

Всего за 1944-46 гг. я написал около ста стихотворений, которые разбиты мною на две книги: "Болдинская осень", охватывающая в основном стихи 1944 года, и "Год перед смертью" (название условное), объединяющая написанное в 1945-46 гг. За истекшие годы около двадцати моих стихотворений были напечатаны в журнале «Современник» (Крым-Симферополь – 1943 г.), под псевдонимом "К. Дмитриев", и в зарубежной русской прессе: "На досуге", "Парижский вестник", "Голос воина" и др. Серия моих стихов была включена в альманах "Сполохи", выход которого сорвали военные обстоятельства.

Стихи мои довольно широко распространились за это время в списках среди и через моих знакомых. Благодаря этому я приобрел немало верных читателей, очень тепло относящихся к моему творчеству, что явилось для меня большой моральной поддержкой и утешением.

Вновь и вновь задумываясь над причинами моего двадцатилетнего молчания, я ставлю его в непосредственную связь с той общей, гибельной для всякого свободного творчества обстановкой, которая царила все эти годы в СССР.

Духовная атмосфера была там настолько отравлена испарениями человеческой подлости, коварства, злобы, неверия, равнодушия, зависти, жадности, лицемерия, пресмыкательства, эгоизма (можно до бесконечности продолжать этот перечень!), что в этих условиях душе, не потерявшей ещё последних проблесков честности, искренности и веры, невозможно было дышать и творить. Слава Богу, если она сама не подпадала под действие этих духовных миазмов и не разлагалась в них окончательно.

Благодарю Бога, что мою душу Он пронёс живой через всю эту мертвечину.

Достаточным оказалось физически покинуть этот отравленный воздух, окутывающий СССР удушающим саваном духовного самоуничтожения, чтобы творчество стало мне опять доступным во всей его свежести. Эта точка зрения для меня бесспорна и находит своё подтверждение и в концепциях антропософии.

Здесь не место и, главное, не время расшифровывать тематику моих сборников. Это сделают в случае надобности мои друзья.

Прошу только моего будущего читателя и критика верить, что в стихах последних полутора лет я нигде не отошёл от своей внутренней правды и ни разу не солгал перед собой, Богом и людьми. Каждое из них искренно, ни в одном нет поэтической рисовки, позы, даже простого преувеличения своих переживаний, как бы ни соблазняла иногда их тематика сделать именно такой вывод.

Если мои стихи будут когда-нибудь биографически оправданы – истина этих слов предстанет во всей её чистоте.

Отношение к России у меня, как и у многих, двойственное. Я впитал в себя лучшие соки русского искусства, жил им и живу сейчас, считая его прекраснейшим в мире.

Мне дорога тоже, как никакая другая в мире, подлинная русская душа. Но не та, что в исковерканном и искалеченном большевизмом виде кривляется и кощунствует сейчас во всех смыслах этого слова на просторах СССР. Преклоняться перед любой мерзостью или прощать её только потому, что она русская – я не хочу.

Русский народ не безвинен в своем падении, точно так же, как и всякий другой. Зёрна большевизма упали, видимо, на благодатную почву. Народ-богоносец оказался превосходным сосудом для диавола. Я слишком близко общался с русскими все эти годы, чтобы слова эти не были результатом выстраданного и пережитого.

Бог видит, как тяжело и больно было мне придти к такому выводу. Последняя, смутная надежда теплится во мне, что воскресение России возможно. Дать хотя бы горсти уцелевших или не окончательно ещё погибших русских людей то, что питает тончайшие, незримые артерии этого воскресения – в этом я вижу сейчас задачу русского поэта, а, значит, и свою задачу.

Я пишу для завтрашней России, для России, которой ещё нет, ибо дорог и нужен могу я быть только стране и народу, принимающим мир, жизнь, человека, Бога так, как принимаю их я. Но, вместе с тем, я же своим творчеством готовлю, строю эту будущую Россию. В этом и трагедия, и счастье моего творчества, его сегодняшняя ненужность и ценность».

Какие замечательные слова: «Советская Россия ни минуты не была моей родиной» и « …чтобы покинуть пределы Со¬ветского Союза, где я 25 лет задыхался от чувства безграничного омерзения», и «Я пишу для завтрашней России, для России, которой ещё нет».

