- Купить альманах Связь Времен
- Связь времён, выпуск 12-13
- Библиография
- ГАРБЕР, Марина. Дмитрий Бобышев. Чувство огромности. Стихи.
- КАЦОВ, Геннадий. «В ОСТЕКЛЕНЕВШЕЙ ЗАДАННОСТИ...» (В связи с выходом поэтического сборника А. Парщикова)
- ФРАШ, Берта. Владимир Батшев. СМОГ: поколение с перебитыми ногами
- ФРАШ, Берта. Стихотворения поэтов русского зарубежья
- ШЕРЕМЕТЕВА, Татьяна. ЗАГАДКА ИГОРЯ МИХАЛЕВИЧА-КАПЛАНА ИЛИ МУЗЫКА ПОЭТА
- Интервью
- Литературоведение
- Переводы
- Ахсар КОДЗАТИ в переводе Михаила Синельникова
- Джалаладдин РУМИ в переводе Ины БЛИЗНЕЦОВОЙ
- Игорь ПАВЛЮК в переводе Витaлия НАУМЕНКО
- Лэнгстон Хьюз в переводе Ираиды ЛЕГКОЙ
- Перси Биши ШЕЛЛИ. Перевод с английского Яна ПРОБШТЕЙНА
- Эдвард де ВЕР, Перевод с английского Ирины КАНТ
- Сонеты ШЕКСПИРА в переводе Николая ГОЛЯ
- Филип ЛАРКИН в переводе Эдуарда ХВИЛОВСКОГО
- Поэзия
- АЗАРНОВА, Сара
- АЛАВЕРДОВА, Лиана
- АЛЕШИН, Александр
- АМУРСКИЙ, Виталий
- АНДРЕЕВА, Анастасия
- АПРАКСИНА, Татьяна
- БАТШЕВ, Владимир
- БЕЛОХВОСТОВА, Юлия
- БЛИЗНЕЦОВА, Ина
- БОБЫШЕВ, Дмитрий
- ВОЛОСЮК, Иван
- ГАРАНИН, Дмитрий
- ГОЛКОВ, Виктор
- ГРИЦМАН, Андрей
- ДИМЕР, Евгения
- ЗАВИЛЯНСКАЯ, Лора
- КАЗЬМИН, Дмитрий
- КАНТ, Ирина
- КАРПЕНКО, Александр
- КАЦОВ, Геннадий
- КОКОТОВ, Борис
- КОСМАН, Нина
- КРЕЙД, Вадим
- КУДИМОВА, Марина
- ЛАЙТ, Гари
- ЛИТИНСКАЯ, Елена
- МАШИНСКАЯ, Ирина
- МЕЖИРОВА, Зоя
- МЕЛЬНИК, Александр
- МИХАЛЕВИЧ-КАПЛАН, Игорь
- НЕМИРОВСКИЙ, Александр
- ОРЛОВА, Наталья
- ОКЛЕНДСКИЙ, Григорий
- ПОЛЕВАЯ, Зоя
- ПРОБШТЕЙН, Ян
- РАХУНОВ, Михаил
- РЕЗНИК, Наталья
- РЕЗНИК, Раиса
- РОЗЕНБЕРГ, Наталья
- РОМАНОВСКИЙ, Алексей
- РОСТОВЦЕВА, Инна
- РЯБОВ, Олег
- САДОВСКИЙ, Михаил
- СИНЕЛЬНИКОВ, Михаил
- СКОБЛО, Валерий
- СМИТ, Александра
- СОКУЛЬСКИЙ, Андрей
- СПЕКТОР, Владимир
- ФРАШ, Берта
- ХВИЛОВСКИЙ, Эдуард
- ЧЕРНЯК, Вилен
- ЦЫГАНКОВ, Александр
- ЧИГРИН, Евгений
- ШЕРБ, Михаэль
- ЭСКИНА, Марина
- ЮДИН, Борис
- ЯМКОВАЯ, Любовь
- Эссе
- Литературные очерки и воспоминания
- Наследие
- ГОРЯЧЕВА, Юлия. Памяти Валентины СИНКЕВИЧ
- ОБОЛЕНСКАЯ-ФЛАМ, Людмила - Валентина Алексеевна СИНКЕВИЧ - (1926-2018)
- СИНКЕВИЧ, Валентина
- ШЕРЕМЕТЕВА, Татьяна. Голубой огонь Софии ЮЗЕПОЛЬСКОЙ-ЦИЛОСАНИ
- ЮЗЕФПОЛЬСКАЯ-ЦИЛОСАНИ, София
- ГОРЯЧЕВА, Юлия - Ирина Ратушинская: поэзия, политика, судьба
- ГРИЦМАН, Андрей - ПАМЯТИ ИРИНЫ РАТУШИНСКОЙ
- РАТУШИНСКАЯ, Ирина
- Изобразительное Искусство
- От редакции
- Подписка
- 2017-ОБ АВТОРАХ
2015-Михаил СИНЕЛЬНИКОВ
Коммуналка
Щеколды грохот, на пальбу похожий,
Ступеней мрамор, потемневший дуб
И сотрясавший темноту прихожей
Утробный вой водопроводных труб.
Всегда во тьме напорешься на что-то,
Но включишь свет – привычный примут вид
Разнообразной рухляди дремота,
Велосипедик, несколько корыт.
Утюг чугунный и слепого палка,
И плесень, что пошла по витражу…
О том, как вымирала коммуналка,
Когда-нибудь, возможно, расскажу.
Сейчас найду дежурный ключ в шинели…
Вот в комнату вхожу и узнаю
Окно во двор, где липы зеленели
И вечно в память ломятся мою.
Актерка
Судьба актёрки-вертихвостки
Спалила прошлое дотла
И на московские подмостки
От Кемерова довела.
Гримёрка, шашни с режиссёром,
Фойе многоголосый гам…
Уж не вернёшься ты к шахтёрам,
Сходящим в бездну по кругам.
Не удержать круговорота
Интриг, банкетов и обид.
Как вдруг трагическое что-то
Средь реплик вдруг продребезжит.
Тут в монолог витиеватый
Ворвался памятный навек
Тот резкий звук, с каким лопатой
Сгребают с улиц чёрный снег.
Балалайка
Как сменяются ямб и анапест,
Чередуется русский мотив,
То бушует, опять разухабист,
То смиряется, страсть укротив.
Вот он снова так робко негромок,
Мелкой дробью рассыпался так,
Словно с болью возник из потёмок,
Чуть печаля трактирных гуляк.
Еле слышный, как лепет берёзы,
Погруженной в нездешние сны,
Словно льются незримые слёзы
С балалаечной тихой струны.
Белое поля
Только белое ровное поле,
Над которым мело и мело,
И под вихрем забвенья и воли
Становилось до боли бело.
Ближе к лесу немного темнело
И, пока по опушке гоню,
Удавалось войти то и дело
В отслужившую чью-то лыжню.
И хотелось к незримым пределам
Или прямо в свою пустоту
Вечно мчаться в мелькании белом
И снежинки глотать на лету.
* * *
Бывало, слыла уходящей,
Потом собралась и ушла
В свои заповедные чащи,
И здесь только прах и зола.
Чернея, летит паутина
В пустынях Её деревень,
И нет благодатней притина,
Чем эта буддийская лень.
И, если Её ты не видишь,
На берег озёрный приди,
Где синий колышется Китеж,
И нет ничего впереди.
Кемин
Там, где медлительный Кемин
Вдруг убыстряет бег
И всхолмий охра и кармин
Впадают в талый снег,
Где ледовитая волна
Качает берега,
Жила волшебница одна,
Косматая карга.
В потоке пролетевших лет
Я вижу только тьму
И этот вещий лунный свет,
Упавший на кошму.
Но и сияние и мгла
Сплелись, как плач и смех
Той, что красавицей была
Наказанной за грех.
И в час ночной в глухом краю
Препоручила мне
Всю переменчивость свою
И верность быстрине.
* * *
В Ташкенте под куполом звёздным
Не выдохся и не затих
Ахматовой жаром тифозным,
Как вечностью, веющий стих.
Протянется с музой разлука,
Преданием станет война,
Но сила подобного звука
Сильнее, чем все времена.
И лишь современнику надо,
Чтоб издали в горестный час
Забытая пела эстрада
И выживший голос не гас.
Давно опочил пулемётчик,
Не будет с возлюбленной встреч,
Лишь синенький скромный платочек
Искрится и падает с плеч.
* * *
Когда очнёшься, больше не внимая
Всему, что жизнь с годами наплела,
Вблизи возникнет музыка немая,
Как ясный день, спокойна и светла.
Ты знаешь сам, как редки дни такие
И жадно пьёшь, мгновеньем дорожа,
Забытый звук нездешней литургии,
И вновь душа невинна и свежа.
Как далеки всегдашние заботы!
Без них судьба сбывается твоя,
Блаженствует, пройдя водовороты,
Ликует в жилах лёгкая струя.
Иное пенье в этот час постыло,
С тобой осталась в странствии твоём
Лишь эта песнь, что всё в себя вместила,
Отозвалась нечаянно во всём.
|
2015-Михаил СИНЕЛЬНИКОВ
В ТЕНИ ЗА КЛЮЧАМИ *
(О неизвестных и малоизвестных стихах и статьях
Арсения Тарковского)
А ноты кто-нибудь под самый Новый год
По черной крышке разбросает,
И поздний правнук твой их снова подберет
И в майский день перелистает,
Он скажет: «Может быть, всё это где-то здесь,
Не то в конце, не то в начале,
Я вспомнить мог бы всё, всю жизнь и праздник весь,
Когда б страниц не растеряли».
А.Т., «Сицилиана»
Не забыть его всегда внятный, замедленный, невыразимо волнующий голос, произносивший стихи, свои и чужие, поистине «души расковывая недра» (позаимствую бенедиктовское выражение). Приотворяя вспыхивающие алмазные грани внезапно и для самого себя. Что-либо своё он читал не слишком охотно, лишь повинуясь усиленным просьбам. Из чужих стихов в его чтении помню принадлежавшие Пушкину, Боратынскому, Лермонтову, Алексею Константиновичу Толстому (лишь юмористические), Сологубу, Александру Добролюбову, Блоку, Ходасевичу, Мандельштаму, Цветаевой. Хлебникову, между прочим, и, разумеется, не случайно. Конечно же, любимой Ахматовой. Иногда и кому помоложе – Введенскому, Олейникову, Марии Петровых, давней подруге… Изредка и старинным. В тусклые, тёмные дни обращался к Кантемиру. С которым, возможно, ощущал и близкородственную, кровную связь по материнской, бессарабской, линии. И, должно быть, сверх того негаданное родство по судьбам, по затянувшемуся беспросветному, безответному одиночеству в неизвестности:
Скучен вам, стихи мои, ящик, десять целых
Где вы лет тоскуете в тени за ключами!
Жадно воли просите, льстите себе сами,
Что примет весело вас всяк, гостей веселых,
И взлюбит, свою ища пользу и забаву,
Что многу и вам и мне достанете славу.
Жадно волю просите, и ваши докуки
Нудят меня дозволять то, что вредно, знаю,
Нам будет; и, не хотя, вот уж дозволяю
Свободу. Когда из рук пойдете уж в руки…
Процитированное – лишь начальные строки дивной в целом, но пространной эпистолы, читавшейся вслух терпеливо. В изрядном отдалении возникает одна немаловажная строка:
И стихи писать всегда дело безрассудно.
Да, в минуты этой невеселой декламации для самого себя и немногих гостей чужие стихи определённо становились выстраданно своими. А собственно своё всё же из года в год, да не «десять целых», а цельными десятилетиями сочинялось. Писалось «в стол». Чем же эти, пребывавшие в тени за ключами, стихотворения были и в лютые и в чёрствые времена для известного переводчика поэзии и безвестного стихотворца? Прибежищем и устоем духовного бытия во взбесившемся и неисцелимом мире. Думается, что стихи превращаются в поэзию, когда стали для автора опорой. Превращаются в большую поэзию, когда становятся единственной опорой.
Пришла, однако же, – и почти вровень с грустно осознанной поздней зрелостью, – поздняя слава. Даже ещё на излёте «вегетарианского» времени. Его сборники начали выходить почти беспрепятственно. Почти – потому что цензура ещё существовала и её недреманное око покуда не совсем заплыло. Какие-то строки портились, искажались. Но нельзя не заметить, что основной корпус лирики Тарковского, пусть не избежавший местами порчи и потравы, издан ещё до наступления эпохи перемен, окончательно превратившей его в культовую фигуру.
Может быть, он мог бы при жизни издать и всё заточённое в ящике стола. Но существенная часть стихов уже по собственной воле автора осталась в тени. Вот только теперь настала для нас пора, когда всё это решительно выносится на яркий свет. В расчёте на интерес и понимание тех читателей, для которых Арсений Тарковский стал любимым поэтом. Предположительно они весьма немалочисленны.
Здесь вот даже стихи из армейской малотиражки. Сотрудником которой Арсений Александрович являлся на определенном отрезке своего многострадального военного пути (некоторые дни были проведены им и не за корректурой, а на боевом коне в корпусе Доватора). Помню, как он, перебирая пожелтевшие газетные вырезки, составившие целый альбом, с озабоченной усмешкой сетовал на то, насколько стихи, и зовущие в битву и фельетонные, по рассмотрении жизнь спустя, оказались плохими. Очевидно, А.А., пережившего и переосмыслившего столь многое, смущало и коробило и непременное имя вождя, ритуально поминаемое в некоторых концовках.
Всё же я убеждён, что его перо не зря сослужило свою тогдашнюю нужную службу. Конечно, подобных стихов было тогда немало во многих военных газетах. А эти привлекают наше внимание потому, что под ними стоит подпись Тарковского. Но и в самых призывно-лозунговых возникали вдруг, как бы нечаянно, крупицы поэзии, частицы горькой лирики:
Он и слова не успел сказать,
К подорожным травам припадая.
Обняла его земля родная,
Как недавно обнимала мать.
Понятно, его лучшие стихи о войне, писавшиеся одновременно с «газетными» и не для газеты, давно отделены от этой подборки, которую в ином случае украсили бы и несравненно возвысили. Впрочем, некоторые, всё же примечательные и даже замечательные, в которых суровый к себе автор не был до конца уверен, так и не были извлечены. Теперь они всё же по бесспорному своему праву присоединятся к явно удавшимся и даже широко известным.
Ощущение войны у всех ее поэтов (если они были поэтами истинными) было всё же у каждого хоть в чём-то своим. При общности темы интонация в стихах Тарковского, широта и напряженность его взгляда, не скользящего поверх окопных буден, совсем не симоновские:
Ещё идет война; подумай: это – море,
И волны глухо бьют, на миг блеснёт броня
И рухнет столб воды, и день настанет вскоре.
Не забывай меня.
И это – ночью, там, где нет ни звёзд, ни света,
Идут разведчики за линию огня.
С ненашей стороны взрывается ракета…
Не забывай меня.,
И это лётчик наш к посадочной площадке
Вернётся в должный час – уже к началу дня,
С израненной рукой в натянутой перчатке.
Не забывай меня.
И танки двинутся по вновь замершей глине,
Они придут назад, как колокол, звеня.
А утром – тает снег, и там за далью синей –
Не забывай меня.
Я здесь, я в блиндаже со спящими друзьями,
Вверху – разрывы мин, а у меня – возня
С костром и котелком. Побудь немного с нами.
Не забывай меня.
Вернёмся к началу его пути. Пытаюсь иногда себе представить, с какими стихами молоденький Тарковский пришёл к Мандельштаму… Арсений Александрович прожил долгую, тревожную, не бедную впечатлениями жизнь. Он менялся, и поэзия его менялась. Здесь, среди ранее неизданных, представлены и самые давние. Есть даже еще и не юношеские, а отроческие. Являющиеся в отблеске странноватого какого-то, самодельного символизма. Они свидетельствуют о несомненном природном даровании и живости воображения. А также о ранней печали, о влечении к высокому, о причудливом эллинизме, окрашенном в малороссийские тона – ведь детство прошло на Украине, в собственной поэзии от Котляревского до Зерова создавшей свой, по большей части жизнерадостный, образ античности, а нам подарившей Гнедича, переводчика «Илиады», и в годы гражданской войны вдохновившей мандельштамовские «Tristia», надолго ставшие для елизаветградского отрока недосягаемым образцом.
Где ты, где ты, Таврида? Где юные Панови рощи?
Север и лёд голубой околдовали меня.
Вот я напрасно исторгнуть песню хочу из тростинки,
Звонкая прежде – немой, нищенской стала свирель.
Это стихи восемнадцатилетнего Тарковского. В старости же его любимым древнегреческим поэтом не зря стал Феогнид из Мегары, этот древний ненавистник черни. Одинаковой во все времена.
С родной новороссийской степью Тарковский надолго расстался, а послереволюционная северная столица, если судить по ряду стихов, его не очаровала, лишь устрашила своей мертвенностью. Здесь вдруг отчего-то вспоминается Бабель, сожалевший о том, что Гоголь изменил живописной своей Полтавщине во имя туманного Петербурга и Невского проспекта с его обманчиво-неверным блеском.
В некоторых миниатюрах, которые мы отнесем к области суггестивной лирики, возникает непроизвольное сходство с поэзией Константина Вагинова, который был на несколько лет старше и раньше созрел. Вот четверостишие, которое, пожалуй, не показалось бы чуждым на одной из страниц вагиновских «Опытов соединения слов посредством ритма»:
От этих снов я унаследовал печаль:
Истаивает воском время, море плещет,
Горит стекло, и падает слепой хрусталь.
– Но сломанной звезды крыло ещё трепещет
Есть и вереница других стихов в том же роде. Вероятно, поэтика ОБЭРИУ, в сущности, русского сюрреализма, была предопределена и предыдущим развитием стиха, и самим существованием поэтов, помнивших дореволюционное детство и внезапно очутившихся в перевернувшемся мире. Да уж, «Счастлив, кто падает вниз головой»! Аналоги этого, казалось бы, сугубо петроградско-ленинградского явления возникали и в Москве, и в эмиграции. Эта поэтика прельщает и Тарковского, следы её воздействия ощутимы и в некоторых стихотворениях, вошедших в основной корпус собрания, в таких, как «Колыбель», «Осень», «Встали хлопцы золотые». В поэзии «второго тома» этот отпечаток ещё наглядней. Назовём «Нет, не со мной мой безысходный свет…», «Музыку в городском саду». И так далее.
Публикацией обнажается почва, на которой взросло соответствующее мироощущение. Теперь, видимо, не окажется возможным отделить весьма известные ныне стихотворения Тарковского от некоторых доселе безвестных, писавшихся словно бы параллельно. Разве что ныне публикуемые кажутся ещё безотраднее иных из печатавшихся:
Что мне эта слабая луна,
Запах трав, забвения и тлена;
Или мне пророчила она
Смутный шорох неживого сна
Нищенка печальная – Селена?
Горек мне густой, прозрачный мёд.
Тяжела монета золотая.
Камыши не шелестят. Плывёт
Низкий берег неподвижных вод
И бледна Селена, умирая.
Ты оставишь чёрные холмы
И уйдёшь от сонных трав и тлена.
Ночь туманна: встретимся ли мы
За немыми берегами тьмы,
Нищенка печальная, Селена?
Это ведь видения на берегах Леты. Тяжеловатая монета предназначена в уплату перевозчику…
Во многих стихах двадцатых годов уже рождаются интонации тех стихотворений, которые появятся через десятилетия. К примеру, строки «Земля от века тяжелеет/ И вот не хочет быть собой…» заставляют припомнить позднее: «Земля сама себя глотает…» из определённо более совершенного стихотворения. Вообще поэт остался верен своим темам и образам, ритмам, которым суждено ещё повториться. Верен всему счастливо найденному, которому в будущем предстоит выразиться с большей энергией и окончательно освободиться от «литературы».
Вместе с тем, и это важно, в оставленных на обочине опытах таилась возможность иного пути развития (возможно, дальнейшего сближения с условно «правым», не утратившим здравого смысла и сюжетности крылом обэриутов, с поэтикой Вагинова и молодого Заболоцкого). Здесь содержался скрытый ресурс.