Мне они созвучны и близки. Жаль, не я их написал, а другой.

Мне нравятся стихи Кленовского, вот ещё одна цитата.

Т Ы !

Как цветок – из сброшенного платья,
Из подарка первой наготы,
Из прикосновенья, из объятья
Расцветает радостное «ты!».

Нет другого языка на свете,
Чтобы так и нежен был и строг!
Говорят на нём с тобою дети,
Говорит на нём с тобою Бог.

Радуйся, что стал теперь возможен
Светлый праздник на пути твоём,
Что любимая отныне тоже
Будет говорить с тобой на нём!

Владимир БАТШЕВ, Германия

МОЯ РУКА

МОЯ РУКА

Моя рука – день ото дня старей,
Её удел с душою одинаков.
Немногое ещё под силу ей:
Стакан наполнить, приласкать собаку,

Сиреневую ветвь ко мне нагнуть
(Её сломать ей было б тоже трудно),
Да записать стихи, да изумрудной
Студёной влаги с лодки зачерпнуть.

И это всё. Но в скудости такой,
Овеянной вечернею прохладой,
Есть вечности целительный покой,
Есть чистота... – и лучшего не надо!

И хорошо, что силы больше нет
У встречной девушки украсть объятье,
Степному зайцу выстрелить вослед,
Солгать товарищу в рукопожатьи,

Что нетерпенье юности моей
Сменила мудрость осторожной дрожи...
Пусть ты слаба и с каждым днём слабей,
Моя рука – ты мне такой дороже!

Вот на тебя смотрю я без стыда,
Без горечи и радуюсь невольно,
Что ты уже не можешь сделать больно
Отныне никому и никогда.

1947

РОДИНЕ

Между нами – двери и засовы.
Но в моей скитальческой судьбе
Я служу тебе высоким словом,
На чужбине я служу тебе.

Я сейчас не мил тебе, не нужен,
И пускай бездомные года
Всё петлю затягивают туже –
Ты со мной везде и навсегда.

Как бы ты меня ни оскорбила,
Ни замучила, ни прокляла,
Напоследок пулей ни добила –
Ты себя навек мне отдала.

Пусть тебя ещё неволит ворог
И ещё не скоро ты поймёшь,
Как тебе желанен я и дорог,
Как меня жалеешь ты и ждёшь.

Душное минует лихолетье,
Милая протянется рука...
Я через моря, через столетья
Возвращусь к тебе издалека!

Не спрошу тебя и не отвечу,
Лишь прильну к любимому плечу
И за этот миг, за эту встречу,
Задыхаясь, всё тебе прощу.

1952

***

О, только бы припомнить голос твой –
Тогда я вспомнил бы и этот город,
И реку (не она ль звалась Невой?),
И колоннаду грузного собора,

И тонкий шпиль в морозной вышине,
И сад в снегу, такой нелетний, голый...
О, если б голос твой припомнить мне,
Твой тихий голос, твой далёкий голос!

Что это всё мне без него? А он...
Он потонул, как все тогда тонули:
Без крика, без письма, без похорон,
В тифозной качке, в орудийном гуле,

С последней шлюпкой, на крутой волне
Отчалившей от ялтинского мола...
О, если б голос твой приснился мне,
Твой дорогой, твой потонувший голос!

1955

Стихи взяты из книги «Жемчужины русского поэтического творчества», составитель Т.А. Березний, Нью Йорк, 1964

Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»







Рине Левинзон


1


Чужие раненые строчки,
Чужая боль, чужой надрыв.
Всё незнакомо – от тире до точки
калифорнийский ветреный порыв.


Я ритм чужой поймать пытаюсь
в игрушечных домах.
Словами-зёрнами питаюсь,
как залетевший издалёка птах.


И только беглого щеночка,
которого не впустят в дом,
я понимаю от тире до точки,
надрывно думая о нём.




2


Такой этот древний, нездешний свет
с неба красного, горящего –
будто не было городов и нет –
лишь холмы, похожие на ящеров.
Такой этот выжженный жёлтый разбег.
Вдоль небес над дорогами
разговаривает сверхчеловек
с золотыми, древними богами.
Весь он солнцем воспет, храним,
и украшен древними легендами.
Вот земля. Над нею нимб
с золотыми выжженными лентами.




3


Но этот храм упал и мне на плечи.
Протодиакон, тяжело ступая, нёс
свой голос, от которого дрожали свечи
и оплывали восковою струйкой слёз.


В прозрачном городе не моего святого
Франциска, протодиакон в храме пел
огромным голосом родительского крова,
который только в этом храме уцелел.




4


Дай напиться земле, Боже.
Травяное горит ложе.
Птицы поют в небе тоже:
Дай напиться земле, Боже!


Красная женщина идёт в закат,
красное дерево горит над
землёй. Красный виноград
в рюмке – сладкий, опьяняющий яд.


Дай напиться стихам, Боже!
Ветер гуляет по коже,
красный ветер по белой коже
русских моих стихов.




5


И ещё была тишина
выжженного солнцем города,
где жила я, как будто одна,
с кем-то, знакомым смолоду,


с кем-то как быль и грусть,
или окно и вселенная.
Я уеду отсюда, но пусть –
пусть сегодня я будто пленная,


потому что рукой подать
до прапамяти дома отчего,
потому что рыдала мать
над своею блудною дочерью,


потому что сегодня брат
утешает меня разговорами,
потому что холмы горят
золотыми насквозь соборами.




6


Какие яблони цвели,
какие зрели апельсины –
далёкой, не моей земли, –
фруктовые, тяжёлые корзины!
И я сидела, радуясь в садах,
вдыхая чудное чужое лето,
ещё не отряхнув кирпичный прах
огромной улицы, лежащей где-то
за океаном и в моих глазах,
в усталости души и камня...
Но зрели яблоки в садах,
и небосклон объят был пламенем,
и виноград стекал вином янтарным,
калифорнийским жарким янтарём.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

УЛЫБКА. 24 декабря 2003 года


Улыбка, выдолбленная  в лице
    глубокая лодка,
качается  у скалы  
        лодка-скорлупка.

    Ты покачиваешься  у скулы,
 скрученный  хрупко
       листок, свёрнутый, как ладонь
  горстью, кротко.

(Так в деревянной болванке нож
       найдёт набросок –
     так,  пока ещё никому
не нужный обрезок,

     робкая первая проба вод,
         быстрая лепка,
   выпавшая ресничка – вот
         и закрылась скобка).

Лицо лежащее, как залив,
     белым сколом.
  Тише пепла, нежней золы
          отзыв скулам,

    шлюпка ищущая корабль, –
                   на ущербе 
     улыбка, гулкая колыбель
свет  в пещере.

ЛИСТВА

В десятый раз, или, быть может, в сотый,
Октябрь мне наговаривает стих:
У каждой осени свой аромат особый,
Своя листва – не путай красок их!

Я ничего не путаю, но, право,
Прикусываю кончик языка,
Когда небес бездонное сопрано
Её паденью вторит свысока.

Она в палитры превращает скверы,
Тенями пробегает между строк,
И, очищая глаз от разной скверны,
Природы возвещает торжество.

В ней отблеск паутинок, ветром сдутых,
Стволов и веток обнажённых ржавь –
В ней годы сжались до недель и суток,
Как можно в книгах жизнь и чувства сжать.

На грани света тихого и жеста
Ваятеля неведомой красы,
Лети, листва, светись, моё блаженство,
Не взглядывай украдкой на часы.

ЭВИАН, ВОСПОМИНАНИЕ

Антрацит Женевского озера,
Предальпийского неба стынь,
И, не знающие бульдозера,
Тучи, свёрнутые в холсты.

( Сердце ж вдруг увидит нездешние
Краски, линии, всплески дня,
Белку в парке Покровско-Стрешнева,
В луже суздальской воробья... )

В волны взгляд погружу, послушаю
Шелест их из библейских лет,
И идущий водой, как сушею,
Померeщится силуэт.

***

Я не искал в помойных баках корок,
С протянутой рукой не жил ни дня,
Но всякий хлеб, пусть был он чёрств и горек,
Был чист и свят вовеки для меня.

Но всякий день, что прожит был без дела,
Меня томил, и, прочь его гоня,
Я не любил ту жизнь, что тихо тлела,
Но был мне мил спокойный свет огня.

***

Вода студёная по осени –
Туманом тронутая рябь,
Темнеющими туч полозьями
Отметился на ней октябрь.