Такие стихотворения, как возникшее в молнийных вспышках и гулких отзвуках шекспировской бури «Уйдём отсель. России больше нет…», как «Я научился добрый суп варить» написаны словно бы и не Тарковским. Во всяком случае, не тем, которого мы так хорошо знаем. В триптихе «Чужой город» он откровенно обращается к самой заповедной своей теме – к связи нагрянувшей судьбы и исчезающего, вдруг лишившегося оправдания ремесла. Город, конечно, изначально не был чужим, таковым он стал, некогда родной. Третье стихотворение, названное «Ночлежный дом», самое трагичное. И самое в условиях истребительного режима отважное. Оно о терроре, о выкорчевывании прежде всего «белой кости» («Шурочки и жоржики лежат…»). То есть мыслящего, способного осознать всё творящееся слоя народонаселения. Думаю, что настоящее, подразумеваемое название – «Тюрьма»: «Все на непокрытых нарах, шевелясь, лежат, как дети, / Только я ещё не стану на широких нарах спать…». Что ж, чудом и на этот раз – не в первый и, по счастью, не в последний – он спасается. Но спасению своему не слишком радуется. И вовсе не эгоцентричен и не асоциален. Нет, он неравнодушен к участи сограждан, случалось, что оказывавшихся под общей с поэтом коммунальной кровлей: «Ссорятся в нашей квартире, /Пьяные песни поют /И на работу в четыре /К первым трамваям встают». Заключение же этой, 1938 годом датированной, новеллы совершенно ужасающее. Пострашней даже мрачноватых чеховских рассказов. Ибо народ доведен уже до небывало скотского состояния.
Кто этой глупой девчонке
Платит проклятую треть?
Весело где-то в сторонке
С новой девчонкой храпеть;
Хоть бы разок на пелёнки
Утром пришёл посмотреть.
Я просыпаюсь, и сушит
Горло моё тишина.
Часто мне снится, что тушит
Жёлтую лампу она,
Сына подушкою душит,
Тёплой ещё ото сна.
От таких стихов, живописующих убогий и страшноватый быт социалистической эпохи, и в самом деле горло стискивает удушье. А ведь Арсений Александрович, любивший и чеховский юмор, по природе был и великий острослов, весельчак… В эту книгу вошли особым разделом и его забавные стихи, стихотворные надписи на книгах, по большей части шутливые. Некоторые не лишены высоких художественных достоинств. Как, скажем, цикл «Новости античной литературы», может быть, осознанно продолживший озорные «антологические» стихотворения Мандельштама (впрочем, традиция подобных виршей в России давняя – первые образцы явились ещё и в восемнадцатом столетии). Или стихотворение, обращенное к Вере Звягинцевой. Или изысканное послание к Нине Леонтьевне Шенгели. Собственно, к Нине Манухиной, поэтессе, жене любимого наставника. Георгий Аркадьевич Шенгели, выдающийся поэт, был подлинным создателем русской школы поэтического перевода, оформившейся в советское время. Именно он вовлек молодого Тарковского в переводы вообще и, в частности, в переводы туркменской классики. И не случаен выбор для этого стихотворного послания твёрдой формы, укоренившейся в туркменском стихосложении…
В безжалостной окружающей действительности ему дороги были все проявления человеческой доброты. Сам во все свои годы оставаясь в душе ребенком или хотя бы гимназистом приготовительного класса, он легко сближался с людьми, не утратившими остаток детства и, возможно, терял к ним интерес, когда обнаруживал, что они окончательно и непоправимо повзрослели. В его творчестве всегда находилось место для сказок. То немецких, то японских, теперь существующих на русском языке в его вольном стихотворном пересказе. Они известны. Но и в нескольких стихотворениях из «ящика стола» возникает сказочный элемент. Появляются то «девочка-молния», то «заря-заряница» (скорей всего пришедшая из знаменитого, распевавшегося колядовавшими певчими стихотворения Федора Сологуба)…
Юность прошла. Между тем, память о первой (возможно, единственной) любви не угасала. Горечь потери, сначала недавней, остается жгучей и в стихах, написанных и двадцать, и сорок лет спустя. Она ещё свежа и в вольном (настолько, что попросту автобиографическом) переложении из Брентано. И так пронзительна в одном стихотвореньице с благородной, почти тавтологической рифмой («твоя любовь» – «моя любовь») и обжигающим кладбищенским словом «гвоздики»:
Мосты разводят, лодочки скользят,
И лошади над пропастью летят;
Мне ничего не надо,
Ни лада, ни разлада, всё равно
Без памяти твой воздух, всё равно, –
О, уведи меня домой из ада.
И горше первых звезд твоя любовь,
Я всё перезабыл, моя любовь,
Возьми, возьми гвоздики!
Да, за тебя мой первый тост,
Ты горше всех, любовь, ты горше звезд,
Как воздух дикий…
В его любовной лирике тридцатых годов в целом, в том числе в стихах, оставшихся в ящике стола, ранит ощущение непоправимой беды, безысходного отчаяния: «Не лист на стебле, а стрелы остриё»… Впрочем, не только в любовной:
Мне стыдно руки жать льстецам,
Лжецам, ворам и подлецам,
Прощаясь, улыбаться им
И их любовницам дрянным,
В глаза ужасные смотреть
И слышать, как взывает медь,
Как нарастает за окном
Далёкий марш, военный гром
И штык проходит за штыком.
Уйдём отсюда навсегда.
Там – тишина и поезда,
Мосты, и башни, и трава,
И глаз дневная синева,
Река, и эхо гулких гор,
И пуля звонкая в упор.
Сказано ещё до войны и на всю оставшуюся жизнь. Да, ему было с ними нелегко. Им с ним тоже нелегко.
Всё чаще, и в особенности после войны, с которой ему пришлось вернуться искалеченным, вновь и вновь, от стихотворения к стихотворению, вся прожитая жизнь припоминалась, как мучительный сон, как «неразумная дрема» и нескончаемая разлука с морской синевой. Должно быть, не лишившись ноги, нельзя было написать таких удивительных строк: «Не надежда и не парус белый, /Словно сон – такой уж он несмелый /И такой он шаткий – костыли».
«Я не был убит на войне…». Окончательно прощаясь с молодостью, он говорит о гибели старой Европы, о Гете, властителе дум предыдущего века, полного иллюзий:
Я вспомнил города, которых больше нет,
И странно, что они существовали прежде,
В каштанах и свечах, в девической одежде,
С разъездом праздничным линеек и карет,
В зеленом городе, где царствовал поэт
Над ботанической коллекцией, в надежде
Огонь Италии воспламенить в невежде
И розовых мещан воспеть на склоне лет.
В безумной юности нам чудятся устои
Времен и общества, а позже голова
Так дико кружится, когда встает святое
Простое мужество при вое фау-два,
И суть не в золоте парадных зал и спален,
А в нищенских горбах и рытвинах проталин.
В одном позднейшем стихотворении Липкина, вспомнившего друзей юности, об Арсении Тарковском, в частности, сказано: «На точной рифме был помешан». Пожалуй, эта констатация звучит скорей уважительно и даже является наставлением для самого себя. И в самом деле, Тарковский, следуя, быть может, наилюбимейшему Сологубу, всегда предпочитал даже бедную, но точную рифму самому великолепному ассонансу. Придумать-то при своей мастерской искусности, конечно, мог и точную богатую, полнозвучную, даже каламбурную. Но всё же, как правило, избирал наиболее уместную по тональности, по ситуации. Дело в том, что в некоторых случаях чрезвычайного волнения изысканная, элегантная рифма безнравственна и противоестественна.
Все стихи Тарковского, и самые замечательные и менее удавшиеся, вызваны к жизни не охотой за прихотливыми созвучиями, а душевным движением. Да, в его поэтике происходили разнообразные перемены, но некоторые её свойства остались неизменными до конца: полнота гармонического звука, акмеистическая культура эпитета, безошибочность пластики, точность рифмы. И не меньшая точность деталей… Говорил он некогда будущему автору этого вступительного слова: « Вы можете нагородить всё, что хотите, коль у Вас такая буйная фантазия…Но, ради бога, будьте точны в деталях!»
В великом своём одиночестве Тарковский переписывает свои потаенные стихи в одну тетрадь и годы спустя завершает свои записи словами, которые не могут не взволновать нас и сегодня: «Эти стихотворения я писал в разные годы, отличавшиеся друг от друга не только их обозначением, но и окраской своей, звучанием своим: эти признаки делают и стихотворения этой поры значительными в той мере, которая определена личными способностями. Молодость моя закончилась раньше, чем эта книга: 16.Х.41 г. на Казанском вокзале в дикий день эвакуации Москвы. Я пишу это 13 апреля 46 г. – немолодой, безногий – недовольный собою. Молодость – позади, – остается труд, – эта вечная война с самим собою и терпеливое выпиливание поэзии из куска дерева, твердого, как железо. Мне бы хотелось долго жить и много сделать. Спасибо за то, что я написал всё же несколько стихотворений, которых я не стыжусь. Я хочу собраться с силами и собрать воедино то, на что я еще способен, хочу стать хоть немного сильней самого себя. С этой книгой заканчивается время внутреннего моего беспокойства. Я слишком верил «памяти сердца» и она, м.б., обманула меня. Ничего не бояться, ничего не бояться! Нужно быть смелее, спокойней, нужно ломиться напролом к большой теме».
Да, ему пришлось прожить долгую жизнь, и годы осуществления, полноценного воплощения были еще впереди. Конечно, если бы от лирики Тарковского осталось только эта рабочая тетрадь, это стало бы превеликим злосчастьем для русской поэзии второй половины двадцатого века. Но и такая тетрадь имеет свою цену.
Стихи соединились в этой книге со статьями о поэзии. И всё это совокупно оказалось уроком и руководством прежде всего для самого автора. Но может стать и поучением для идущих тою же дорогой. Вообще этот том – некая Школа поэзии. Школа упорства, труда, дисциплины, самосоздания, и творческого, и нравственного. При вступлении в неё хочется для начала вспомнить благодарные слова Бориса Пастернака об одном авторитетном мастере поэзии: «Линейкой нас не умирать учили»!
В юные годы, ещё до знакомства с Тарковским и, конечно, позже, я с большим интересом читал его статьи о поэзии, публиковавшиеся в периодике. Они были необычны степенью свободы, непосредственностью, отвагой. Никто еще не отменил тогда партийного постановления об Ахматовой и Зощенко, но Тарковский, говаривавший, что Ахматова – лучшее из того, что было в русской поэзии столетия, и в подцензурной статье решился выразить свое восторженное обожание, преклонение перед чудом ахматовской лирики. Сказанное Тарковским о Блоке богато наблюдениями и в то же время спорно. То есть вызывало на спор. Мнение о «женственности» блоковской лирики. Впрочем, «женственность» Тарковский усматривал и в стихах некоторых других крупных поэтов, раненых «женской долей» или же преклонившихся перед развёрнутыми имперскими знамёнами. Эта тема возникала в его разговорах.
К юбилейной блоковской дате натурально появилось множество статей. В которых восхвалялось поступательное развитие поэзии Блока от отроческих упражнений к зрелой лирике и, разумеется, далее – к поэме «Двенадцать». И только в необычной статье Тарковского содержалось признание в любви прежде всего к Блоку раннему, автору «Стихов о Прекрасной Даме» и даже «Ante lucem». Здесь было не одно желание пойти наперекор советской схеме. Здесь неким чудом прорезалось призабытое ощущение гениальности многих юношеских строк Блока. Это ощущение, некогда пережитое Андреем Белым и Мережковским, было, понятным образом, чуждо многим современникам Тарковского, в отличие от него никакими нитями не связанным с Серебряным веком.
Мне кажется, что и новые поэтические поколения найдут нечто для себя немаловажное в размышлениях Тарковского собственно о поэзии, о судьбе, положении и назначении поэта, в его записях о Пушкине и Лермонтове, в проникновенных рассказах о Георгии Шенгели и Симоне Чиковани…
Тарковский жил всем прошлым поэзии, и родной, и мировой. И был далеко не безучастен к её будущему. Если оно будет.
…И уже электронная лира
От своих программистов тайком
Сочиняет стихи Кантемира,
Чтобы собственным кончить стихом.
* Предисловие ко второму тому готовящегося в Москве собрания сочинений Арсения Александровича Тарковского (1907 – 1989). (Ред.)
Москва
|
2015-Мамед ИСМАИЛ в переводе Михаила СИНЕЛЬНИКОВА
![]() Мамед Исмаил – знаменитый и любимый своим народом азербайджанский поэт. От его отца-солдата, очень молодым ушедшего на войну, не осталось даже фотографии. Мать сохранила верность погибшему мужу и сумела вырастить сына в сельской глуши среди враждебного безучастия. Путь Мамеда в литературу из бедности и сиротства был необыкновенно труден, но его выдающееся дарование было рано замечено. В советское время выходили и его книги в русском переводе, в том числе, и однотомник в главном тогдашнем издательстве «Художественная литература».
Новое время круто изменило жизнь Мамеда Исмаила. Он бурно вовлекся в общественную деятельность, был редактором популярного литературного журнала, руководил телевидением независимого Азербайджана. Но, не поладив с утвердившейся администрацией, удалился в Турцию, где стал профессором крупнейшего университета в Чанаккале. Но часто бывает на родине, где проводятся его творческие вечера, печатаются стихи и публикуются книги, пользующиеся неизменным успехом. Его произведения переведены на многие языки. В той же Турции Мамед добился широкого признания и ряда престижных изданий и отличий. Признаны и его ученые труды, относящиеся к истории родной поэзии. На турецкий язык азербайджанский поэт перевел классически труд В.М. Жирмунского, посвященный тюркскому стихосложению.
Мамед никогда не утрачивал связи со своими русскими друзьями-поэтами и охотно бывает в Москве, ставшей для него родным городом еще во время учебы на Высших литературных курсах в семинаре А.П. Межирова. Участие Мамеда Исмаила в Волошинском фестивале поэзии в Коктебеле было отмечено особым почетным дипломом. Стихи азербайджанского поэта и сейчас переводятся в России и часто появляются в периодике. Несколько лет назад вышла его большая русская книга «Вместо письма», в которой соединились стихи разных лет в переложении Юрия Кузнецова, Александра Кушнера, Михаила Синельникова.
Имя
Я – радость матери моей, единственный, я рос один.
Я – драгоценный клад отца, и первый и последний сын.
Блеснув на имени моем, небесный луч воспламенил
Двух исполинов имена, то – Мухаммед и Исмаил*1 .
Слиянье новое судеб, я гордым именем велик,
Есть имена, что нас ведут к заветной цели напрямик.
А мы – за тысячей веков, историей забытый миг…
Бурлил огонь в моей крови, тысячелетья клокоча,
А после принесли ко мне ислам на острие меча.
Своим зарезан я мечом, вдали разившим и вблизи,
И потому сквозь бурю шли мои пути, мои стези.
И кем-то я благословен, и кто-то над моей мечтой
Трепещет, силясь уберечь ее источник золотой.
В ножнах у времени лежу, клинок уснувший, я готов
Услышать грозовой приказ, ответить на священный зов.
ADIM–UNVANIM
Anamın gözünün ağı, qarası,
Atamın sonuncu varı, yoxuydum.
Göy üzü adımın üstündə əngin,
Məhəmməd, İsmayıl–iki nəhəngin,
Taleyin yenidən qovuşuğuydum.
Bizi son mənzilə aparan ad var,
Tarihin yadından çıxan anıyıq.
Bəlkə min əsirdir qanımda od var,
Sonradan biz qılınc müsləlmanıyıq.
Kəsib öz qılıncım özümü, kəsib.
Odur ki, yollarım birbaşa deyil,
Hardasa, kiməsə xeyir-duayam
Kim isə arzumun üstündə əsir.
Vaxtın qurşağında yatan qılıncam
Bir ulu, müqəddəs əmrə müntəzir!
Унеси меня
Унеси меня в весну,
Мне на что зима!
Снег и ливней пелену
Ты возьми сама.
В дни, когда я был любим,
Ты меня верни.
Тесен был мечтам моим
Шар земной в те дни.
И на крыльях журавлей
Унеси в весну.
Красит свет любви моей
Родника волну.
Синевы весенней клок
Мне пришли скорей,
Чтоб в груди уснуть не мог
Мир любви моей.
Вянет поздняя весна.
В лето переправь,
Из растаявшего сна
В солнечную явь…
Если встретишь не любя,
Мне на что весна?!
В осень брось!.. Жизнь без тебя
Мне зачем дана?
Дай другим весну. Меня
В зиму отведи.
Сердце выкинь из огня
В снеги и в дожди!
Здесь город лежит
Здесь город пустынный лежит…
Лишь названье живет –
Арангала*2 .
Стена крепостная
Упала.
Раскрошен, развеян, размыт,
Здесь город пустынный лежит.
Осевшие башни, миража исчадья,
Как будто пловцы в океане,
Пытаются выплыть в песчанике –
Тонут в бурьяне
И времени машут руками, моля о пощаде.
Как влага, в песок утекли,
Ушли в равнодушье,
История, сгинув, уснула в глубинах земли,
В пыли равнодушья…
Где жизнь, что исчезла,
Ушла, как трава под лемех,
Виденья бесследней?
Ушли, Арангала, твой прерванный смех
И крик твой последний.
Последнее слово,
Надежды последний обман,
Моленье
Остыли и стали землей.
Как верблюжий большой караван,
Здесь время молчит,
Притомившись и став на колени.
Две воли враждебных
Столкнулись – взорвались от гнева…
И над головою – свидетель единственный –
Небо.
Мерещится клад…
И медленных воспоминаний идет звездопад…
То слева, то справа
Почудится пристальный взгляд:
Бойницы взирают кроваво.
Угрюмые башни, развалины улиц,
И камни, и плиты…
Обломки колонн
Оглянулись…
И жизнью не сыты.
Спящие значения
Над вершинами гор долго тянется мгла,
Словно смутная мысль, предвещая дожди.
Опустившись, в ущелья она забрела
И, как тайна, осталась в кремнистой груди.
В каждом голосе скрыт целый мир, и везде –
То рыдают ручьи, то – смеясь потекли…
Эта нежность журчанья, печаль шикесте*3
Повсеместно струятся из сердца земли.
Глянешь в небо – ненастье, гроза собралась.
Ты спешишь, а природа взывает, моля:
«Попытайся постичь эту речь, эту связь,
Погоди!..» Словно за ноги держит земля.
И туман станет заревом, всплеском огней
В твой удачливый день – в этом горном краю.
И природа вздохнет в день печали твоей,
Помрачнеет, проглотит улыбку свою.
Дует ветер, дрожит на бутонах роса,
Раскрываясь, как сонные очи земли,
Расцветают цветы, и слышны голоса –
Сокровенно-невнятные речи земли.
Вот в объятиях ночи очнулась заря.
Перемену почувствуешь ты невзначай.
Как с обиженной девочкою говоря,
Ты природу к признаниям не принуждай.
Вот – Араз*4 , проходящий в обнимку с Курой,
На бегу говорит с быстриной быстрина.
И почудилось: только их тайну открой –
И развеются чары столетнего сна!
Борьба и победа
В дни великой борьбы были мы рождены
И вопили о мире, явившись на свет.
Горе шло с караваном в неделях войны
И стояла победа за маревом лет.
Как я плакал, еще ни о чем не грустя!
В первый год был отец еще жив на войне,
И в беспамятстве память спала, как дитя,
Чтоб от грома победы проснуться во мне.
Лик народа в корнях языка сохранен,
О значении слова спроси Гебеле *5 !
На плечах моей родины – тяжесть времен,
И в тумане – борьба, и победа – во мгле!
Не в мечети Аллаха искал Насими*6 ,
Словно солнце в кровавом взошел багреце.
Вот кончается век… Долог путь, но пойми,
Что в начале – борьба, и победа – в конце!
Беды ордами шли, счастье было одно –
Все сражались за жизнь, выбирая пути.
Так во время борьбы было нам суждено
В расцветающий мир с колыбели сойти.
И кого мне спросить, отчего, почему
Мне вливалась в зрачки горечь горестных дней,
И пенять ли на жребий за то, что в дыму
Стало бурное пламя пеленкой моей?
Так судьбы колесо накренилось на миг,
Что – держать мне ответ и сражаться в кольце,
И доселе во всех испытаньях моих
Есть в начале – борьба и победа – в конце!
* * *
Зелено в моих глазах отражение земли,
Зелены мои мечты, что сквозь душу проросли.
Зелен соловья напев, песня ýтра зелена.
Зелена вода ручья, родниковая волна.
В зеркало я поглядел – вижу: я похорошел,
На глазах помолодел, словно сам зазеленел.
* * *
Yaşıldı gözümdə dünyanın əksi
Yaşıldı qəlbimdən keçən duyğu da.
Yaşıldı bülbülün səhər nəğməsi
Yaşıldı bulaqdan içdiyim su da.
Baxıram güzgüyə yaxşılaşmışam,
Elə mən özüm də yaşıllaşmışam.
1. Имя автора образовано слиянием имен пророка Мухаммеда и шаха Исмаила Хатаи, поэта, покровителя искусств и полководца. 2.Арангала – древний город в Азербайджане.
3. Шикесте – импровизированный напев в азербайджанской музыке.
4. Араз – азербайджанское название реки Аракс.
5. Гебеле – древняя столица Азербайджана, лежащая в руинах.
6.Насими(1369 – 1417) – великий азербайджанский поэт. За ересь был подвергнут страшной казни – с него живого содрали кожу.
|
2015 Жерар де НЕРВАЛЬ
Перевод и вступительное слово Михаила СИНЕЛЬНИКОВА.
Жерар де Нерваль (фр. Gérard de Nerval), настоящее имя и фамилия Жерар Лабрюни
Фотография Надара*
(1808 – 1855)
Это единственный у меня перевод из французской поэзии. Я задумался о судьбе Жерара де Нерваля, строку которого ("Ты далеко в человечестве") юная Ахматова взяла эпиграфом к книге. О его любви к Востоку, путешествиях, скитаниях, безумной любви, которая его разорила и превратила, говоря современным языком, в бомжа. Его положением воспользовались, он превратился в литературного негра Дюма, написал для него много страниц (если даже не целые романы – дело темное). Был литературным секретарем Гейне и переводчиком (придавая французское изящество его парижским статьям). Его перевод "Фауста" высоко оценил Гете. Но кончилось всё ночлегами в подворотнях и самоубийством. Стихотворений сохранилось чрезвычайно мало, но без них непредставима французская поэзия.
______________________________
*Нада́р (1820 – 1910), настоящее имя Гаспар Феликс Турнашон, французский фотограф, карикатурист, романист и воздухоплаватель.
El desdichado *
Угрюмец и вдовец во мраке западни,
Я – аквитанский принц, лишенный прав и юный.
Мертва моя звезда, заменит все огни
Мне солнце чёрное печали многострунной.
Утешивший меня в погибельные дни,
Верни мне Позилип, Италии буруны,
Возлюбленный цветок верни мне и верни
Сплетенье лоз и роз в беседке ночью лунной.
Амур я или Феб?.. Ла Марш** или Бирон?..
На лбу оставлен след устами королевы.
Сирены снились мне влекущие напевы.
Я дважды пересек с победой Ахерон,
На лире воссоздав, что помнит об Орфее,
Глубокий вздох святой и вскрикиванье феи.
* Обездоленный, лишенный наследства (исп.)
** В подлиннике Лузиньян, что в стихе передать было невозможно, поэтому дается титул, доставшийся одному из роковых представителей этого знаменитого средневекового рода (М.С.).
|
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
Поэт, литературный критик, эссеист, редактор альманаха «Встречи». Составитель антологии русских поэтов второй волны эмиграции «Берега»,1992. Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Одна из авторов-составителей (с Д. Бобышевым и В. Крейдом) «Словаря поэтов русского зарубежья», 1999. Автор поэтических сборников и книг «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; «Триада», 1992; литературных мемуаров «…с благодарностию: „были“», 2002 и др., публикаций в ряде антологий и сборников: «Берега»,1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами»,1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; «Русская поэзия XX века»,1999; «Киев. Русские поэты. XX век», 2003 и др., в периодических изданиях: «Перекрёстки/Встречи», «Побережье» (Филадельфия), «Новое русское слово», «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. |
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко. и змий, и первое изгнанье, сердца и души. И улыбка |
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко. и змий, и первое изгнанье, сердца и души. И улыбка |
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко. и змий, и первое изгнанье, сердца и души. И улыбка |
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко. и змий, и первое изгнанье, сердца и души. И улыбка |
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко. и змий, и первое изгнанье, сердца и души. И улыбка |
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко. и змий, и первое изгнанье, сердца и души. И улыбка |
УЛЫБКА
Нет, всё не безнадёжно зыбко. и змий, и первое изгнанье, сердца и души. И улыбка |
***
Может, в этом есть нечто странное – Боже мой, как всё волнующе! Что мне до этого. Что мне до этого! Малое всё – велико одинаково. |
***
Может, в этом есть нечто странное – Боже мой, как всё волнующе! Что мне до этого. Что мне до этого! Малое всё – велико одинаково. |
***
Может, в этом есть нечто странное – Боже мой, как всё волнующе! Что мне до этого. Что мне до этого! Малое всё – велико одинаково. |
***
Может, в этом есть нечто странное – Боже мой, как всё волнующе! Что мне до этого. Что мне до этого! Малое всё – велико одинаково. |
***
Может, в этом есть нечто странное – Боже мой, как всё волнующе! Что мне до этого. Что мне до этого! Малое всё – велико одинаково. |
***
Может, в этом есть нечто странное – Боже мой, как всё волнующе! Что мне до этого. Что мне до этого! Малое всё – велико одинаково. |
***
Может, в этом есть нечто странное – Боже мой, как всё волнующе! Что мне до этого. Что мне до этого! Малое всё – велико одинаково. |
Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»
Рине Левинзон 1 Чужие раненые строчки, Я ритм чужой поймать пытаюсь И только беглого щеночка, 2 Такой этот древний, нездешний свет 3 Но этот храм упал и мне на плечи. В прозрачном городе не моего святого 4 Дай напиться земле, Боже. Красная женщина идёт в закат, Дай напиться стихам, Боже! 5 И ещё была тишина с кем-то как быль и грусть, потому что рукой подать потому что сегодня брат 6 Какие яблони цвели, |
Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»
Рине Левинзон 1 Чужие раненые строчки, Я ритм чужой поймать пытаюсь И только беглого щеночка, 2 Такой этот древний, нездешний свет 3 Но этот храм упал и мне на плечи. В прозрачном городе не моего святого 4 Дай напиться земле, Боже. Красная женщина идёт в закат, Дай напиться стихам, Боже! 5 И ещё была тишина с кем-то как быль и грусть, потому что рукой подать потому что сегодня брат 6 Какие яблони цвели, |
Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»
Рине Левинзон 1 Чужие раненые строчки, Я ритм чужой поймать пытаюсь И только беглого щеночка, 2 Такой этот древний, нездешний свет 3 Но этот храм упал и мне на плечи. В прозрачном городе не моего святого 4 Дай напиться земле, Боже. Красная женщина идёт в закат, Дай напиться стихам, Боже! 5 И ещё была тишина с кем-то как быль и грусть, потому что рукой подать потому что сегодня брат 6 Какие яблони цвели, |
Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»
Рине Левинзон 1 Чужие раненые строчки, Я ритм чужой поймать пытаюсь И только беглого щеночка, 2 Такой этот древний, нездешний свет 3 Но этот храм упал и мне на плечи. В прозрачном городе не моего святого 4 Дай напиться земле, Боже. Красная женщина идёт в закат, Дай напиться стихам, Боже! 5 И ещё была тишина с кем-то как быль и грусть, потому что рукой подать потому что сегодня брат 6 Какие яблони цвели, |
Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»
Рине Левинзон 1 Чужие раненые строчки, Я ритм чужой поймать пытаюсь И только беглого щеночка, 2 Такой этот древний, нездешний свет 3 Но этот храм упал и мне на плечи. В прозрачном городе не моего святого 4 Дай напиться земле, Боже. Красная женщина идёт в закат, Дай напиться стихам, Боже! 5 И ещё была тишина с кем-то как быль и грусть, потому что рукой подать потому что сегодня брат 6 Какие яблони цвели, |
Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»
Рине Левинзон 1 Чужие раненые строчки, Я ритм чужой поймать пытаюсь И только беглого щеночка, 2 Такой этот древний, нездешний свет 3 Но этот храм упал и мне на плечи. В прозрачном городе не моего святого 4 Дай напиться земле, Боже. Красная женщина идёт в закат, Дай напиться стихам, Боже! 5 И ещё была тишина с кем-то как быль и грусть, потому что рукой подать потому что сегодня брат 6 Какие яблони цвели, |
Стихи из цикла «Cентябрь в Калифорнии»
Рине Левинзон 1 Чужие раненые строчки, Я ритм чужой поймать пытаюсь И только беглого щеночка, 2 Такой этот древний, нездешний свет 3 Но этот храм упал и мне на плечи. В прозрачном городе не моего святого 4 Дай напиться земле, Боже. Красная женщина идёт в закат, Дай напиться стихам, Боже! 5 И ещё была тишина с кем-то как быль и грусть, потому что рукой подать потому что сегодня брат 6 Какие яблони цвели, |
-
* * *
Матери и отцу
Еще мой день так дивно молод –
ему еще нет сотни лет.
Зной спал. И не тревожит холод.
И светел в памяти далекий след
зимы... Без абажура лампа,
и стол накрыт богатым яством книг.
Слова, как молоко, я выпивала залпом.
И стол был щедр. И мир велик.
Была еще соломенною крыша,
поленья в печке знали ворожбу.
И ничего потом я не встречала выше
тех книжных зим, проложенных в судьбу,
когда я знала только: мама, папа,
их – плоть от плоти – Да и Нет.
И потому еще горит без абажура лампа
поверх моих посеребренных лет.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Позвоните мне завтра в пять.
Я устала, рано легла спать.
И приснился сон: вы звонили откуда-то снова
и произносили всё то же странное слово.
А я в ответ кивала, молча кивала головой. Это со мной бывает, когда на душе покой –
я тогда соглашаюсь,
во всем соглашаюсь с вами,
и если говорю, то вашими же словами.
А свои вговариваю в тетрадь.
Столько лет я была чья-то жена и мать.
И осталось столько еще несвершенного дела,
но сегодня многое сделать успела,
много строчек вписала в свою тетрадь,
и уже нужно зверей выводить гулять.
А вокруг нас – такие стоят деревья!
Осень вокруг. И у нее индейские перья.
Я об осени напишу несколько строк.
Звери мои мчатся по ней со всех ног.
Осень моя, осень сменила чужое лето.
Я возвращаюсь к себе.
А была далеко где-то.
* * *
Вот и снова День Владимира святого.
Я немного поработала в огороде.
Будто в детстве. Ничто не ново...
Вот уже июль на исходе.
Когда-то мрачно на город смотрел поэт,
живший в городе несколько лет.
Ворон веще пророчил ему беду,
а он писал и писал в бреду.
Это было давно – до металла и до стекла,
когда жизнь поэта опасно легла
вдоль тяжелых филадельфийских рек,
в то другое время, в другой век.
А нынче в небоскребах электрическая вода, рыбаки
закидывают свои невода,
ловят прямо с экранов огромных рыб,
и у подъездов красуется мухомор-гриб.
Город празднует свои выходные дни,
зажигает все свои золотые огни,
зазывает в яркие свои стекла...
А у меня в огороде росла и растет свекла.
|
-
* * *
Матери и отцу
Еще мой день так дивно молод –
ему еще нет сотни лет.
Зной спал. И не тревожит холод.
И светел в памяти далекий след
зимы... Без абажура лампа,
и стол накрыт богатым яством книг.
Слова, как молоко, я выпивала залпом.
И стол был щедр. И мир велик.
Была еще соломенною крыша,
поленья в печке знали ворожбу.
И ничего потом я не встречала выше
тех книжных зим, проложенных в судьбу,
когда я знала только: мама, папа,
их – плоть от плоти – Да и Нет.
И потому еще горит без абажура лампа
поверх моих посеребренных лет.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Позвоните мне завтра в пять.
Я устала, рано легла спать.
И приснился сон: вы звонили откуда-то снова
и произносили всё то же странное слово.
А я в ответ кивала, молча кивала головой. Это со мной бывает, когда на душе покой –
я тогда соглашаюсь,
во всем соглашаюсь с вами,
и если говорю, то вашими же словами.
А свои вговариваю в тетрадь.
Столько лет я была чья-то жена и мать.
И осталось столько еще несвершенного дела,
но сегодня многое сделать успела,
много строчек вписала в свою тетрадь,
и уже нужно зверей выводить гулять.
А вокруг нас – такие стоят деревья!
Осень вокруг. И у нее индейские перья.
Я об осени напишу несколько строк.
Звери мои мчатся по ней со всех ног.
Осень моя, осень сменила чужое лето.
Я возвращаюсь к себе.
А была далеко где-то.
* * *
Вот и снова День Владимира святого.
Я немного поработала в огороде.
Будто в детстве. Ничто не ново...
Вот уже июль на исходе.
Когда-то мрачно на город смотрел поэт,
живший в городе несколько лет.
Ворон веще пророчил ему беду,
а он писал и писал в бреду.
Это было давно – до металла и до стекла,
когда жизнь поэта опасно легла
вдоль тяжелых филадельфийских рек,
в то другое время, в другой век.
А нынче в небоскребах электрическая вода, рыбаки
закидывают свои невода,
ловят прямо с экранов огромных рыб,
и у подъездов красуется мухомор-гриб.
Город празднует свои выходные дни,
зажигает все свои золотые огни,
зазывает в яркие свои стекла...
А у меня в огороде росла и растет свекла.
|
-
* * *
Матери и отцу
Еще мой день так дивно молод –
ему еще нет сотни лет.
Зной спал. И не тревожит холод.
И светел в памяти далекий след
зимы... Без абажура лампа,
и стол накрыт богатым яством книг.
Слова, как молоко, я выпивала залпом.
И стол был щедр. И мир велик.
Была еще соломенною крыша,
поленья в печке знали ворожбу.
И ничего потом я не встречала выше
тех книжных зим, проложенных в судьбу,
когда я знала только: мама, папа,
их – плоть от плоти – Да и Нет.
И потому еще горит без абажура лампа
поверх моих посеребренных лет.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Позвоните мне завтра в пять.
Я устала, рано легла спать.
И приснился сон: вы звонили откуда-то снова
и произносили всё то же странное слово.
А я в ответ кивала, молча кивала головой. Это со мной бывает, когда на душе покой –
я тогда соглашаюсь,
во всем соглашаюсь с вами,
и если говорю, то вашими же словами.
А свои вговариваю в тетрадь.
Столько лет я была чья-то жена и мать.
И осталось столько еще несвершенного дела,
но сегодня многое сделать успела,
много строчек вписала в свою тетрадь,
и уже нужно зверей выводить гулять.
А вокруг нас – такие стоят деревья!
Осень вокруг. И у нее индейские перья.
Я об осени напишу несколько строк.
Звери мои мчатся по ней со всех ног.
Осень моя, осень сменила чужое лето.
Я возвращаюсь к себе.
А была далеко где-то.
* * *
Вот и снова День Владимира святого.
Я немного поработала в огороде.
Будто в детстве. Ничто не ново...
Вот уже июль на исходе.
Когда-то мрачно на город смотрел поэт,
живший в городе несколько лет.
Ворон веще пророчил ему беду,
а он писал и писал в бреду.
Это было давно – до металла и до стекла,
когда жизнь поэта опасно легла
вдоль тяжелых филадельфийских рек,
в то другое время, в другой век.
А нынче в небоскребах электрическая вода, рыбаки
закидывают свои невода,
ловят прямо с экранов огромных рыб,
и у подъездов красуется мухомор-гриб.
Город празднует свои выходные дни,
зажигает все свои золотые огни,
зазывает в яркие свои стекла...
А у меня в огороде росла и растет свекла.
|
-
ЛЕВ ЛОСЕВ
К 75-летию со дня рождения
1937-2009
О его разностороннем творчестве пишут и, надеюсь, еще долго будут писать многие литературоведы по обе стороны рубежа. Мне же хочется вспомнить Льва Лосева просто как человека доброго, необычайно доброжелательного не только к друзьям и коллегам, но доброжелательного по отношению и к людям в его жизни – просто случайным. К последним принадлежала я, так как трудно назвать наше беглое знакомство серьезным дружеским общением.
Встречались мы с Львом Владимировичем в Русской летней школе при вермонтском Норвичском университете. Там он, профессор соседнего Дартмутского колледжа (шт. Нью-Гемпшир), после смерти Леонида Ржевского, читал курс лекций по русской литературе. Иногда, правда, нечасто, мы беседовали.
Тогда, пользуясь благоприятным случаем, я просила его прислать стихи для редактируемого мною поэтического ежегодника «Встречи». По моему неписанному правилу стихи должны были быть ранее не опубликованы. Это, понятно, представляло некую проблему для широко печатавшегося Лосева (достаточно вспомнить парижский «Континент» и российские толстые литературные журналы). Он мог бы просто пообещать прислать стихи и их не присылать. Я хорошо понимала ситуацию: ни гонорара, ни престижа, ни так называемого широкого читателя, публикация во «Встречах» не сулила. И всё же, к моему удивлению, Лосев стихи присылал. Правда, не так уж часто, но присылал. За это я была ему очень благодарна.
Сейчас мне вспомнился один эпизод из нашего общения. В январе 2003 года умер известный немецкий славист Вольфганг Германович Казак – нем. Wolfgang Kasack – (с ударением на первом слоге), о чем мне дала знать его жена Фредерике, так как с ее мужем я была в долголетней переписке, и однажды они оба, путешествуя по Америке, приехали ко мне в гости в Филадельфию. Я знала, что Лосев, приглашенный проф. Казаком, какое-то время вел семинар по русской литературе в Институте славистики Кёльнского университета. Читала я и его замечательное стихотворение об этом времени, посвященное Вольфгангу Казаку. В строках этого стихотворения, написанного в августе 1984 года, есть не свойственное поэзии Лосева ностальгическое настроение: «Что я вспоминаю из этих дней и трудов – / с колоколен Кёльна воскресшую тишь, / некоторое количество немецких городов, / высокое качество остроконечных крыш, / одиночество, одиночество, одиночество, один / день за другим одиноким днем, наблюдение за почтальоном из-за гардин, / почтовый ящик с / рекламкой в нем, / превращение Америки в слово "домой"...» Поэт опубликовал это стихотворение в своем сборнике «Чудесный десант» (1985), затем повторил его в книге, изданной в честь шестидесятипятилетия Вольфганга Казака – «Dialog/ Литературный диалог» (1992), а я перепечатала его во «Встречах» (2003).
Мне помнилась строка Лосева из его сборника «Послесловие» (1998): «В определенном возрасте становится страшно поднимать телефонную трубку: вместо неповторимого голоса можно услышать другой, который сообщит о смерти». Но я позвонила Льву Владимировичу и сообщила ему о смерти Казака, попросив написать о нем некролог для следующего выпуска «Встреч». Лосев очень быстро прислал мне текст своего прощального слова с немецким коллегой.
Начал он с воспоминания о своем ленинградском детстве, которое, мне кажется, могло повлиять на мировоззрение Льва Лосева, будущего зарубежного поэта, литературного критика, мемуариста, друга Бродского и большого знатока его творчества.
Вот начало некролога:
Мне было семь лет в последний год Второй мировой войны. Ленинград был немноголюден. Миллион его жителей умерли от голода, погибли в бомбежках и артобстрелах. Иные ушли на войну. Иных эвакуировали вглубь страны. Едва ли не в каждом квартале были руины. Часть нашего большого, занимавшего полквартала дома тоже была разрушена. Утром во двор приезжал открытый грузовик. Под присмотром вооруженных карабинами конвоиров из него вылезали тощие люди с синеватыми лицами – пленные немцы и потом целый день ковырялись в развалинах, разбирали на кирпичи. Как и все мальчишки во дворе я смотрел на них со страхом и ненавистью – пленные немцы! Осенью сорок четвертого вернулся с фронта мой демобилизованный по ранению отец.
Однажды утром он завернул в бумагу хлеб, вареную картошку, что-то еще из нашего нехитрого тогдашнего рациона, дал сверток мне и сказал: «Отнеси немцам». «Но они же фашисты!» – изумился я. «Они – голодные, – сказал отец и добавил то, что сейчас прозвучит высокопарно, но тогда поразило меня как неожиданная истина. – Победители должны быть великодушны». /..../
И конец некролога:
Русскому языку Вольфганг научился не на школьной скамье. Зимой сорок пятого года его, мальчишку из антифашистской семьи, замели в армию и тут же он попал в плен к русским. Нет, его отвезли не е Ленинград, это было бы уж слишком большим совпадением. Его отправили в Поволжье. Там было холодно и голодно. Стал загибаться и Вольфганг. И спас его – офицер сталинского МВД. Стал прикармливать из своего пайка. Потом пристроил в теплое место, на кухню. Почему? «Я был мальчишка, он меня пожалел», – просто объяснил Вольфганг.