А ветерок, как в пору прошлую,
То впереди, то по пятам,
И рыбка серебрится брошкою
Потерянною где-то там.

***

Неторопливый октябрь
В переулке московском
Чайковским
Проходит

На тротуаре чёрном
Фраке рояля будто
Перчатка жёлтая клёна
Памятью о фон Мекк.

ТРАДИЦИЯ

Есть у нас кроме свежих новаций
Ритуал, перешедший в канон:
Выть на Волгу и вслух удивляться:
Чей же это мучительный стон?

ВЕРОИСПОВЕДАНИЕ

Верую, Господи, верую –
но, интроверт по судьбе,
с этой навязчивой верою
в душу не лезу к тебе;
тихо, приватно, по-скромному,
не отверзая уста,
не избегая скоромного
даже во время поста,
пьянство с гордыней суммируя,
всуе шумя и галдя,
разве что только с кумирами
букву Закона блюдя,
гневаясь полною мерою,
всехних желая невест, –
верую, Господи, верую,
вот тебе истинный крест.

БАЛЛАДА С ТЕНДЕНЦИЕЙ

Мы все несовершенны,
И вот тому пример:
Художник Ярошенко
Выходит на пленэр.
Он молча в рощу входит,
Он пишет сонный мрак,
А на холсте выходит
Заплёванный кабак.
А шёл ведь не с поллитрой,
Не с банкой огурцов –
С этюдником, с палитрой,
С душой, в конце концов.
С кистями шёл и маслом –
И вот вам результат:
Селёдка с постным маслом,
Растленье и разврат.
Видны сквозь листья лица
Склонённые к борщу,
И на берёзе птица
Щебечет: «Не пущу!».
Вновь жанровая сценка
И нравы так грубы…
«Мы, – молвил Ярошенко, –
тенденции рабы:
на днях с натуры Шишкин
писал публичный дом,
а получились шишки
и мишки под кустом».

ПРЕЦЕДЕНТ

Утро. Ясная погода.
Тихий солнечный денёк.
Семьдесят восьмого года
Март почти уже истёк.

Едет барин в фаэтоне
С пахитоскою во рту.
Не узнали? Это ж Кони
На Аничковом мосту!
Катит он, и в шуме улиц
Рассуждает сам с собой
О преступнице Засулич
И теракте со стрельбой.
«Факт доказан, нет сомнений.
Но возможно ли тогда
Не коснуться побуждений
Председателю суда?
Вот проблема – и из важных!»

Стоп. Приехали. Пора.

Спор сторон. Вердикт присяжных.
Слышно громкое ура –
Потому что в этом зале
Мы в кромешной темноте
Лучик света увидали,
Либерте-фраголите, –
Слышно, как скрежещут перья,
Слышно: стукнула печать,
Скрежет слышится за дверью,
И ура – опять, опять;
Политических агоний
Слышен запах за версту…

Так и видишь: дыбом кони
На Аничковом мосту!

***

                                                           В.Б.

Не пчела, а тружусь – учусь у своих полей,
Только жёлтого меду – и ложки не наскрести.
Не пчела, а крылья – далёких морей теплей,
Только что крыло – ни волну черпать, ни грести.

То ли ветер свищет, из труб выдувая медь,
Рассыпая лесное войско, метя, шумя,
То ли птица – с ветки, мол, некому больше петь,
Шелестящим крылом куда-то зовёт меня.

То ли праздник какой сегодня у тех холмов?
Вон как щедро и злато весь горизонт расшит!
Облака, как цепочка мудрых седых волхвов,
Закрывают звезду – ту, что ярче других горит.

То ли свет дрожит, то ли ты говоришь – о нас,
О пустых мелочах, о пчелином житье-бытье?
То ли слушаю, то ли жду: да настанет час – 
С губ слетят слова, что пыльца с цветка, о тепле.

Заблудиться в небе, покуда ещё светло,
Завернуться в осень, как в липкий, густой янтарь.
Всё, что было – сплыло, сгорело да отлегло,
Уж не мёд давно, а черна смола, киноварь...

Хочешь, стану просить за нас у чужих богов?
Здесь их – вон аж сколько, и каждый – не свят, так злат.
То ли кличет пастух за холмами своих коров,
То ли сердце вотще ищет пути назад.