Веру в то, что существует цепь добра, что даже в душах людей, изуродованных Гитлером или Сталиным, может проснуться сочувствие и сострадание, он сохранил на всю жизнь. Этот суровый на вид чудак и педант сделал много добра тем, с кем сталкивался на жизненном пути...» («Встречи», 2003).
Казак рассказывал мне, что он разыскал в России «эмведиста», некогда, в страшное время, спасшего его от смерти, и оба они тепло и дружески встретились уже в совсем другой обстановке.
Я не знаю, упоминал ли кто-нибудь в печати о еще одном таланте Лосева: его умение сочинять замечательные стихотворные послания друзьям и коллегам и писать остроумные шуточные дарственные надписи на книгах. Адресатам это доставляло большую радость. Помню, как был счастлив тот же Вольфганг Германович, получив в подарок книгу Евгения Шварца «Мемуары» с комментариями Лосева и с его дарственным четверостишием. (Оба профессора были тогда в Милане, так как там проходила конференция «Континента».)
Ксерокопию лосевского послания, к сожалению, неудачную, Казак, оценивший по заслугам четверостишие, прислал мне в очередном авиаписьме:
Дорогой Профессор Кáзак,
Шварц – не только автор сказок,
Шварц и в прозе был мастак,
Уважаемый Казáк.
В память о завтраке в Милане 22 июля 1983
Л. Лосев
Дальше – объяснение ударений в фамилии адресата:
1- немецкое ударение,
2 - русское.
Ксерокопия титульной страницы с автографом и комментариями
И первый переводчик поэзии Бродского – проф. Джордж Клайн (Кlіпе), (к книге стихов Бродского с переводами Клайна – Selected Poems (1973), написал предисловие сам Оден), сказал мне, что Лосев необыкновенно порадовал его, прислав шуточное поздравление ему, семидесятилетнему юбиляру. Это дружеское
послание хранится теперь в архиве Йельского университета, куда недавно в пяти коробках Клайн отправил весь свой архив Бродского, все свои бумаги, связанные с именем нашего пятого Нобелевского лауреата по литературе.
А лет шесть тому назад Лев Владимирович порадовал и меня шуточным посланием. Дело в том, что Российский культурный центр при вашингтонском Русском Посольстве решил отметить мое восьмидесятилетие, организовав там мой творческий вечер. (Времена нынче изменились.) В связи с этим предприятием, мне позвонила оттуда женщина (имя ее не запомнилось) с просьбой назвать имена ныне здравствующих известных зарубежных поэтов, с которыми у меня продолжается общение. Это нужно для того, чтобы достойно представить меня публике. Горстку имен я сумела назвать, включая имя Льва Лосева.
На вашингтонском вечере, как обычно в таких случаях, были официальные выступления и прочиталось несколько поздравлений. Помню, как порадовало меня длинное теплое письмо Наума Коржавина. И необыкновенное впечатление произвело поздравительное стихотворение Лосева. Оно, своей легкой игривостью и добрым чувством юмора, буквально покорило не только меня, но и всех присутствовавших. Да и многие, кому я затем читала этот маленький шедевр, восторгались авторским мастерством в жанре стихотворного поздравительного послания.
По приезде из Вашингтона я позвонила Льву Владимировичу, чтобы выразить свою благодарность и спросила – что подвигло его на сочинение этого замечательного стихотворения. Он ответил, что о поздравлении попросила какая-то женщина из Российского культурного центра. И у него мгновенно «написались›› строки, которые я, каюсь, уже не в первый раз цитирую:
Что же делать русской лире
в неуютном этом мире?
Наши варварские речи
не оценят, не поймут.
Валентина, Ваши «Встречи» –
наш единственный приют.
Жили мы в тоске и страхе
посреди чужой земли,
только в Вашем альманахе
мы прибежище нашли.
Нет иных, а те далече,
но о том ли нынче речь?
Валентина, Ваши «Встречи» –
это место наших встреч.
Из нью-гемпширской пустыни,
где забрался я на печь,
я желаю Валентине
долгих лет и многих «Встреч».
Я часто говорю, что счастлива была дожить до восьмидесяти, хотя бы ради того, чтобы получить такое поздравление.
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия, 2012
|
-
ЛЕВ ЛОСЕВ
К 75-летию со дня рождения
1937-2009
О его разностороннем творчестве пишут и, надеюсь, еще долго будут писать многие литературоведы по обе стороны рубежа. Мне же хочется вспомнить Льва Лосева просто как человека доброго, необычайно доброжелательного не только к друзьям и коллегам, но доброжелательного по отношению и к людям в его жизни – просто случайным. К последним принадлежала я, так как трудно назвать наше беглое знакомство серьезным дружеским общением.
Встречались мы с Львом Владимировичем в Русской летней школе при вермонтском Норвичском университете. Там он, профессор соседнего Дартмутского колледжа (шт. Нью-Гемпшир), после смерти Леонида Ржевского, читал курс лекций по русской литературе. Иногда, правда, нечасто, мы беседовали.
Тогда, пользуясь благоприятным случаем, я просила его прислать стихи для редактируемого мною поэтического ежегодника «Встречи». По моему неписанному правилу стихи должны были быть ранее не опубликованы. Это, понятно, представляло некую проблему для широко печатавшегося Лосева (достаточно вспомнить парижский «Континент» и российские толстые литературные журналы). Он мог бы просто пообещать прислать стихи и их не присылать. Я хорошо понимала ситуацию: ни гонорара, ни престижа, ни так называемого широкого читателя, публикация во «Встречах» не сулила. И всё же, к моему удивлению, Лосев стихи присылал. Правда, не так уж часто, но присылал. За это я была ему очень благодарна.
Сейчас мне вспомнился один эпизод из нашего общения. В январе 2003 года умер известный немецкий славист Вольфганг Германович Казак – нем. Wolfgang Kasack – (с ударением на первом слоге), о чем мне дала знать его жена Фредерике, так как с ее мужем я была в долголетней переписке, и однажды они оба, путешествуя по Америке, приехали ко мне в гости в Филадельфию. Я знала, что Лосев, приглашенный проф. Казаком, какое-то время вел семинар по русской литературе в Институте славистики Кёльнского университета. Читала я и его замечательное стихотворение об этом времени, посвященное Вольфгангу Казаку. В строках этого стихотворения, написанного в августе 1984 года, есть не свойственное поэзии Лосева ностальгическое настроение: «Что я вспоминаю из этих дней и трудов – / с колоколен Кёльна воскресшую тишь, / некоторое количество немецких городов, / высокое качество остроконечных крыш, / одиночество, одиночество, одиночество, один / день за другим одиноким днем, наблюдение за почтальоном из-за гардин, / почтовый ящик с / рекламкой в нем, / превращение Америки в слово "домой"...» Поэт опубликовал это стихотворение в своем сборнике «Чудесный десант» (1985), затем повторил его в книге, изданной в честь шестидесятипятилетия Вольфганга Казака – «Dialog/ Литературный диалог» (1992), а я перепечатала его во «Встречах» (2003).
Мне помнилась строка Лосева из его сборника «Послесловие» (1998): «В определенном возрасте становится страшно поднимать телефонную трубку: вместо неповторимого голоса можно услышать другой, который сообщит о смерти». Но я позвонила Льву Владимировичу и сообщила ему о смерти Казака, попросив написать о нем некролог для следующего выпуска «Встреч». Лосев очень быстро прислал мне текст своего прощального слова с немецким коллегой.
Начал он с воспоминания о своем ленинградском детстве, которое, мне кажется, могло повлиять на мировоззрение Льва Лосева, будущего зарубежного поэта, литературного критика, мемуариста, друга Бродского и большого знатока его творчества.
Вот начало некролога:
Мне было семь лет в последний год Второй мировой войны. Ленинград был немноголюден. Миллион его жителей умерли от голода, погибли в бомбежках и артобстрелах. Иные ушли на войну. Иных эвакуировали вглубь страны. Едва ли не в каждом квартале были руины. Часть нашего большого, занимавшего полквартала дома тоже была разрушена. Утром во двор приезжал открытый грузовик. Под присмотром вооруженных карабинами конвоиров из него вылезали тощие люди с синеватыми лицами – пленные немцы и потом целый день ковырялись в развалинах, разбирали на кирпичи. Как и все мальчишки во дворе я смотрел на них со страхом и ненавистью – пленные немцы! Осенью сорок четвертого вернулся с фронта мой демобилизованный по ранению отец.
Однажды утром он завернул в бумагу хлеб, вареную картошку, что-то еще из нашего нехитрого тогдашнего рациона, дал сверток мне и сказал: «Отнеси немцам». «Но они же фашисты!» – изумился я. «Они – голодные, – сказал отец и добавил то, что сейчас прозвучит высокопарно, но тогда поразило меня как неожиданная истина. – Победители должны быть великодушны». /..../
И конец некролога:
Русскому языку Вольфганг научился не на школьной скамье. Зимой сорок пятого года его, мальчишку из антифашистской семьи, замели в армию и тут же он попал в плен к русским. Нет, его отвезли не е Ленинград, это было бы уж слишком большим совпадением. Его отправили в Поволжье. Там было холодно и голодно. Стал загибаться и Вольфганг. И спас его – офицер сталинского МВД. Стал прикармливать из своего пайка. Потом пристроил в теплое место, на кухню. Почему? «Я был мальчишка, он меня пожалел», – просто объяснил Вольфганг.
Веру в то, что существует цепь добра, что даже в душах людей, изуродованных Гитлером или Сталиным, может проснуться сочувствие и сострадание, он сохранил на всю жизнь. Этот суровый на вид чудак и педант сделал много добра тем, с кем сталкивался на жизненном пути...» («Встречи», 2003).
Казак рассказывал мне, что он разыскал в России «эмведиста», некогда, в страшное время, спасшего его от смерти, и оба они тепло и дружески встретились уже в совсем другой обстановке.
Я не знаю, упоминал ли кто-нибудь в печати о еще одном таланте Лосева: его умение сочинять замечательные стихотворные послания друзьям и коллегам и писать остроумные шуточные дарственные надписи на книгах. Адресатам это доставляло большую радость. Помню, как был счастлив тот же Вольфганг Германович, получив в подарок книгу Евгения Шварца «Мемуары» с комментариями Лосева и с его дарственным четверостишием. (Оба профессора были тогда в Милане, так как там проходила конференция «Континента».)
Ксерокопию лосевского послания, к сожалению, неудачную, Казак, оценивший по заслугам четверостишие, прислал мне в очередном авиаписьме:
Дорогой Профессор Кáзак,
Шварц – не только автор сказок,
Шварц и в прозе был мастак,
Уважаемый Казáк.
В память о завтраке в Милане 22 июля 1983
Л. Лосев
Дальше – объяснение ударений в фамилии адресата:
1- немецкое ударение,
2 - русское.
Ксерокопия титульной страницы с автографом и комментариями
И первый переводчик поэзии Бродского – проф. Джордж Клайн (Кlіпе), (к книге стихов Бродского с переводами Клайна – Selected Poems (1973), написал предисловие сам Оден), сказал мне, что Лосев необыкновенно порадовал его, прислав шуточное поздравление ему, семидесятилетнему юбиляру. Это дружеское
послание хранится теперь в архиве Йельского университета, куда недавно в пяти коробках Клайн отправил весь свой архив Бродского, все свои бумаги, связанные с именем нашего пятого Нобелевского лауреата по литературе.
А лет шесть тому назад Лев Владимирович порадовал и меня шуточным посланием. Дело в том, что Российский культурный центр при вашингтонском Русском Посольстве решил отметить мое восьмидесятилетие, организовав там мой творческий вечер. (Времена нынче изменились.) В связи с этим предприятием, мне позвонила оттуда женщина (имя ее не запомнилось) с просьбой назвать имена ныне здравствующих известных зарубежных поэтов, с которыми у меня продолжается общение. Это нужно для того, чтобы достойно представить меня публике. Горстку имен я сумела назвать, включая имя Льва Лосева.
На вашингтонском вечере, как обычно в таких случаях, были официальные выступления и прочиталось несколько поздравлений. Помню, как порадовало меня длинное теплое письмо Наума Коржавина. И необыкновенное впечатление произвело поздравительное стихотворение Лосева. Оно, своей легкой игривостью и добрым чувством юмора, буквально покорило не только меня, но и всех присутствовавших. Да и многие, кому я затем читала этот маленький шедевр, восторгались авторским мастерством в жанре стихотворного поздравительного послания.
По приезде из Вашингтона я позвонила Льву Владимировичу, чтобы выразить свою благодарность и спросила – что подвигло его на сочинение этого замечательного стихотворения. Он ответил, что о поздравлении попросила какая-то женщина из Российского культурного центра. И у него мгновенно «написались›› строки, которые я, каюсь, уже не в первый раз цитирую:
Что же делать русской лире
в неуютном этом мире?
Наши варварские речи
не оценят, не поймут.
Валентина, Ваши «Встречи» –
наш единственный приют.
Жили мы в тоске и страхе
посреди чужой земли,
только в Вашем альманахе
мы прибежище нашли.
Нет иных, а те далече,
но о том ли нынче речь?
Валентина, Ваши «Встречи» –
это место наших встреч.
Из нью-гемпширской пустыни,
где забрался я на печь,
я желаю Валентине
долгих лет и многих «Встреч».
Я часто говорю, что счастлива была дожить до восьмидесяти, хотя бы ради того, чтобы получить такое поздравление.
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия, 2012
|
-
ЛЕВ ЛОСЕВ
К 75-летию со дня рождения
1937-2009
О его разностороннем творчестве пишут и, надеюсь, еще долго будут писать многие литературоведы по обе стороны рубежа. Мне же хочется вспомнить Льва Лосева просто как человека доброго, необычайно доброжелательного не только к друзьям и коллегам, но доброжелательного по отношению и к людям в его жизни – просто случайным. К последним принадлежала я, так как трудно назвать наше беглое знакомство серьезным дружеским общением.
Встречались мы с Львом Владимировичем в Русской летней школе при вермонтском Норвичском университете. Там он, профессор соседнего Дартмутского колледжа (шт. Нью-Гемпшир), после смерти Леонида Ржевского, читал курс лекций по русской литературе. Иногда, правда, нечасто, мы беседовали.
Тогда, пользуясь благоприятным случаем, я просила его прислать стихи для редактируемого мною поэтического ежегодника «Встречи». По моему неписанному правилу стихи должны были быть ранее не опубликованы. Это, понятно, представляло некую проблему для широко печатавшегося Лосева (достаточно вспомнить парижский «Континент» и российские толстые литературные журналы). Он мог бы просто пообещать прислать стихи и их не присылать. Я хорошо понимала ситуацию: ни гонорара, ни престижа, ни так называемого широкого читателя, публикация во «Встречах» не сулила. И всё же, к моему удивлению, Лосев стихи присылал. Правда, не так уж часто, но присылал. За это я была ему очень благодарна.
Сейчас мне вспомнился один эпизод из нашего общения. В январе 2003 года умер известный немецкий славист Вольфганг Германович Казак – нем. Wolfgang Kasack – (с ударением на первом слоге), о чем мне дала знать его жена Фредерике, так как с ее мужем я была в долголетней переписке, и однажды они оба, путешествуя по Америке, приехали ко мне в гости в Филадельфию. Я знала, что Лосев, приглашенный проф. Казаком, какое-то время вел семинар по русской литературе в Институте славистики Кёльнского университета. Читала я и его замечательное стихотворение об этом времени, посвященное Вольфгангу Казаку. В строках этого стихотворения, написанного в августе 1984 года, есть не свойственное поэзии Лосева ностальгическое настроение: «Что я вспоминаю из этих дней и трудов – / с колоколен Кёльна воскресшую тишь, / некоторое количество немецких городов, / высокое качество остроконечных крыш, / одиночество, одиночество, одиночество, один / день за другим одиноким днем, наблюдение за почтальоном из-за гардин, / почтовый ящик с / рекламкой в нем, / превращение Америки в слово "домой"...» Поэт опубликовал это стихотворение в своем сборнике «Чудесный десант» (1985), затем повторил его в книге, изданной в честь шестидесятипятилетия Вольфганга Казака – «Dialog/ Литературный диалог» (1992), а я перепечатала его во «Встречах» (2003).
Мне помнилась строка Лосева из его сборника «Послесловие» (1998): «В определенном возрасте становится страшно поднимать телефонную трубку: вместо неповторимого голоса можно услышать другой, который сообщит о смерти». Но я позвонила Льву Владимировичу и сообщила ему о смерти Казака, попросив написать о нем некролог для следующего выпуска «Встреч». Лосев очень быстро прислал мне текст своего прощального слова с немецким коллегой.
Начал он с воспоминания о своем ленинградском детстве, которое, мне кажется, могло повлиять на мировоззрение Льва Лосева, будущего зарубежного поэта, литературного критика, мемуариста, друга Бродского и большого знатока его творчества.
Вот начало некролога:
Мне было семь лет в последний год Второй мировой войны. Ленинград был немноголюден. Миллион его жителей умерли от голода, погибли в бомбежках и артобстрелах. Иные ушли на войну. Иных эвакуировали вглубь страны. Едва ли не в каждом квартале были руины. Часть нашего большого, занимавшего полквартала дома тоже была разрушена. Утром во двор приезжал открытый грузовик. Под присмотром вооруженных карабинами конвоиров из него вылезали тощие люди с синеватыми лицами – пленные немцы и потом целый день ковырялись в развалинах, разбирали на кирпичи. Как и все мальчишки во дворе я смотрел на них со страхом и ненавистью – пленные немцы! Осенью сорок четвертого вернулся с фронта мой демобилизованный по ранению отец.
Однажды утром он завернул в бумагу хлеб, вареную картошку, что-то еще из нашего нехитрого тогдашнего рациона, дал сверток мне и сказал: «Отнеси немцам». «Но они же фашисты!» – изумился я. «Они – голодные, – сказал отец и добавил то, что сейчас прозвучит высокопарно, но тогда поразило меня как неожиданная истина. – Победители должны быть великодушны». /..../
И конец некролога:
Русскому языку Вольфганг научился не на школьной скамье. Зимой сорок пятого года его, мальчишку из антифашистской семьи, замели в армию и тут же он попал в плен к русским. Нет, его отвезли не е Ленинград, это было бы уж слишком большим совпадением. Его отправили в Поволжье. Там было холодно и голодно. Стал загибаться и Вольфганг. И спас его – офицер сталинского МВД. Стал прикармливать из своего пайка. Потом пристроил в теплое место, на кухню. Почему? «Я был мальчишка, он меня пожалел», – просто объяснил Вольфганг.
Веру в то, что существует цепь добра, что даже в душах людей, изуродованных Гитлером или Сталиным, может проснуться сочувствие и сострадание, он сохранил на всю жизнь. Этот суровый на вид чудак и педант сделал много добра тем, с кем сталкивался на жизненном пути...» («Встречи», 2003).
Казак рассказывал мне, что он разыскал в России «эмведиста», некогда, в страшное время, спасшего его от смерти, и оба они тепло и дружески встретились уже в совсем другой обстановке.
Я не знаю, упоминал ли кто-нибудь в печати о еще одном таланте Лосева: его умение сочинять замечательные стихотворные послания друзьям и коллегам и писать остроумные шуточные дарственные надписи на книгах. Адресатам это доставляло большую радость. Помню, как был счастлив тот же Вольфганг Германович, получив в подарок книгу Евгения Шварца «Мемуары» с комментариями Лосева и с его дарственным четверостишием. (Оба профессора были тогда в Милане, так как там проходила конференция «Континента».)
Ксерокопию лосевского послания, к сожалению, неудачную, Казак, оценивший по заслугам четверостишие, прислал мне в очередном авиаписьме:
Дорогой Профессор Кáзак,
Шварц – не только автор сказок,
Шварц и в прозе был мастак,
Уважаемый Казáк.
В память о завтраке в Милане 22 июля 1983
Л. Лосев
Дальше – объяснение ударений в фамилии адресата:
1- немецкое ударение,
2 - русское.