О любви – тишина, будто нет её, светлой, нет.
Все слова – не о том – проплывают, цепляя вскользь.
Но не ветер из чащи, а звёздный колючий свет
Продевает меня, как пчелу на лету – насквозь.


ВЯЗ

Вот оно, долговязое (мост-рука
Пролегла от твоего заплечья к чужому),
Воздето к небу, словно рука-клюка
Безумного старца, шаркающего по дому.
То шелест, то шарканье стёртых до пят подошв,
В никуда устремлённое, просто живущее – звуком,
То скрежет – то кашель, то дождь – то немая дрожь,
Не кольца ствола, а страшные мысли – кругом.
Эти ветви – к небу, вверенные себе,
Как уставшей вязальщицей вдетые наспех спицы.
Эти руки – в воздух в ветренной ворожбе,
И не веет выпиской из ни одной больницы.
Вот – старое дерево. Вот, обомлев, старик
Приседает в тени его и бормочет себя – инертно,
О том, что он – как вяз в листве – многолик,
А всё, что в нём – высоко и, к счастью, смертно.

***

Не до песен нынче... Такая зима, что ком –
В горле, в сердце… На ветке, как на руке, 
Снегом, кружевом, тонко плетёным льдом
Оседает песня – инеем на платке.

Тишина вокруг, хоть иглой води по стеклу,
Добавляя чёрточки в сей ледяной узор.
Не до песен нынче... Что я теперь могу?
Только тополь – что воин в поле – несёт дозор.

Бессловесно утро, беззвучно, как старый хлев,
Обездушенный – обестушенный, гол и пуст.
Обезжизненно утро, хоть слушай, в сугроб присев,
Как молчит – что спит – неопалённый куст.


Не живём уже, просто меряем – вдаль – шаги,
Просто веткой – вдоль – понад-полем, в закрайний край,
И чем дальше – проще: как ноши теперь легки!
Обесценены, хоть по ветру – всё отдай.

Небо – в проруби, словно стекло во льду,
В небе – голуби: крылья плывут, сомлев.
Не до песен... Последнюю жгут звезду,
Тихо гаснущую, медленно – нараспев.

***

Как сквозь бутылочный осколок мутный,
Зеленоватый и гиперболично
Обьёмный, – город, снежный и безлюдный,
Качается замедленно-ритмично.

Извне подсвеченный, горящий, просветлённый,
Как ель – под корень – накануне года,
Инертно движется, раз-два, ошеломлённый
Своей новооткрывшейся природой.

Внутри – огонь, вокруг – снега, декабрь,
Дома, застывшие в неверии, как дети,
На главной площади, под сердцем, dance macabre
Для неглядящих исполняет ветер.

Раз-два – и осыпаются иголки,
Весь – на осколки, гордость стеклодува,
Раз-два – и вороны разносят кривотолки –
О смерти весть, невесть какую, – в клювах.

А наверху – обрывок жизни скудной,
Последней птицы тень по парапету.
И город щурится, смущённый и безлюдный,
Как после смерти, веря дню и свету.

***

                                        Я устала...
                                 А. Ахматова

Лети и звени – мимо моих застав,
Где воины дышат в опущенные забрала,
Где воины спят... O дёрнуть бы за рукав
И выдохнуть многоточием: «Я устала...»

Лети и звени, да сон не тревожь, у них –
По жёнам тоска, вся молодость – в чёрных латах.
Не нужно о светлом – солдатам, вкусившим лих,
Что в зной – о воде, что каменщику – о каратах.

Устала, летящее! И опускаю щит.
Устала, звенящее! Что – бубенцы и стрелы
Лежащему, спящему, видящему Лилит:
Сон – что душа над беспробудным телом.

Только – сквозь смерть – снится: живая нить
В потусторонье скрещивает пути...
Дабы мне не быть, – быть тебе, Время, быть,
И потому – лети и звени, лети...

***

Мышиное небо, серенькое, в хвостах
грозящихся туч, грезящих гром-грозой.
А здесь, на земле – аллейка в немых слезах,
медленных, тихих... Там – битва, а здесь – отбой.