Ксерокопия титульной страницы с автографом и комментариями
И первый переводчик поэзии Бродского – проф. Джордж Клайн (Кlіпе), (к книге стихов Бродского с переводами Клайна – Selected Poems (1973), написал предисловие сам Оден), сказал мне, что Лосев необыкновенно порадовал его, прислав шуточное поздравление ему, семидесятилетнему юбиляру. Это дружеское
послание хранится теперь в архиве Йельского университета, куда недавно в пяти коробках Клайн отправил весь свой архив Бродского, все свои бумаги, связанные с именем нашего пятого Нобелевского лауреата по литературе.
А лет шесть тому назад Лев Владимирович порадовал и меня шуточным посланием. Дело в том, что Российский культурный центр при вашингтонском Русском Посольстве решил отметить мое восьмидесятилетие, организовав там мой творческий вечер. (Времена нынче изменились.) В связи с этим предприятием, мне позвонила оттуда женщина (имя ее не запомнилось) с просьбой назвать имена ныне здравствующих известных зарубежных поэтов, с которыми у меня продолжается общение. Это нужно для того, чтобы достойно представить меня публике. Горстку имен я сумела назвать, включая имя Льва Лосева.
На вашингтонском вечере, как обычно в таких случаях, были официальные выступления и прочиталось несколько поздравлений. Помню, как порадовало меня длинное теплое письмо Наума Коржавина. И необыкновенное впечатление произвело поздравительное стихотворение Лосева. Оно, своей легкой игривостью и добрым чувством юмора, буквально покорило не только меня, но и всех присутствовавших. Да и многие, кому я затем читала этот маленький шедевр, восторгались авторским мастерством в жанре стихотворного поздравительного послания.
По приезде из Вашингтона я позвонила Льву Владимировичу, чтобы выразить свою благодарность и спросила – что подвигло его на сочинение этого замечательного стихотворения. Он ответил, что о поздравлении попросила какая-то женщина из Российского культурного центра. И у него мгновенно «написались›› строки, которые я, каюсь, уже не в первый раз цитирую:
Что же делать русской лире
в неуютном этом мире?
Наши варварские речи
не оценят, не поймут.
Валентина, Ваши «Встречи» –
наш единственный приют.
Жили мы в тоске и страхе
посреди чужой земли,
только в Вашем альманахе
мы прибежище нашли.
Нет иных, а те далече,
но о том ли нынче речь?
Валентина, Ваши «Встречи» –
это место наших встреч.
Из нью-гемпширской пустыни,
где забрался я на печь,
я желаю Валентине
долгих лет и многих «Встреч».
Я часто говорю, что счастлива была дожить до восьмидесяти, хотя бы ради того, чтобы получить такое поздравление.
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия, 2012
|
2013-Синкевич, Валентина
ВЕСНА
Сирень цвела в садах и в вазах.
Художник ликовал, писал сирень.
Была весна. Была война. В противогазах
бежали женщины, в опасный пробуждаясь день.
Была опять война. Летели бомбы –
попробуй, сосчитай убитых наповал.
Подвал стонал. Похож на катакомбы
был каждый погреб, замок и вокзал.
Но едешь ты куда, спешишь откуда?
Куда опять без памяти бежишь?
Спасешься от чего? Какого чуда
ждешь от кого, упрямый нувориш?
Вот в ту войну готический не выжил замок.
Теперь – куда уж тысяче одной ночи?
Мосты бегут от берегов, холсты из рамок.
Весна, беззвучно на весь безумный мир кричишь.
Кто услыхал тебя? Кому подвластны весны?
Война. Сирень в садах подобна небесам.
И Пасху возвещает день великопостный,
врата открывший в опустевший храм.
ЦВЕТОК РАСЦВЕЛ
Какую душу дал тебе Господь?
Какая над тобой склонилась фея?
В стихах твоих и кровь и плоть.
На черноземе снег белее
и глубже, и морозней, и теплей.
И декабри снегов, снегами вея,
ложатся строчками на гладь полей.
Цветок расцвел. Его полей
словами, щедрыми, как манна,
стихом и строчкой первозданной…
И смех на грустном на лице.
И вдохновенны песни о конце…
Цветок расцвел.
И здесь бумага, стул и стол.
Окно открыть – и ветка винограда
свисает с первой даты декабря.
И пишешь ты из зимнего из сада.
И занимается тревожная заря…
* * *
Есть ли Олимп, коль бог один
остался – горделивый и несчастный?
Ни олимпийского спокойствия. Ни именин.
Какое олимпийское несчастье!
И Геры нет. Олимп – он пуст.
На Лебедином озере тоскует Леда.
Лишь слава громкая слетает с уст
искусного льстеца и стиховеда.
Ведь даже Бог на свете не один –
есть ангелы, и дьявол, и пророки,
чтоб с колыбели нашей до седин
боролись добродетель и пороки.
Но олимпиец-бог один.
Не хочет ни богов. Ни чая.
Задергивает снова пелену гардин,
свой взгляд на вещи утончая.
И только голос вдалеке:
Друзья, враги, спасите! –
На человеческом скажите языке
об одиноком боге и пиите.
СИНКЕВИЧ, Валентина Алексеевна, Филадельфия. Поэт, литературный критик, эссеист. Редактор ежегодника «Встречи» (1983-2007) и антологии «Берега»,1992. Составитель (совместно с Д. Бобышевым и В. Крейдом) справочника «Словарь поэтов русского Зарубежья», 1999 . Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Сборники стихов: «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; одна из авторов сборника «Триада», 1996; «Поэтессы русского Зарубежья – Л. Алексеева, О. Анстей, В. Синкевич», 2000; «На этой красивой и страшной земле», 2009. Литературные очерки и воспоминания: «…с благодарностию: были», 2002; «Мои встречи», 2010. Стихи публиковались в антологиях: «Берега», 1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами», 1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; и альманахах: «Перекрестки/Встречи» и «Побережье» (Филадельфия). Член редакционной коллегии и постоянный автор «Нового Журнала» (Нью-Йорк).
|
2013-Синкевич, Валентина
ВЕСНА
Сирень цвела в садах и в вазах.
Художник ликовал, писал сирень.
Была весна. Была война. В противогазах
бежали женщины, в опасный пробуждаясь день.
Была опять война. Летели бомбы –
попробуй, сосчитай убитых наповал.
Подвал стонал. Похож на катакомбы
был каждый погреб, замок и вокзал.
Но едешь ты куда, спешишь откуда?
Куда опять без памяти бежишь?
Спасешься от чего? Какого чуда
ждешь от кого, упрямый нувориш?
Вот в ту войну готический не выжил замок.
Теперь – куда уж тысяче одной ночи?
Мосты бегут от берегов, холсты из рамок.
Весна, беззвучно на весь безумный мир кричишь.
Кто услыхал тебя? Кому подвластны весны?
Война. Сирень в садах подобна небесам.
И Пасху возвещает день великопостный,
врата открывший в опустевший храм.
ЦВЕТОК РАСЦВЕЛ
Какую душу дал тебе Господь?
Какая над тобой склонилась фея?
В стихах твоих и кровь и плоть.
На черноземе снег белее
и глубже, и морозней, и теплей.
И декабри снегов, снегами вея,
ложатся строчками на гладь полей.
Цветок расцвел. Его полей
словами, щедрыми, как манна,
стихом и строчкой первозданной…
И смех на грустном на лице.
И вдохновенны песни о конце…
Цветок расцвел.
И здесь бумага, стул и стол.
Окно открыть – и ветка винограда
свисает с первой даты декабря.
И пишешь ты из зимнего из сада.
И занимается тревожная заря…
* * *
Есть ли Олимп, коль бог один
остался – горделивый и несчастный?
Ни олимпийского спокойствия. Ни именин.
Какое олимпийское несчастье!
И Геры нет. Олимп – он пуст.
На Лебедином озере тоскует Леда.
Лишь слава громкая слетает с уст
искусного льстеца и стиховеда.
Ведь даже Бог на свете не один –
есть ангелы, и дьявол, и пророки,
чтоб с колыбели нашей до седин
боролись добродетель и пороки.
Но олимпиец-бог один.
Не хочет ни богов. Ни чая.
Задергивает снова пелену гардин,
свой взгляд на вещи утончая.
И только голос вдалеке:
Друзья, враги, спасите! –
На человеческом скажите языке
об одиноком боге и пиите.
СИНКЕВИЧ, Валентина Алексеевна, Филадельфия. Поэт, литературный критик, эссеист. Редактор ежегодника «Встречи» (1983-2007) и антологии «Берега»,1992. Составитель (совместно с Д. Бобышевым и В. Крейдом) справочника «Словарь поэтов русского Зарубежья», 1999 . Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Сборники стихов: «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; одна из авторов сборника «Триада», 1996; «Поэтессы русского Зарубежья – Л. Алексеева, О. Анстей, В. Синкевич», 2000; «На этой красивой и страшной земле», 2009. Литературные очерки и воспоминания: «…с благодарностию: были», 2002; «Мои встречи», 2010. Стихи публиковались в антологиях: «Берега», 1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами», 1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; и альманахах: «Перекрестки/Встречи» и «Побережье» (Филадельфия). Член редакционной коллегии и постоянный автор «Нового Журнала» (Нью-Йорк).
|
2013-Синкевич, Валентина
ВЕСНА
Сирень цвела в садах и в вазах.
Художник ликовал, писал сирень.
Была весна. Была война. В противогазах
бежали женщины, в опасный пробуждаясь день.
Была опять война. Летели бомбы –
попробуй, сосчитай убитых наповал.
Подвал стонал. Похож на катакомбы
был каждый погреб, замок и вокзал.
Но едешь ты куда, спешишь откуда?
Куда опять без памяти бежишь?
Спасешься от чего? Какого чуда
ждешь от кого, упрямый нувориш?
Вот в ту войну готический не выжил замок.
Теперь – куда уж тысяче одной ночи?
Мосты бегут от берегов, холсты из рамок.
Весна, беззвучно на весь безумный мир кричишь.
Кто услыхал тебя? Кому подвластны весны?
Война. Сирень в садах подобна небесам.
И Пасху возвещает день великопостный,
врата открывший в опустевший храм.
ЦВЕТОК РАСЦВЕЛ
Какую душу дал тебе Господь?
Какая над тобой склонилась фея?
В стихах твоих и кровь и плоть.
На черноземе снег белее
и глубже, и морозней, и теплей.
И декабри снегов, снегами вея,
ложатся строчками на гладь полей.
Цветок расцвел. Его полей
словами, щедрыми, как манна,
стихом и строчкой первозданной…
И смех на грустном на лице.
И вдохновенны песни о конце…
Цветок расцвел.
И здесь бумага, стул и стол.
Окно открыть – и ветка винограда
свисает с первой даты декабря.
И пишешь ты из зимнего из сада.
И занимается тревожная заря…
* * *
Есть ли Олимп, коль бог один
остался – горделивый и несчастный?
Ни олимпийского спокойствия. Ни именин.
Какое олимпийское несчастье!
И Геры нет. Олимп – он пуст.
На Лебедином озере тоскует Леда.
Лишь слава громкая слетает с уст
искусного льстеца и стиховеда.
Ведь даже Бог на свете не один –
есть ангелы, и дьявол, и пророки,
чтоб с колыбели нашей до седин
боролись добродетель и пороки.
Но олимпиец-бог один.
Не хочет ни богов. Ни чая.
Задергивает снова пелену гардин,
свой взгляд на вещи утончая.
И только голос вдалеке:
Друзья, враги, спасите! –
На человеческом скажите языке
об одиноком боге и пиите.
СИНКЕВИЧ, Валентина Алексеевна, Филадельфия. Поэт, литературный критик, эссеист. Редактор ежегодника «Встречи» (1983-2007) и антологии «Берега»,1992. Составитель (совместно с Д. Бобышевым и В. Крейдом) справочника «Словарь поэтов русского Зарубежья», 1999 . Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Сборники стихов: «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; одна из авторов сборника «Триада», 1996; «Поэтессы русского Зарубежья – Л. Алексеева, О. Анстей, В. Синкевич», 2000; «На этой красивой и страшной земле», 2009. Литературные очерки и воспоминания: «…с благодарностию: были», 2002; «Мои встречи», 2010. Стихи публиковались в антологиях: «Берега», 1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами», 1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997; и альманахах: «Перекрестки/Встречи» и «Побережье» (Филадельфия). Член редакционной коллегии и постоянный автор «Нового Журнала» (Нью-Йорк).
|
2013-Синкевич, Валентина
К 95-летию ИВАНА ЕЛАГИНА (1918-1987) «Любите живопись, поэты!», – Елагин был в долголетней дружбе с Я наблюдала, как терпеливо Иван Сергей Романович был талантливым и благодарным учеником. В посвященном Елагину стихотворении «Мастерство», он с восхищением говорит о его великолепном, властном покорении своей воле
Читая стихи твои снова, Я просто поверить не мог, Как ловко упрямое слово В бараний ты скручивал рог.
И мне оставалось дивиться, Как смог ты в ловушку увлечь, И как укротить эту львицу – Строптивую русскую речь.
Она меня лапой стегнула И клык обнажала, как нож, А ты без хлыста и без стула К ней в клетку так запросто вхож.
И шаг твой почуяв спросонок, Она встрепенется и вот – К тебе подбежит, как котенок, И мастеру руку лизнет.
Смерть Бонгарта Иван Елагин «Дорогая Валя! Летал с сыном Валя! Пожалуйста, дайте мне знать, когда последний Вот его стихотворение «Памяти
Ну вот, погостил и ушел восвояси, За друга в пути – мой сегодняшний тост. Он с нашей планеты уходит по трассе Поэтов, художников, ангелов, звезд.
Я знаю – ему и сейчас не до смерти. Я знаю, что смотрит он пристально вниз, Туда, где остался стоять на мольберте Последний набросок – прощальный эскиз.
Сережа, мы в Киеве, в темной квартире. Когда-то с тобою мы встретились здесь. На старой газете картошка в мундире, А в кружке какая-то горькая смесь.
И всюду подрамники, кисти, окурки, И прямо с мольберта глядит с полотна Парнишка в распахнутой лихо тужурке, Склоненный в тоске над стаканом вина. Так вот в чем искусства великое чудо: С такою тоскою глядит паренек, Таким одиночеством дует оттуда, Что глянешь – и ты уж не так одинок.
Мы выросли в годы таких потрясений, Что целые страны сметало с пути, А ты нам оставил букеты сирени, Которым цвести и цвести, и цвести.
Еще и сегодня убийственно густо От взрывов стоит над планетою дым, И все-таки в доме просторном искусства Есть место стихам и картинам твоим.
И ты не забудешь на темной дороге, Как русские сосны качают верхи, Как русские мальчики спорят о Боге, Рисуют пейзажи, слагают стихи.
Елагин оказался прав: «В доме
Также дружеская и творческая Владимира Михайловича Шаталова Рукописные письма близким друзьям
Дорогой Володя!
Спасибо за слова одобрения. И у меня есть Массовость искусства, как и массовость Теперь о стихах. Должны ли они стать чужим Мне стыдно, но «Карантин»<!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]--> Поклон поэтессе. Жму руку. Да, хорошо бы встретиться, ничего Ваш И. Елагин. Дорогой Володя!
Я виноват перед Вами. Я не забыл, но я Теперь о Ваших стихах. Думаю, что в живописи Вы сильнее. Для меня стихи высказывать своего вот пример того, как можно Поклон Вале. Я очень рад был, что повидал Вас обоих в «Время – Незадолго Здесь Дорогой Яков Моисеевич! Очень бы мне хотелось, чтобы шаталовский Обнимаю и Вас и Евгению Осиповну<!--[if !supportFootnotes]-->[5]<!--[endif]--> С Новым Годом! Ваш всегда
Просьба поэта была исполнена: 11 января 1987 года. Поэт скончался 8 февраля этого же года. <!--[if !supportFootnotes]--> <!--[endif]--> <!--[if !supportFootnotes]-->[1]<!--[endif]--> По этой строке поэт хотел назвать свою последнюю, итоговую книгу «На <!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]--> Речь идет о романе Владимира Максимова <!--[if !supportFootnotes]-->[3]<!--[endif]--> Поэт Андрей Кленов – <!--[if !supportFootnotes]-->[4]<!--[endif]--> Андрей Седых – наст. имя отч. и фам. Яков <!--[if !supportFootnotes]-->[5]<!--[endif]--> Евгения Осиповна Цвибак, сценическая фам. Жени Грэй
|
2013-Синкевич, Валентина
К 95-летию ИВАНА ЕЛАГИНА (1918-1987) «Любите живопись, поэты!», – Елагин был в долголетней дружбе с Я наблюдала, как терпеливо Иван Сергей Романович был талантливым и благодарным учеником. В посвященном Елагину стихотворении «Мастерство», он с восхищением говорит о его великолепном, властном покорении своей воле
Читая стихи твои снова, Я просто поверить не мог, Как ловко упрямое слово В бараний ты скручивал рог.
И мне оставалось дивиться, Как смог ты в ловушку увлечь, И как укротить эту львицу – Строптивую русскую речь.
Она меня лапой стегнула И клык обнажала, как нож, А ты без хлыста и без стула К ней в клетку так запросто вхож.
И шаг твой почуяв спросонок, Она встрепенется и вот – К тебе подбежит, как котенок, И мастеру руку лизнет.
Смерть Бонгарта Иван Елагин «Дорогая Валя! Летал с сыном Валя! Пожалуйста, дайте мне знать, когда последний Вот его стихотворение «Памяти
Ну вот, погостил и ушел восвояси, За друга в пути – мой сегодняшний тост. Он с нашей планеты уходит по трассе Поэтов, художников, ангелов, звезд.
Я знаю – ему и сейчас не до смерти. Я знаю, что смотрит он пристально вниз, Туда, где остался стоять на мольберте Последний набросок – прощальный эскиз.
Сережа, мы в Киеве, в темной квартире. Когда-то с тобою мы встретились здесь. На старой газете картошка в мундире, А в кружке какая-то горькая смесь.
И всюду подрамники, кисти, окурки, И прямо с мольберта глядит с полотна Парнишка в распахнутой лихо тужурке, Склоненный в тоске над стаканом вина. Так вот в чем искусства великое чудо: С такою тоскою глядит паренек, Таким одиночеством дует оттуда, Что глянешь – и ты уж не так одинок.
Мы выросли в годы таких потрясений, Что целые страны сметало с пути, А ты нам оставил букеты сирени, Которым цвести и цвести, и цвести.
Еще и сегодня убийственно густо От взрывов стоит над планетою дым, И все-таки в доме просторном искусства Есть место стихам и картинам твоим.
И ты не забудешь на темной дороге, Как русские сосны качают верхи, Как русские мальчики спорят о Боге, Рисуют пейзажи, слагают стихи.
Елагин оказался прав: «В доме
Также дружеская и творческая Владимира Михайловича Шаталова Рукописные письма близким друзьям
Дорогой Володя!
Спасибо за слова одобрения. И у меня есть Массовость искусства, как и массовость Теперь о стихах. Должны ли они стать чужим Мне стыдно, но «Карантин»<!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]--> Поклон поэтессе. Жму руку. Да, хорошо бы встретиться, ничего Ваш И. Елагин. Дорогой Володя!
Я виноват перед Вами. Я не забыл, но я Теперь о Ваших стихах. Думаю, что в живописи Вы сильнее. Для меня стихи высказывать своего вот пример того, как можно Поклон Вале. Я очень рад был, что повидал Вас обоих в «Время – Незадолго Здесь Дорогой Яков Моисеевич! Очень бы мне хотелось, чтобы шаталовский Обнимаю и Вас и Евгению Осиповну<!--[if !supportFootnotes]-->[5]<!--[endif]--> С Новым Годом! Ваш всегда
Просьба поэта была исполнена: 11 января 1987 года. Поэт скончался 8 февраля этого же года. <!--[if !supportFootnotes]--> <!--[endif]--> <!--[if !supportFootnotes]-->[1]<!--[endif]--> По этой строке поэт хотел назвать свою последнюю, итоговую книгу «На <!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]--> Речь идет о романе Владимира Максимова <!--[if !supportFootnotes]-->[3]<!--[endif]--> Поэт Андрей Кленов – <!--[if !supportFootnotes]-->[4]<!--[endif]--> Андрей Седых – наст. имя отч. и фам. Яков <!--[if !supportFootnotes]-->[5]<!--[endif]--> Евгения Осиповна Цвибак, сценическая фам. Жени Грэй
|
2013-Синкевич, Валентина
К 95-летию ИВАНА ЕЛАГИНА (1918-1987) «Любите живопись, поэты!», – Елагин был в долголетней дружбе с Я наблюдала, как терпеливо Иван Сергей Романович был талантливым и благодарным учеником. В посвященном Елагину стихотворении «Мастерство», он с восхищением говорит о его великолепном, властном покорении своей воле
Читая стихи твои снова, Я просто поверить не мог, Как ловко упрямое слово В бараний ты скручивал рог.
И мне оставалось дивиться, Как смог ты в ловушку увлечь, И как укротить эту львицу – Строптивую русскую речь.
Она меня лапой стегнула И клык обнажала, как нож, А ты без хлыста и без стула К ней в клетку так запросто вхож.
И шаг твой почуяв спросонок, Она встрепенется и вот – К тебе подбежит, как котенок, И мастеру руку лизнет.
Смерть Бонгарта Иван Елагин «Дорогая Валя! Летал с сыном Валя! Пожалуйста, дайте мне знать, когда последний Вот его стихотворение «Памяти
Ну вот, погостил и ушел восвояси, За друга в пути – мой сегодняшний тост. Он с нашей планеты уходит по трассе Поэтов, художников, ангелов, звезд.
Я знаю – ему и сейчас не до смерти. Я знаю, что смотрит он пристально вниз, Туда, где остался стоять на мольберте Последний набросок – прощальный эскиз.
Сережа, мы в Киеве, в темной квартире. Когда-то с тобою мы встретились здесь. На старой газете картошка в мундире, А в кружке какая-то горькая смесь.
И всюду подрамники, кисти, окурки, И прямо с мольберта глядит с полотна Парнишка в распахнутой лихо тужурке, Склоненный в тоске над стаканом вина. Так вот в чем искусства великое чудо: С такою тоскою глядит паренек, Таким одиночеством дует оттуда, Что глянешь – и ты уж не так одинок.
Мы выросли в годы таких потрясений, Что целые страны сметало с пути, А ты нам оставил букеты сирени, Которым цвести и цвести, и цвести.
Еще и сегодня убийственно густо От взрывов стоит над планетою дым, И все-таки в доме просторном искусства Есть место стихам и картинам твоим.
И ты не забудешь на темной дороге, Как русские сосны качают верхи, Как русские мальчики спорят о Боге, Рисуют пейзажи, слагают стихи.
Елагин оказался прав: «В доме
Также дружеская и творческая Владимира Михайловича Шаталова Рукописные письма близким друзьям
Дорогой Володя!
Спасибо за слова одобрения. И у меня есть Массовость искусства, как и массовость Теперь о стихах. Должны ли они стать чужим Мне стыдно, но «Карантин»<!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]--> Поклон поэтессе. Жму руку. Да, хорошо бы встретиться, ничего Ваш И. Елагин. Дорогой Володя!
Я виноват перед Вами. Я не забыл, но я Теперь о Ваших стихах. Думаю, что в живописи Вы сильнее. Для меня стихи высказывать своего вот пример того, как можно Поклон Вале. Я очень рад был, что повидал Вас обоих в «Время – Незадолго Здесь Дорогой Яков Моисеевич! Очень бы мне хотелось, чтобы шаталовский Обнимаю и Вас и Евгению Осиповну<!--[if !supportFootnotes]-->[5]<!--[endif]--> С Новым Годом! Ваш всегда
Просьба поэта была исполнена: 11 января 1987 года. Поэт скончался 8 февраля этого же года. <!--[if !supportFootnotes]--> <!--[endif]--> <!--[if !supportFootnotes]-->[1]<!--[endif]--> По этой строке поэт хотел назвать свою последнюю, итоговую книгу «На <!--[if !supportFootnotes]-->[2]<!--[endif]--> Речь идет о романе Владимира Максимова <!--[if !supportFootnotes]-->[3]<!--[endif]--> Поэт Андрей Кленов – <!--[if !supportFootnotes]-->[4]<!--[endif]--> Андрей Седых – наст. имя отч. и фам. Яков <!--[if !supportFootnotes]-->[5]<!--[endif]--> Евгения Осиповна Цвибак, сценическая фам. Жени Грэй
|
2013-Синкевич, Валентина
К 90-летию СЕРГЕЯ ГОЛЛЕРБАХА
Празднование этого юбилея превратилось в радостное и торжественное событие – редкое в Зарубежье и не столь частое даже в России. Главную роль здесь сыграло, конечно, не долголетие юбиляра, а его доброе хорошее имя, в сочетании с плодотворной и разнообразной творческой деятельностью. Ибо живописец, график, эссеист, искусствовед, мемуарист, а с недавнего времени и поэт, Сергей Львович Голлербах является неотъемлемой частью русской культуры и, я бы сказала, что его можно считать символом творческого выживания в далеко не легких условиях нашего недавнего исторического прошлого.
![]() Из архива Валентины Синкевич
Энергия юбиляра до сих пор удивляет и восхищает многих. Он активный член Нью-йоркской Академии Дизайна, где преподавал много лет, и также ряда престижных художественных объединений, Президент Корпорации «Нового журнала» и член Редакционной коллегии этого старейшего зарубежного периодического издания, с которым была и продолжает быть тесно связана творческая жизнь Сергея Львовича. Он постоянно пишет очерки на темы искусства или воспоминания о встречах с людьми чем-то заинтересовавшими этого незаурядного и восприимчивого наблюдателя.
К 90-летию Сергея Голлербаха «Новый журнал» выпустил его книгу «Нью-йоркский блокнот». Это мастерски схваченные легкие зарисовки «русского Нью-Йорка» с кратким метким рассказом о впечатлении от встречи с какой-нибудь знаменитостью или колоритным персонажем, случайно или неслучайно попавшим в поле зрения автора, и ожившим на страницах его слегка ироничной книги. После чтения «Блокнота» можно улыбнуться и сказать: «А ведь наша жизнь не так уж плоха, не так уж всегда трагична, несмотря на все ее катаклизмы и несовершенства». Читателями эта книга принята единодушно, что тоже случается не так уж часто.
Презентация «Нью-йоркского блокнота» состоялась в самом подходящем для этого месте: в нью-йоркском русском книжном магазине «21». И московское «Знамя» (№11,2013) опубликовало великолепную рецензию на «Блокнот» Ирины Чайковской. А в воронежской литературной газете «На родине Станкевича» появилась статья Н. Добреева, в которой говорится о юбилее Голлербаха и о воронежской ссылке всей голлербаховской семьи в наши лихие тридцатые годы. В журнале «Чайка» (№21, 2013) к юбилею напечатан очерк Голлербаха «Запятая».
Затем было много интервью с поздравлениями и пожеланиями «Долгих лет и многих встреч», как некогда написал Лев Лосев в одном из своих стихотворных поздравлений другому юбиляру. Отмечу лишь выбранные беседы с Голлербахом.
Главный редактор «Нового журнала» Марина Адамович продуманно и обстоятельно расспросила Сергея Львовича о многом, включая родословную семьи Голлербахов, взгляд на искусство и место Нью-Йорка в его жизни и творчестве, то есть попросила рассказать о городе, в котором художник прожил более 60-ти лет.
Эта беседа напечатана в сентябрьском выпуске журнала (№272, 2013). Интервью на телеканале RTV называлось «Нью-Йорк с Виктором Топаллером». А на канале НТВ с ним беседовала Ольга Логинова. Также в нью-йоркской галерее Анны Франтс прошла с успехом выставка рисунков юбиляра, на которой побывали многие коллеги-художники, студенты и многочисленные старые и новые друзья Сергея Львовича.
Юбилейные празднества закончились 2-го декабря сего года открытием большой персональной выставки живописи и графики юбиляра в московском Доме русского Зарубежья им. Александра Солженицына. Выставка названа «Нью-йоркский блокнот» – по книге Сергея Голлербаха, который, ради этого события, прилетел в Москву. Юбиляра приветствовали директор Дома Виктор Москвин, профессор Санкт-петербургского университета Нинель Олесич и руководитель Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям Михаил Сеславинский. Во время вернисажа телеканал «Культура» иллюстрировал беседу с ним выставочными работами художника. Кроме этого в Москве у него было много интересных встреч и бесед, например его интервьюировал директор киностудии «Русский путь» Сергей Зайцев и исполнительный продюсер A-студии Марина Бьёрнсгорд.
Я познакомилась с Сергеем Голлербахом в начале шестидесятых годов. Наша долголетняя дружба включила многое: совместную работу над поэтическими ежегодниками «Перекрестки»/«Встречи», связь с общими друзьями и со временем потеря их (Сергей Львович тепло вспоминал о каждом из них на страницах «Нового журнала»), горячие споры на всевозможные и невозможные темы, обмен мнениями о том или ином мировом происшествии или событии в нашей общей зарубежной жизни... А краткая его биография такова:
Он родился в 1923 году в Детском Селе (бывшем Царском Селе). По отцовской линии происходил из рода обрусевших немцев, а по материнской – из русских дворян. Его родной дядя – Эрих Федорович Голлербах – искусствовед, автор знаменитой книги «Город муз» (о Царском Селе) был известной фигурой Серебряного века. В советское время такое происхождение ничего хорошего не сулило. Так, в тридцатые годы семья провела какой-то срок в воронежской ссылке. А по возвращении домой вскоре вспыхнула война, прервавшая не только образование будущего художника, но навсегда выбросившая его из родных мест. Попав в Германию он пережил страшные англо-американские бомбежки, а затем прошел весь сложный путь «перемещенного лица», так называемого ДиПи: всевозможные лагеря, насильственную репатриацию, и, в его случае, попытку продолжить прерванное художественное образование, но снова прерванное из-за эмиграции в Америку. Здесь, наконец, после случайно подвернувшихся физических работ (вначале этого мало кто избежал из бывших дипийцев), он получил постоянное место в коммерческой рекламной фирме и попутно сумел серьезно заняться своим искусством, преподавательской деятельностью, начал также писать очерки, воспоминания, рецензии на выставки, и печататься в серьезных периодических изданиях, главным образом в «Новом Журнале». Постоянным местом жительства Сергей Львович раз и навсегда выбрал Нью-Йорк, где вскоре, можно сказать, ни одно достойное культурное событие не обходилось без его участия или хотя бы присутствия. То есть он стал неотъемлемой частью творческой жизни «русского» Нью-Йорка, а шире – русского Зарубежья всех волн эмиграции.
Я могу сказать, что из всех художников, которых мне довелось встретить, Сергей Голлербах представляется мне наиболее жизнеутверждающей и цельной творческой натурой, не пребывающей в постоянном конфликте со своим внутренним и внешним миром.
Я думаю, что в голлербаховском творчестве главное заключается в том, как он понимает эстетику. В отличие от Гегеля, говорившего, что идеал красоты человек ищет в искусстве, ибо оно создает идеальную красоту, Голлербах считает, что современное искусство не стремится к поиску или выражению красоты. Он говорит, что предметом искусства может быть нечто даже уродливое. Всё дело в том, как художник смотрит на свой объект и что о нем думает. Например, это: «Конечно, груды мусора оскорбляют наше эстетическое чувство, но, если посмотреть на них с иной точки зрения, то они могут стать объектом, не лишенным известного интереса. Мусор – это своего рода дневник нашей повседневной жизни, нашего быта, дневник интимный, полный неожиданностей и наводящий человека на философские размышления». И вот это: «Не в идеальных пропорциях и правильных чертах следует искать ее (красоту – B.C.), а в сложной игре формы и содержания, собственных догадок и вольных интерпретаций. Мы не древние греки». Или: «Неудивительно, что несовершенство, некрасивость и даже уродство сейчас не только вполне приемлемы, но даже логичны» (цитаты из книги Голлербаха «Жаркие тени города»). Отсюда и приятие не только окружающего, со всеми его «уродствами», но и мудрое примирение со старостью, с «уродливыми» изменениями стареющего человеческого тела.
И еще немаловажный аспект голлербаховского характера: жизнерадостное отношение к нашему бытию, включившему его индивидуальную судьбу, которую он принимает без всяких надрывов, изломов и трещин. Помню, я удивилась, когда Голлербах как-то сказал мне: «Спасибо товарищу Сталину за несчастливое детство». А потом подумала: «а ведь он прав. Не будь у нас того, сталинского детства, труднее было бы выдержать всё то, что свалилось на нас во время войны».
Сергей Львович Голлербах довольно часто бывает в России. Сейчас, к счастью, это стало возможным. Почти всегда там, на родине, у него пишутся стихи.
В нынешнюю свою юбилейную поездку Сергей Голлербах сочинил вот эти строки, которыми закончу свой краткий очерк об интереснейшем и до сих пор творчески плодотворном нашем современнике.
* * *
Облака плывут над Москвою,
белые, пушистые... Порою
мне кажется, что я нигде,
кроме Москвы не жил
и всё, что раньше пережил
в далеких странах,
построено лишь на обманах.
* * *
Дождь, мокрый снег и слякоть под ногами.
Декабрь в Москве... Но мне вокруг всё мило,
я здесь желанный гость, а ведь годами
такое в голову не приходило.
И я своей судьбе вовеки благодарен:
в Дом Зарубежья Русского мне ключ подарен!
* * *
В Москве я много ел и пил
и еще больше говорил,
давал немало интервью,
не зная, что я говорю.
Затем я снова пил и ел
и обернуться не успел –
в Нью-Йорк обратно улетел!
Но затаил в душе мечту:
в Москву я снова прилечу!
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия, 2013
|
2013-Синкевич, Валентина
К 90-летию СЕРГЕЯ ГОЛЛЕРБАХА
Празднование этого юбилея превратилось в радостное и торжественное событие – редкое в Зарубежье и не столь частое даже в России. Главную роль здесь сыграло, конечно, не долголетие юбиляра, а его доброе хорошее имя, в сочетании с плодотворной и разнообразной творческой деятельностью. Ибо живописец, график, эссеист, искусствовед, мемуарист, а с недавнего времени и поэт, Сергей Львович Голлербах является неотъемлемой частью русской культуры и, я бы сказала, что его можно считать символом творческого выживания в далеко не легких условиях нашего недавнего исторического прошлого.
![]() Из архива Валентины Синкевич
Энергия юбиляра до сих пор удивляет и восхищает многих. Он активный член Нью-йоркской Академии Дизайна, где преподавал много лет, и также ряда престижных художественных объединений, Президент Корпорации «Нового журнала» и член Редакционной коллегии этого старейшего зарубежного периодического издания, с которым была и продолжает быть тесно связана творческая жизнь Сергея Львовича. Он постоянно пишет очерки на темы искусства или воспоминания о встречах с людьми чем-то заинтересовавшими этого незаурядного и восприимчивого наблюдателя.
К 90-летию Сергея Голлербаха «Новый журнал» выпустил его книгу «Нью-йоркский блокнот». Это мастерски схваченные легкие зарисовки «русского Нью-Йорка» с кратким метким рассказом о впечатлении от встречи с какой-нибудь знаменитостью или колоритным персонажем, случайно или неслучайно попавшим в поле зрения автора, и ожившим на страницах его слегка ироничной книги. После чтения «Блокнота» можно улыбнуться и сказать: «А ведь наша жизнь не так уж плоха, не так уж всегда трагична, несмотря на все ее катаклизмы и несовершенства». Читателями эта книга принята единодушно, что тоже случается не так уж часто.
Презентация «Нью-йоркского блокнота» состоялась в самом подходящем для этого месте: в нью-йоркском русском книжном магазине «21». И московское «Знамя» (№11,2013) опубликовало великолепную рецензию на «Блокнот» Ирины Чайковской. А в воронежской литературной газете «На родине Станкевича» появилась статья Н. Добреева, в которой говорится о юбилее Голлербаха и о воронежской ссылке всей голлербаховской семьи в наши лихие тридцатые годы. В журнале «Чайка» (№21, 2013) к юбилею напечатан очерк Голлербаха «Запятая».
Затем было много интервью с поздравлениями и пожеланиями «Долгих лет и многих встреч», как некогда написал Лев Лосев в одном из своих стихотворных поздравлений другому юбиляру. Отмечу лишь выбранные беседы с Голлербахом.
Главный редактор «Нового журнала» Марина Адамович продуманно и обстоятельно расспросила Сергея Львовича о многом, включая родословную семьи Голлербахов, взгляд на искусство и место Нью-Йорка в его жизни и творчестве, то есть попросила рассказать о городе, в котором художник прожил более 60-ти лет.
Эта беседа напечатана в сентябрьском выпуске журнала (№272, 2013). Интервью на телеканале RTV называлось «Нью-Йорк с Виктором Топаллером». А на канале НТВ с ним беседовала Ольга Логинова. Также в нью-йоркской галерее Анны Франтс прошла с успехом выставка рисунков юбиляра, на которой побывали многие коллеги-художники, студенты и многочисленные старые и новые друзья Сергея Львовича.
Юбилейные празднества закончились 2-го декабря сего года открытием большой персональной выставки живописи и графики юбиляра в московском Доме русского Зарубежья им. Александра Солженицына. Выставка названа «Нью-йоркский блокнот» – по книге Сергея Голлербаха, который, ради этого события, прилетел в Москву. Юбиляра приветствовали директор Дома Виктор Москвин, профессор Санкт-петербургского университета Нинель Олесич и руководитель Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям Михаил Сеславинский. Во время вернисажа телеканал «Культура» иллюстрировал беседу с ним выставочными работами художника. Кроме этого в Москве у него было много интересных встреч и бесед, например его интервьюировал директор киностудии «Русский путь» Сергей Зайцев и исполнительный продюсер A-студии Марина Бьёрнсгорд.
Я познакомилась с Сергеем Голлербахом в начале шестидесятых годов. Наша долголетняя дружба включила многое: совместную работу над поэтическими ежегодниками «Перекрестки»/«Встречи», связь с общими друзьями и со временем потеря их (Сергей Львович тепло вспоминал о каждом из них на страницах «Нового журнала»), горячие споры на всевозможные и невозможные темы, обмен мнениями о том или ином мировом происшествии или событии в нашей общей зарубежной жизни... А краткая его биография такова:
Он родился в 1923 году в Детском Селе (бывшем Царском Селе). По отцовской линии происходил из рода обрусевших немцев, а по материнской – из русских дворян. Его родной дядя – Эрих Федорович Голлербах – искусствовед, автор знаменитой книги «Город муз» (о Царском Селе) был известной фигурой Серебряного века. В советское время такое происхождение ничего хорошего не сулило. Так, в тридцатые годы семья провела какой-то срок в воронежской ссылке. А по возвращении домой вскоре вспыхнула война, прервавшая не только образование будущего художника, но навсегда выбросившая его из родных мест. Попав в Германию он пережил страшные англо-американские бомбежки, а затем прошел весь сложный путь «перемещенного лица», так называемого ДиПи: всевозможные лагеря, насильственную репатриацию, и, в его случае, попытку продолжить прерванное художественное образование, но снова прерванное из-за эмиграции в Америку. Здесь, наконец, после случайно подвернувшихся физических работ (вначале этого мало кто избежал из бывших дипийцев), он получил постоянное место в коммерческой рекламной фирме и попутно сумел серьезно заняться своим искусством, преподавательской деятельностью, начал также писать очерки, воспоминания, рецензии на выставки, и печататься в серьезных периодических изданиях, главным образом в «Новом Журнале». Постоянным местом жительства Сергей Львович раз и навсегда выбрал Нью-Йорк, где вскоре, можно сказать, ни одно достойное культурное событие не обходилось без его участия или хотя бы присутствия. То есть он стал неотъемлемой частью творческой жизни «русского» Нью-Йорка, а шире – русского Зарубежья всех волн эмиграции.
Я могу сказать, что из всех художников, которых мне довелось встретить, Сергей Голлербах представляется мне наиболее жизнеутверждающей и цельной творческой натурой, не пребывающей в постоянном конфликте со своим внутренним и внешним миром.
Я думаю, что в голлербаховском творчестве главное заключается в том, как он понимает эстетику. В отличие от Гегеля, говорившего, что идеал красоты человек ищет в искусстве, ибо оно создает идеальную красоту, Голлербах считает, что современное искусство не стремится к поиску или выражению красоты. Он говорит, что предметом искусства может быть нечто даже уродливое. Всё дело в том, как художник смотрит на свой объект и что о нем думает. Например, это: «Конечно, груды мусора оскорбляют наше эстетическое чувство, но, если посмотреть на них с иной точки зрения, то они могут стать объектом, не лишенным известного интереса. Мусор – это своего рода дневник нашей повседневной жизни, нашего быта, дневник интимный, полный неожиданностей и наводящий человека на философские размышления». И вот это: «Не в идеальных пропорциях и правильных чертах следует искать ее (красоту – B.C.), а в сложной игре формы и содержания, собственных догадок и вольных интерпретаций. Мы не древние греки». Или: «Неудивительно, что несовершенство, некрасивость и даже уродство сейчас не только вполне приемлемы, но даже логичны» (цитаты из книги Голлербаха «Жаркие тени города»). Отсюда и приятие не только окружающего, со всеми его «уродствами», но и мудрое примирение со старостью, с «уродливыми» изменениями стареющего человеческого тела.