Там, наверху – воздух, дыши, что есть
мочи, или кричи, коли станет сил.
Смерть с высоты – тоже благая весть,
тоже полёт – не расправляя крыл.

Ствол да скамья (скольки прощались здесь?) –
стар антураж, да драматург устал.
Этому ветру дела здесь нынче несть,
этот каштан и без ветров опал.

Здесь устаёшь от жизни, как от сохи.
Веретено крутит в ветвях паук.
Утренни росы – слёзы? Да нет, стихи.
Кается ветер, жизнь истончая в звук.

ЛАМПА

     Чуть наклонясь, как птаха из гнезда,
Ещё не знающая, для чего даны ей
Те два заспинных млеющих пласта –
Крыла – в ещё необожжённой глине;
     Чуть изогнувшись, как хребет моста,
Проложенного для соединенья
Двух – «А» и «Б» – и глубь под ним пуста,
Кругла, как вздох без выдоха;
                 поленья,
     Чуть разгорясь, разбрасывают свет
По всем углам – так щедро и фривольно,
Что темнота сжимается в кастет
В чужой руке;
        бессонно и бессольно,
     Чуть серебрясь, как древний дальний плач,
Многоголосью этой ночью вверен, –
Так лампа над столом: и круг горяч,
И свет упруг, и стол под нею – чёрен.

БИБЛЕЙСКОЕ


Из трагедии «Ифтах»

МОЛЕНИЕ О ВОЙНЕ

О Боже наш, Ты убей наш страх,
И жалость в нас задави –
И плоть врага обратится в прах,
И солнце взойдёт на крови.
 
Уж сорок лет в мире мира нет,
И поле враг затоптал, 
Ржавеет серп, в небе меркнет свет,
И ангел смерти устал.
 
О Боже наш, где же воин Твой,
От копий и стрел храним,
Пусть он придёт и ведёт нас в бой,
И пусть мы пойдём за ним.

ТЫ СЛЫШИШЬ?..

Ты слышишь, Бог Всевышний Вседержитель,
Ты слышишь – плачут дети, стонут жёны?
Нас горы слышат, камни с нами плачут.
Неужто Ты не хочешь нас услышать?

Яви Ты силу – наклони Ты небо,
Сойди Ты к нам, Господь, на крыльях ветра.
И пусть из уст Твоих родится пламя,
Огонь пожрёт врага – очистит землю.

Дыхание Твоё вернет нам силы.
И меч заржавленный поднимет мёртвый воин,
И копьями заколосится поле,
Лишь только Ты захочешь нас услышать.

ЯЭЛЬ

Ты луч луны на трепещущих листьях,
Ты след слезы на дрожащих ресницах,

Яэль!

Шёпот цветов, отвечающих пчёлам,
Бабочки крылья, открытые солнцу, –

Яэль!

Влажный туман, орошающий землю,
Капли дождя и роса на травах –

Яэль!

Крик пастухов, загоняющих стадо,
Звон молока, что стекает в подойник, –

Яэль!

Светлое утро и мирный вечер,
Дым очага, улетающий к небу, –

Яэль!

Ты ожиданье любви и ласки,
 Жизнь и рождение новой жизни –

Всё это ты, Яэль!                                       
                                                          2006

ПАМЯТИ ИОСИФА БРОДСКОГО

                 Он умер в январе, в начале года.
                                                И. Бродский

Мы хоронили прошлое стихами,
печалью, тихой грустью и вином.
А он ушёл январскими снегами
в изгнание последнее своё.
Но что-то странное вокруг происходило.
Пульсировала трепетно строка
энергией языческого пира,
изяществом скользящего пера,
где образы, созвучия и лица,
рождённые страданием глухим,
всё продолжали в воздухе кружиться:
то Петербург, то Падуя, то Рим,
Нью-Йорка рок, распятая Античность.
Колючие Архангельска леса.
Решётка Летнего, кораблик.
Слово. Вечность.
Иллюзии. Ирония.
Судьба.

***

Сутулится зима
В сугробах дум своих.
Никак ей не уснуть
Под телеграф капели.
Разбухшая земля
Вздыхает и молчит,
Тоскуя по теплу,
Откинув шаль метелей.
Сам воздух стал другим,
В нём нагота полей
Слилась с небесной синью,
И новая луна, подснежника белей,
К гусиным липнет крыльям.