И еще немаловажный аспект голлербаховского характера: жизнерадостное отношение к нашему бытию, включившему его индивидуальную судьбу, которую он принимает без всяких надрывов, изломов и трещин. Помню, я удивилась, когда Голлербах как-то сказал мне: «Спасибо товарищу Сталину за несчастливое детство». А потом подумала: «а ведь он прав. Не будь у нас того, сталинского детства, труднее было бы выдержать всё то, что свалилось на нас во время войны».
Сергей Львович Голлербах довольно часто бывает в России. Сейчас, к счастью, это стало возможным. Почти всегда там, на родине, у него пишутся стихи.
В нынешнюю свою юбилейную поездку Сергей Голлербах сочинил вот эти строки, которыми закончу свой краткий очерк об интереснейшем и до сих пор творчески плодотворном нашем современнике.
* * *
Облака плывут над Москвою,
белые, пушистые... Порою
мне кажется, что я нигде,
кроме Москвы не жил
и всё, что раньше пережил
в далеких странах,
построено лишь на обманах.
* * *
Дождь, мокрый снег и слякоть под ногами.
Декабрь в Москве... Но мне вокруг всё мило,
я здесь желанный гость, а ведь годами
такое в голову не приходило.
И я своей судьбе вовеки благодарен:
в Дом Зарубежья Русского мне ключ подарен!
* * *
В Москве я много ел и пил
и еще больше говорил,
давал немало интервью,
не зная, что я говорю.
Затем я снова пил и ел
и обернуться не успел –
в Нью-Йорк обратно улетел!
Но затаил в душе мечту:
в Москву я снова прилечу!
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия, 2013
|
2013-Синкевич, Валентина
К 90-летию СЕРГЕЯ ГОЛЛЕРБАХА
Празднование этого юбилея превратилось в радостное и торжественное событие – редкое в Зарубежье и не столь частое даже в России. Главную роль здесь сыграло, конечно, не долголетие юбиляра, а его доброе хорошее имя, в сочетании с плодотворной и разнообразной творческой деятельностью. Ибо живописец, график, эссеист, искусствовед, мемуарист, а с недавнего времени и поэт, Сергей Львович Голлербах является неотъемлемой частью русской культуры и, я бы сказала, что его можно считать символом творческого выживания в далеко не легких условиях нашего недавнего исторического прошлого.
![]() Из архива Валентины Синкевич
Энергия юбиляра до сих пор удивляет и восхищает многих. Он активный член Нью-йоркской Академии Дизайна, где преподавал много лет, и также ряда престижных художественных объединений, Президент Корпорации «Нового журнала» и член Редакционной коллегии этого старейшего зарубежного периодического издания, с которым была и продолжает быть тесно связана творческая жизнь Сергея Львовича. Он постоянно пишет очерки на темы искусства или воспоминания о встречах с людьми чем-то заинтересовавшими этого незаурядного и восприимчивого наблюдателя.
К 90-летию Сергея Голлербаха «Новый журнал» выпустил его книгу «Нью-йоркский блокнот». Это мастерски схваченные легкие зарисовки «русского Нью-Йорка» с кратким метким рассказом о впечатлении от встречи с какой-нибудь знаменитостью или колоритным персонажем, случайно или неслучайно попавшим в поле зрения автора, и ожившим на страницах его слегка ироничной книги. После чтения «Блокнота» можно улыбнуться и сказать: «А ведь наша жизнь не так уж плоха, не так уж всегда трагична, несмотря на все ее катаклизмы и несовершенства». Читателями эта книга принята единодушно, что тоже случается не так уж часто.
Презентация «Нью-йоркского блокнота» состоялась в самом подходящем для этого месте: в нью-йоркском русском книжном магазине «21». И московское «Знамя» (№11,2013) опубликовало великолепную рецензию на «Блокнот» Ирины Чайковской. А в воронежской литературной газете «На родине Станкевича» появилась статья Н. Добреева, в которой говорится о юбилее Голлербаха и о воронежской ссылке всей голлербаховской семьи в наши лихие тридцатые годы. В журнале «Чайка» (№21, 2013) к юбилею напечатан очерк Голлербаха «Запятая».
Затем было много интервью с поздравлениями и пожеланиями «Долгих лет и многих встреч», как некогда написал Лев Лосев в одном из своих стихотворных поздравлений другому юбиляру. Отмечу лишь выбранные беседы с Голлербахом.
Главный редактор «Нового журнала» Марина Адамович продуманно и обстоятельно расспросила Сергея Львовича о многом, включая родословную семьи Голлербахов, взгляд на искусство и место Нью-Йорка в его жизни и творчестве, то есть попросила рассказать о городе, в котором художник прожил более 60-ти лет.
Эта беседа напечатана в сентябрьском выпуске журнала (№272, 2013). Интервью на телеканале RTV называлось «Нью-Йорк с Виктором Топаллером». А на канале НТВ с ним беседовала Ольга Логинова. Также в нью-йоркской галерее Анны Франтс прошла с успехом выставка рисунков юбиляра, на которой побывали многие коллеги-художники, студенты и многочисленные старые и новые друзья Сергея Львовича.
Юбилейные празднества закончились 2-го декабря сего года открытием большой персональной выставки живописи и графики юбиляра в московском Доме русского Зарубежья им. Александра Солженицына. Выставка названа «Нью-йоркский блокнот» – по книге Сергея Голлербаха, который, ради этого события, прилетел в Москву. Юбиляра приветствовали директор Дома Виктор Москвин, профессор Санкт-петербургского университета Нинель Олесич и руководитель Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям Михаил Сеславинский. Во время вернисажа телеканал «Культура» иллюстрировал беседу с ним выставочными работами художника. Кроме этого в Москве у него было много интересных встреч и бесед, например его интервьюировал директор киностудии «Русский путь» Сергей Зайцев и исполнительный продюсер A-студии Марина Бьёрнсгорд.
Я познакомилась с Сергеем Голлербахом в начале шестидесятых годов. Наша долголетняя дружба включила многое: совместную работу над поэтическими ежегодниками «Перекрестки»/«Встречи», связь с общими друзьями и со временем потеря их (Сергей Львович тепло вспоминал о каждом из них на страницах «Нового журнала»), горячие споры на всевозможные и невозможные темы, обмен мнениями о том или ином мировом происшествии или событии в нашей общей зарубежной жизни... А краткая его биография такова:
Он родился в 1923 году в Детском Селе (бывшем Царском Селе). По отцовской линии происходил из рода обрусевших немцев, а по материнской – из русских дворян. Его родной дядя – Эрих Федорович Голлербах – искусствовед, автор знаменитой книги «Город муз» (о Царском Селе) был известной фигурой Серебряного века. В советское время такое происхождение ничего хорошего не сулило. Так, в тридцатые годы семья провела какой-то срок в воронежской ссылке. А по возвращении домой вскоре вспыхнула война, прервавшая не только образование будущего художника, но навсегда выбросившая его из родных мест. Попав в Германию он пережил страшные англо-американские бомбежки, а затем прошел весь сложный путь «перемещенного лица», так называемого ДиПи: всевозможные лагеря, насильственную репатриацию, и, в его случае, попытку продолжить прерванное художественное образование, но снова прерванное из-за эмиграции в Америку. Здесь, наконец, после случайно подвернувшихся физических работ (вначале этого мало кто избежал из бывших дипийцев), он получил постоянное место в коммерческой рекламной фирме и попутно сумел серьезно заняться своим искусством, преподавательской деятельностью, начал также писать очерки, воспоминания, рецензии на выставки, и печататься в серьезных периодических изданиях, главным образом в «Новом Журнале». Постоянным местом жительства Сергей Львович раз и навсегда выбрал Нью-Йорк, где вскоре, можно сказать, ни одно достойное культурное событие не обходилось без его участия или хотя бы присутствия. То есть он стал неотъемлемой частью творческой жизни «русского» Нью-Йорка, а шире – русского Зарубежья всех волн эмиграции.
Я могу сказать, что из всех художников, которых мне довелось встретить, Сергей Голлербах представляется мне наиболее жизнеутверждающей и цельной творческой натурой, не пребывающей в постоянном конфликте со своим внутренним и внешним миром.
Я думаю, что в голлербаховском творчестве главное заключается в том, как он понимает эстетику. В отличие от Гегеля, говорившего, что идеал красоты человек ищет в искусстве, ибо оно создает идеальную красоту, Голлербах считает, что современное искусство не стремится к поиску или выражению красоты. Он говорит, что предметом искусства может быть нечто даже уродливое. Всё дело в том, как художник смотрит на свой объект и что о нем думает. Например, это: «Конечно, груды мусора оскорбляют наше эстетическое чувство, но, если посмотреть на них с иной точки зрения, то они могут стать объектом, не лишенным известного интереса. Мусор – это своего рода дневник нашей повседневной жизни, нашего быта, дневник интимный, полный неожиданностей и наводящий человека на философские размышления». И вот это: «Не в идеальных пропорциях и правильных чертах следует искать ее (красоту – B.C.), а в сложной игре формы и содержания, собственных догадок и вольных интерпретаций. Мы не древние греки». Или: «Неудивительно, что несовершенство, некрасивость и даже уродство сейчас не только вполне приемлемы, но даже логичны» (цитаты из книги Голлербаха «Жаркие тени города»). Отсюда и приятие не только окружающего, со всеми его «уродствами», но и мудрое примирение со старостью, с «уродливыми» изменениями стареющего человеческого тела.
И еще немаловажный аспект голлербаховского характера: жизнерадостное отношение к нашему бытию, включившему его индивидуальную судьбу, которую он принимает без всяких надрывов, изломов и трещин. Помню, я удивилась, когда Голлербах как-то сказал мне: «Спасибо товарищу Сталину за несчастливое детство». А потом подумала: «а ведь он прав. Не будь у нас того, сталинского детства, труднее было бы выдержать всё то, что свалилось на нас во время войны».
Сергей Львович Голлербах довольно часто бывает в России. Сейчас, к счастью, это стало возможным. Почти всегда там, на родине, у него пишутся стихи.
В нынешнюю свою юбилейную поездку Сергей Голлербах сочинил вот эти строки, которыми закончу свой краткий очерк об интереснейшем и до сих пор творчески плодотворном нашем современнике.
* * *
Облака плывут над Москвою,
белые, пушистые... Порою
мне кажется, что я нигде,
кроме Москвы не жил
и всё, что раньше пережил
в далеких странах,
построено лишь на обманах.
* * *
Дождь, мокрый снег и слякоть под ногами.
Декабрь в Москве... Но мне вокруг всё мило,
я здесь желанный гость, а ведь годами
такое в голову не приходило.
И я своей судьбе вовеки благодарен:
в Дом Зарубежья Русского мне ключ подарен!
* * *
В Москве я много ел и пил
и еще больше говорил,
давал немало интервью,
не зная, что я говорю.
Затем я снова пил и ел
и обернуться не успел –
в Нью-Йорк обратно улетел!
Но затаил в душе мечту:
в Москву я снова прилечу!
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия, 2013
|
2014-Валентина СИНКЕВИЧ
ЛАМПА ГОРИТ
Татьяне Корольковой
Лампа горит. Пишу.
Притупляется зрение.
Но буква по букве стихотворение
слагаю так, как дышу.
Десна когда-то впадала в Днепр,
ревел гудок, как дикий вепрь,
плыл пароход той стороной,
где прощаются навсегда со страной,
где осталось множество дел,
про которые петь умел,
хорошо умел – Марк Бернес.
И молчал нахмуренный лес,
и молчали сотни и сотни лет,
видя множество страшных бед –
люди.
Но спокойно текут беспокойные воды,
и спокойно идут беспокойные годы,
и спокойно стоит вихревая Америка,
где родилась моя внучка Эрика,
и спокойно мой русский язык
к иностранному звуку привык,
к иностранному уху приник –
но шепчет всё о своем:
домик-дом под соломенной крышей –
он стоит не дальше, а ближе
к небоскребу с каменной крышей
и к Десне, что впадает всё еще
в Днепр.
Декабрь 2014
ФИЛАДЕЛЬФИЙСКАЯ НОЧЬ
Что-то снова не весело.
Ветра нет кораблю.
Грусть подошла, занавесила
домик, в котором сплю.
Кресло, раскрытая книжица,
ночь за окном, а не день.
Только по городу медленно движется
Эдгарова черная тень.
Как живется ей здесь, с небоскребами?
Камни, стекла, огни…
Эдгар, в городе оба мы
очень давно уж одни.
А твой Ворон* с его пророчеством,
с его Никогда, Никогда, – что ж,
это ты в ночные часы одиночества
и твоя гениальная ложь.
Декабрь 2014
_________________________________
* Самое популярное в англоязычной поэзии стихотворение «Ворон» Эдгара По было написано в Филадельфии в 1845 году.
(Прим. автора)
ИЗ ФИЛАДЕЛЬФИИ
Гале Рубинштейн
Выпьем, Галя, за жизнь, что прошла,
от меня ускользнула сквозь двери.
И была она – не была
счастьем или потерей –
сейчас не всё ли равно?
Месяц светит в окно,
кошка пьет молоко из блюдца,
Филадельфия ночью тиха,
только звуки откуда-то льются,
тихие звуки стиха.
Август 2015
СНОВА
Дайте нам хоть вздохнуть чуток.
Но горит уже на войне Восток.
И грозит какая-то снова хворь.
И в тумане всё – ни луны, ни зорь.
Даже в райском моем саду
ничего фруктового не найду.
Где те яблочки, что вчера рвала?
Где та яблонька, что вчера была?
И засохли роз под окном кусты,
и завяли все на окне цветы,
потому что рыщет вокруг война,
и погибель несет она.
А победу некому ликовать,
потому что пули вокруг опять,
потому что будут жена и мать
мужа-сына вечно ждать.
Декабрь 2014
ПЕРЕМЕЩЕННОЕ ЛИЦО
Люсе Оболенской
По морям, и рекам, и мостам –
сегодня здесь, а завтра там –
перемещенное лицо.
Врастает в почву деревцо,
посаженное наспех, наугад.
А много лет подряд
мерещилось в надеждах,
в надежных всё-таки одеждах
и жизнь прожить, и поле перейти,
и, может быть, в конце пути
однажды добрести до поворота.
За ним знакомые ворота,
в которые нельзя не постучать,
наверно их откроет мать –
она из старого альбома,
что был давно оставлен дома.
Всё это есть и было.
Еще не высохли чернила,
еще звучит протяжный зов
земли, и предков, и потомков,
еще не груда всё-таки обломков,
а лики старых образов
и Пушкина украинская ночь.
Июль 2015
«ДВОЕТОЧИЕ»*
…Я не желаю в одиночку
Ни днем, ни ночью!
Я смерть трактую не как точку –
Как двоеточье:
Николай Моршен
Помню тебя, калифорнийский поэт-рыбак.
Вспоминаю, может, совсем не так.
Но вот выходишь ты на крыльцо.
Гамбург, лагерь. У тебя лицо,
перемещенное в лагеря, лагеря.
Может, вспоминаешься ты мне не зря?
Что же был тогда за час,
разбросавший нас,
не спасавший нас
никогда?
По воде плывет твой поплавок.
Ты слова сгибаешь в бараний рог.
Только ты слова мог так согнуть,
и нырнуть поглубже, но не тонуть,
плыть на Запад, дальше, в даль,
и слова, слова… Под рукою Даль.
Киев, Гамбург, Монтерей,
доля, дольник, ямб, хорей –
и вот воочию
точки нет,
есть «Двоеточие»:
Декабрь 2014
_________________
* «Двоеточие» (не «Двоеточье») – вторая книга стихов (1967)
Николая Моршена.
(Прим. автора)
СИНКЕВИЧ, Валентина Алексеевна, Филадельфия. Поэт, литературный критик, эссеист. Редактор ежегодника «Встречи» (1983-2007) и антологии «Берега»,1992. Составитель (совместно с Д. Бобышевым и В. Крейдом) справочника «Словарь поэтов русского Зарубежья», 1999 . Родилась в 1926 г. в Киеве. На Западе с 1942 г. Сборники стихов: «Огни», 1973; «Наступление дня»,1978; «Цветенье трав»,1985; «Здесь я живу»,1988; «Избранное»,1992; одна из авторов сборника «Триада», 1996; «Поэтессы русского Зарубежья – Л. Алексеева, О. Анстей, В. Синкевич», 2000; «На этой красивой и страшной земле», 2009. Литературные очерки и воспоминания: «…с благодарностию: были», 2002; «Мои встречи», 2010. Стихи публиковались в антологиях: «Берега», 1992; «Строфы века», 1995; «Вернуться в Россию стихами», 1996; «Мы жили тогда на планете другой», 1997 и альманахах - «Перекрестки/Встречи», «Побережье» и «Связь времён». Член редакционной коллегии и постоянный автор «Нового Журнала» (Нью-Йорк).
|
2014-Валентина СИНКЕВИЧ. Литературная критика Николая МОРШЕНА.
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА НИКОЛАЯ МОРШЕНА
С этим поэтом у меня была долголетняя, и можно сказать, ничем не омраченная дружба. Ниточка общения тянется еще с послевоенных германских лагерных времен, когда мы, потеряв собственное лицо, стали «перемещенным лицом». Приобрели и новую национальность: «дипиец», сокращенно – ДиПи (Displaced Person). Мы с Николаем Николаевичем Моршеном очутились в одном и том же лагере для перемещенных лиц, именуемого Цоо Камп. Это бывшее вермахтское гнездо стояло, вернее, уцелело (что, с самолетов не заметили?) посредине Гамбурга, вдребезги разбитого американскими и британскими бомбами. В данном случае – недаром: все же военный объект – порт. А вся побежденная Германия была неравномерно разодрана на четыре зоны.
Мы с Моршеном волей благосклонной к нам судьбы попали в Британскую – не лучшую, но и не худшую – Советскую. В литературном смысле, «наша» была довольно скудной: держалась всего на трех китах – прозаик Николай Нароков, его сын, поэт Николай Моршен (настоящая фамилия обоих – Марченко), да поэт и критик Юрий Иваск. Все будущие Имена почему-то очутились в Американской зоне: Иван Елагин, Ольга Анстей, Лидия Алексеева, Игорь Чиннов, Ирина Сабурова и другие. Правда, тогда нам, жившим в Европе на птичьих правах, было не до дружеских или литературных знакомств и связей. Все мы, безработные «перемещенные лица», заняты были одной и той же нелегкой работой: перемещением себя куда-то подальше от конференций, решений и соглашений на высшем уровне, непосредственно касающихся и наших судеб. Работа нелегкая, взявшая несколько лет жизни и стоящая много нервов и крови всем, испытавшим этот труд на своем горбу. В Цоо Кампе мы с Николаем Николаевичем, встречаясь, вежливо здоровались друг с другом и проходили мимо. Но потом все же, наконец, – Америка. Здесь мы разбрелись по Новой Земле – кто куда. Кто на это побережье, кто на то, кто в города-гиганты, а кто в тишину, обвеянную свежими океанскими ветрами.
В таком тихоокеанском Монтерее, где приземлилась вся довольно большая семья поэта, мы встретились с ним через два десятка лет. Вспомнили наши гамбургские годы, выпили на вечный брудершафт и закусили вкуснейшей жареной-вареной-копченой-соленой рыбой, приготовленной умелыми руками жены Талочки, а пойманной собственноручно самим поэтом. (На многодневную рыбалку он не выехал только в год своей смерти – 2001-й.) Наша дружба была, конечно, эпистолярно-телефонная. А личные встречи, как северянинская встреча с Викторией Регией – «редко, редко в цвету». Расстояние все же не близкое.
Долгие годы Николай Николаевич был верным автором нью-йоркского «Нового журнала». Но затем, поссорившись с Романом Гулем (редактор дерзнул подредактировать стихи Моршена), он стал автором «моего» поэтического ежегодника «Встречи». И тут поэт увлекся литературной критикой.
Вообще критику и критиков он недолюбливал, до конца своих дней оставаясь только поэтом. Но в дружеских разговорах – письменных или телефонных – пожалуйста. Здесь дело иное, здесь можно – метко, с задором, остроумно. Пристрастно? Да. Где же найти беспристрастную критику? Литературная испокон веков была пристрастной. Может быть, в будущем компьютеры займутся беспристрастной? А пока…
Я впервые привожу одно из писем ко мне Николая Моршена, щедро поделившегося со мной своим впечатлением после чтения «Встреч» за 1983 год. Это и повод вспомнить поэтов, большинство из которых уже давно не с нами, и также представить те их стихи, которым дает оценку (хвалебную или наоборот) пристрастный критик Николай Моршен. Вот его письмо, написанное тридцать лет тому назад (1984):
9. 2. 84
Валенсия,
еле-еле собрался засесть за письмо. Дело в том, что мы с Талочкой все еще болеем: я только что окончил второй круг, а она уже в разгаре третьего. Чертов грипп бросается с бронхов на плевру, с плевры на горло, с горла на ухо… А от дальнейших анатомических подробностей я лучше воздержусь, поскольку вгонять невинных девушек в краску негоже.
Что касается сборника, то по прочтении его у меня кое-какие мысли были, но грипп (он же инфлюэнца, он же – испанка), ударив по застарелому склерозу мозга, выветрил последние остатки соображения из моей психики. Что могу сказать? В целом, пожалуй, лучше предыдущих, во всяком случае, явных промахов нет. Из удач могу отметить Нарциссова и первое Перелешина. Только почему оба они «на мотивы Раннита»? Этот подзаголовок их снижает, в особенности Нарциссовское, в котором хотелось бы уловить совсем другие, предсмертные, ноты. В таком ключе это стихотворение для меня и звучит. Что касается стихов самого Раннита, то не знаю, как в эстонском оригинале, но в переводе они звучат претенциозно и нафталинно. Приятное знакомство – Рина (кажется, на иврите это значит – сердце) Левинзон. Коржавин с удивлением открывает, что его убила жизнь. Вероятно, он забыл (или не знал) чьей-то крылатой фразы: «Жизнь – самое опасное предприятие в мире: из нее еще никто не выбирался живым».
От Люши (Ольга Анстей. – В.С.) я ожидал большего. Как это сучьих детей в святые произвела – непонятно. Но главное, конечно, это неожиданный комизм, вытекающий из фразы: «С нами в ногу ступали собаки…» как это четвероногие могут шагать в ногу с двуногими – мне было не ясно. Но потом я сообразил, представил себе эту картину и расхохотался: идет Люша, а рядом с ней на задних лапах шагает пес, над головой которого сияет нимб, в знак его святости. Люша шагает мелкими-мелкими шажками, чтобы пес мог идти в ногу. Есть, правда, и другой вариант: Люша идет на четвереньках, но, думаю, что при ее комплекции это будет выглядеть и более комично и менее пристойно. Второе Люшино еще хуже. Разве она забыла Георгия Иванова – «Мы вымираем по порядку / Кто поутру, кто вечерком…» Нельзя писать на тему, написанную другим, но писать много хуже. Это все равно что сказать: «Смотрите, люди добрые! Вы видите, насколько этот поэт лучше меня?» Т.е. написать неудачное стих-е можно всегда, но зачем же его печатать?
В этом же плане согрешил и Ваня (Иван Елагин. – В.С.) во втором стих-ии. Не мог же он забыть о том, что есть «Черный человек» Есенина и «Перед зеркалом» Ходасевича. Зачем же себя позорить?
Урин явно не знает, что такое четвертое измерение. Бонгарт на этот раз мне понравился меньше – эти его стихи – под Елагина. У Семенюка запомнилось «Индейское лето». Переводы опускаю… Кстати, что такое «марая»? Странный псевдоним – Юпп. Так звали обезьяну в «Таинственном острове». Но она, помнится, стихи писала лучше…
Опечатки – в умеренном количестве. Зловредная – у меня: запятая в конце первой строчки. Как я ее упустил – ума не приложу. Или она появилась по воле наборщика? Впрочем, не так уж она страшна.
У Володи (Владимир Шаталов. – В.С.) хороша «Анюта» – даже в черно-белом варианте.
Кончаю письмо, иду ложиться в гроб! Так рекомендует Войнович. Это значит, будет жить лет до девяноста. Его стихи ясно доказывают, что он – прозаик.
Будь здорова и не бери с нас примера – не болей!
Твой НМ.
P.S. Пришлю 3 стих-я на 2 стр. Своевременно или несколько позже.
Я привожу стихи, пристрастно судимые «строгим» критиком Николаем Моршеном. Вот они:
БОРИС НАРЦИССОВ (1906-1983)
ЯНТАРЬ
На мотивы Алексиса Раннита
Ветер и волны взметнулись, вскричали
Это во мне угасали печали.
Нету в груди моей больше тиснений,
Знаю, что скоро услышу я пение.
Ветер кричит, возглашает во здравие,
Камешки катит по жесткому гравию.
Дико бросает на берег он пену.
Ах, посмотри! Опустись на колено:
Золотом светят янтарные зерна,
Подняты ветром из пропасти черной.
Вот и во мне всколыхнул он глубины,
Точно ударил крылом он орлиным.
Хлещет до боли в лицо мне порывом.
Так и стою я с молитвой надрывной:
Выплесни, дай мне со дна многопенно
Музыку слов с янтарем драгоценным.
Вот, совершилось! Но я не страдаю:
Божья волна! В ночь я впадаю.
(Только это одно стихотворение Борис Анатольевич прислал мне для «Встреч» за несколько недель до смерти.)
ВАЛЕРИЙ ПЕРЕЛЕШИН (1913-1992)
В Конгоньяс до Кампо
По мотивам Алексиса Раннита
Тут на холме ликуют Вифлеем
и Назарет. Тут Ветхому Завету
пришел конец, его проклятьям всем
и каждому подхлесту и запрету.
Мир из низин забрался высоко,
измученный, истерзанный жестоко:
путь завершен у церкви рококо
топорными пророками барокко.
Она поет и пляшет на горе
и приседать не прочь на каждой фразе,
вся в золоте, в лазури, в серебре,
а не в слезах, не в струпьях, не в проказе.
А ведь ее построил на заказ
тому назад без малого два века
Антонио Лисбоа – и для нас,
для любящих, он – «Маленький Калека».
Обкусанной, обглоданной рукой
он укротил негодованья пламень,
он превратил отчаянье в покой,
Геенну в Рай, и в бронзу – мыльный камень.
НАУМ КОРЖАВИН
* * *
Убили, как ни странно,
Не раны, не тираны,
Не ссылка, не тюрьма…
А прямо жизнь сама.
Не там – охранник в поле,
А здесь – дурак на воле.
Не тем, что, злясь, душил,
А тем, что жил, как жил.
А жил он интересно –
Весь мир толкал он в бездну.
Не в жажде сжечь Париж,
А так – блюдя престиж.
И выглядел он важно,
Лишь думать – нет – не жаждал.
Боясь попасть впросак, –
Открыть, что всё не так.
Бороться с ним? – Пустое!
А, может, даже стоит.
Да скучно… И весь день
Рукой мне двинуть лень.
Конец…. Не отвертеться…
Вот только горечь в сердце.
Да выморочный дом.
Где всё чего-то ждем.
(Слава небесам – Наум Моисеевич всё еще с нами!)
ОЛЬГА АНСТЕЙ (1912-1985)
СВЯТЫЕ
Шли по улице все мы – к трактирам, квартирам, столам,
Раздражением, завистью, злом – как свинцом налитые.
И неведомо как – будто жемчуг, посыпанный в храм –
С нами в ногу ступали собаки святые.
Шли мы все в суете – городской неприглядной тщете,
Шли по щиколку в злобе своей, точно в вязкой клоаке.
И доверчиво, верно ступая в правдивой своей немоте –
С нами рядом шагали святые собаки.
УБОРКА
Порядок навели толково,
Кладут покойников в рядок.
Стащили за ноги Кроткова
В чекистский тепленький адок.
Давай-давай! Летят поленья
На межастральный грузовик.
Скрипя, уходит поколенье,
Тот не доел, тот не отвык.
Кто из-под душа – еле высох,
Кто ищет квотер на полу.
Всех тянут – бритых, сивых, лысых,
Все подберемся под метлу.
ИВАН ЕЛАГИН (1918-1987)
* * *
А со мною вышло худо:
Я исчез из всех зеркал.
Глянул в зеркало – оттуда
Незнакомец помахал.
Выражение тупое.
Желчь по коже разлита.
А в глазах, как с перепоя,
Проплывает красота.
Я по зеркалу ударю,
На кусочки разобью!
Не хочу, чтоб эту харю
Принимали за мою!
ВИКТОР УРИН (1924-2004)
Стихи Четвертого Измерения
1. Равновесие
Услышьте зовы будущего:
здравствуй,
предтеча равновесия,
сосуд
искусства:
государство в государствах, –
четвертых измерений.
высший суд.
Смыкаются звенья
чужбины-изгнанья
расцветет и настрой
второго рожденья,
второго дыханья,
всей жизни второй.
2. И неизбежно, хоть непросто после 50 до 100 –
второе рожденье,
второе дыханье,
вторая струя,
двукрылое пенье,
полет Созиданья,
победа твоя!
3. Четвертое измерение
мы видим
интересы высшие
живущие всё неизменнее
в метафоре
в четверостишии,
в его четвертом измерении.
4. Высшие интересы
Запад и восток, и третий мир,
всё скрепят в коварном и злотертом,
и, однако, есть другой клавир,
жизнетворческий ориентир,
равновесья всепланетный пир
с измерением своим четвертым…
ЛЕОНИД СЕМЕНЮК
Индейское лето
На пряслах повис
Густой барбарис –
Алый, лиловый,
Как вампум новый.
В полдень сквозной
Брожу я с собой,
Слушая шумы
Вод Гитчи Нюми
О воле людской,
О правде большой,
Данных Творцом
С красным лицом.
ВЛАДИМИР ВОЙНОВИЧ
* * *
Опять сижу, над строчкой силясь,
И вспоминаю в час ночной:
Стрелялись, вешались, топились
Кумиры, выбранные мной.
Я часто думаю об этом…
Когда придет слепая грусть,
Из подражания поэтам
Я тоже, может, застрелюсь.
Тогда уйдет к другому Муза,
Вдовою не остаться чтоб,
Тогда на средства профсоюза
Мне смастерят сосновый гроб.
Меня оставят в дождь и в слякоть
В могиле сумрачной моей…
Когда-нибудь придут поплакать
Старушки черные над ней.
Не плачьте, бабушки. Под небом
Мы все живем не тыщу лет.
Пусть я в стихах поэтом не был,
Я застрелился, как поэт.
(К счастью, Владимир Николаевич не стрелялся, как его поэтические кумиры, а живет-поживает на радость нам, его верным читателям и почитателям.)
1983 выпуск «Встреч» начинается с замечательного стихотворения Николая Моршена, которым я закончу эту публикацию.
РУССКАЯ СИРЕНЬ
Сближаю ресницы и в радужном свете
В махровом букете хочу угадать,
Что в каждом загубленном ею поэте
Россия теряла опять и опять.
Увы! Ничего она не теряла:
В обломанных ветках не видела зла,
Сгибала, срывала, ей всё было мало,
Ломала сирень – а та ярче цвела.
Может быть, прав Николай Николаевич? Сейчас можно даже заметить некий Ренессанс русской поэзии в метрополии и за рубежом. Но всё же ярче ли без Блока, Гумилева, Мандельштама, Цветаевой, Пастернака?..
Валентина СИНКЕВИЧ, Филадельфия
|
2015-Беседа Валентины СИНКЕВИЧ с Еленой МАТВЕЕВОЙ
Беседа Валентины СИНКЕВИЧ с Еленой МАТВЕЕВОЙ
«МНЕ ПРИБЛИЗИТЕЛЬНО ОДИНАКОВО ЛЕГКО ПИСАТЬ ПО-АНГЛИЙСКИ И ПО-РУССКИ»
Валентина Синкевич: Дорогая Лиля, мне радостно, что я дожила до Вашего 70-летия и могу поздравить Вас с этим юным возрастом. Живите еще столько же в умственном и физическом здравии! Также я рада поговорить с Вами, вспомнить «дела давно минувших дней…» Только позвольте мне сделать маленькое отступление.
Совсем недавно, в связи с Вашим юбилеем, я напомнила себе, что впервые увидела Вас в пятилетнем возрасте 65 лет тому назад. Вы, большеглазый человечек, метались по палубе «Генерала Балу», военного транспортного суденышка, тащившего на своей усталой спине сотни нас, «перемещенных лиц», из германской гавани в американскую. На Вас мне указала моя соседка по трюмной койке, сказав, что это дочурка известных поэтов – Ольги Анстей и Ивана Елагина. Его я не видела . Он часами играл в шахматы с моим мужем. Как им удавалось это делать в ту бурную погоду – мне до сих пор неизвестно. Дело в том, что наш «круиз» мы совершали в конце апреля – начале мая 1950 года. В своем очерке Вы вспоминаете, что страдали морской болезнью и Ваша мама часами успокаивала Вас морскими стихами и песнями. Такое средство мне в голову не приходило, да у меня в памяти и не было подобного репертуара. А Ваша мама – Ольга Николаевна Анстей славилась своей феноменальной памятью. Моя же трехлетняя дочка Аня, страдая от той же болезни, тянула меня за руку и десятки раз повторяла слово «домой». А «домой»- это дипийские бараки среди вдребезги разбитого Гамбурга.
Да, нас тогда здорово штормило. «Генерала Балу», на вид довольно старую посудину, качало, било и бросало во все стороны. «Генерал» стонал, кряхтел, скрипел, обливался бурными весенними океанскими волнами, но свое дело он знал и благополучно дотащил-таки нас до желаемой цели: нью-йоркский порт.
Итак, Лиля, из того пятилетнего человечка, которого я до сих пор помню по нашему мореплаванию, рос человек с рано развившимся обостренным чувством расовой и национальной справедливости. Например, в Вашем автобиографическом очерке: драки в школе с белыми ребятами, в защиту черных, где попадало Вам с обеих сторон, и защита хромого китайчонка Вэна Ли. Это врожденное качество? Раннее чтение книг подобных «Хижине дяди тома»? Или влияние родителей?
Елена Матвеева: Наверное, прежде всего, влияние родителей: их всегда возмущала всякая несправедливость, и я с детства слышала разговоры о расизме, антисемитизме, о рабочем движении, о правах женщин, и т.п.
Ну, конечно, «Хижина дяди Тома» произвела на меня сильное
впечатление, так же как и книги Марка Твена (Том Сойер, Гекельберри Финн) и рассказ Станюковича «Максимка» о черном мальчике, которого обижал хозяин американец, и которого подобрали и воспитали русские матросы. Кроме того, я с детства зачитывалась Некрасовым, Тургеневым, Лесковым, Аксаковым, где описывалось крепостное право – ничуть не гуманнее американской рабовладельческой системы.
В. С.: Характер с раннего детства у Вас был стойкий, Лиля. В отличие от многих детей (в большинстве они конформисты), Вы не боялись быть «другой». Вы пишете, что решили обойтись в Америке без английского языка и два года в школе упрямо твердили учителям: «I don’t understand». Наконец обеспокоенная мама, подобрав подходящие книги, «вчитала» в Вас английский, и Вы благополучно превратились в двуязычного гражданина Соединенных Штатов. Обычно у родителей-иностранцев другая задача: как сохранить у своих отпрысков родной язык, они, поросята, норовят слишком быстро его забыть. На каком языке Вам легче говорить и писать? Есть ли в Вашей английской мове прошедшее время? (Об этом писала Вирджиния Вулф.) Обращался ли к Вам отец за помощью в его работе над поэтическими переводами?
Е. М.: «Стойкий характер» – это Вы, Валечка, выражаетесь так вежливо, а моя мама просто говорила: «Лилька упряма, как осел!» Мне кажется, что мой первоначальный отказ учиться английскому был протестом против резких бытовых изменений, которые были мне не по душе – так же, как Ваша трехлетняя дочка просилась «домой», я тянулась к привычному уюту нашего лагерного существования где мама и папа еще жили вместе, где все говорили по-русски, где я считалась умным и развитым ребенком, а не невежественной «новой девочкой» которая ничего не понимает. Мне приблизительно одинаково легко писать по-английски и по-русски. Говорю я теперь, конечно, чаще по-английски и в разговоре иногда не сразу нахожу русское слово, но когда, например, я ездила в 2014 году в Москву, то язык у меня быстро «развязался». Я думаю, что «прошедшее время» в моем англоязычном сознании все-таки присутствует – ведь с девяти лет я стала зачитываться книгами английских и американских писателей и поэтов.
Когда мой отец переводил стихи с английского, то я делала для него подстрочные переводы. Мама была хорошим лингвистом – французский, немецкий и украинский знала хорошо с детства, а английский учила в институте иностранных языков еще в Киеве. Папе языки давались труднее, и он не был уверен, что сможет почувствовать все оттенки и интонации английского оригинала.
Оттого он говорил, что мои подстрочники ему очень помогали.
В. С.: Лиля, Иван Елагин в Америке жил только в двух городах: Нью-Йорк и Питсбург. Путешествовать не любил: «Я бы ноги ей переломал, / Этой самой Музе Дальних Странствий!» Ольга Анстей любила только два города: Киев и Нью-Йорк. Вашингтон, где ей пришлось жить, назвала Вашингтон, а не Нашингтон. Лос-Анджелес – «мерзейший город». А у Вас – «кочевая судьба». Какие ветры носили Вас из штата в штат?
Е. М.: Наверное, во мне есть откуда-то цыганская тяга к бродячей жизни. Говорят, что один из братьев моего деда, Венедикта Марта (кажется, Петр Матвеев), бродил одно время с котомкой по дорогам России, чтобы испытать жизнь странника. А мой прадед, Николай Петрович Матвеев-Амурский, родившийся в православной миссии в Японии, мальчишкой бежал из дома (от злого отчима) и несколько лет бродяжничал с китайцем-коробейником по берегам Амура, пока не поселился во Владивостоке, где завел большую семью. Я, как и моя мама, всегда очень любила (и люблю) Нью-Йорк, но когда мне представлялась возможность пожить где-то в новом месте, я радовалась что увижу и узнаю другие города, другую природу, встречу новых людей. Эта возможность появилась у меня, когда я получила диплом Registered Nurse; медсестры везде были нужны, и куда бы мы ни переезжали, я быстро находила работу. Из Лос-Анджелеса, где мы скучали без зимнего снега, яркой осени и цветущей весны, мы переселились в Колорадо, в маленький горный городок Ганнисон, где снега зимой было навалом! Там мы, может быть, остались бы надолго, но в 1984 году у моей мамы обнаружили метастаз из легкого в мозг, и мы вернулись в Манхэттен, чтобы быть поближе к ней. А вскоре после маминой смерти тяжело заболел мой отец, и мы перебрались в Питсбург. После папиной смерти мы остались жить в Питсбурге. Именно в Питсбурге я начала работать в хосписе. А вот теперь я опять переселилась в маленький городок, Миссулу, среди гор штата Монтаны, чтобы быть поближе к дочерям – Анне и Алене. Думаю, что это мой последний переезд.
В. С.: Вы дочь двух знаменитых поэтов: Иван Елагин – «первый поэт второй эмиграции», Ольга Анстей – «первая поэтесса» той же эмиграции. Мне кажется, что Вы умудрились «взять» лучшее у обоих родителей. Но атмосфера, в которой Вы росли, была необычна и, может быть, не всегда легка для ребенка. Вот из письма Вашей матери к ее московской подруге Белле Казначей: «Он (И. Елагин. – В.С.) так же сумасшедше, сомнамбулически живет стихами, как и я, я читаю свои стихи, он – свои, потом он мои на память, а потом оба мы взахлеб, – кто во что горазд – всех поэтов от Жуковского до Ходасевича и Пастернака, и он это не попусту, а с толком, с большим пониманием…» Ведь эта атмосфера, в той или иной степени, сохранилась у Ваших родителей в течение почти всей их творческой жизни, несмотря на развод. Не хотелось бы Вам, ребенку, пожить в другой, менее экзальтированной, более «нормальной» среде?
Е. М.: Да нет, пожалуй, я воспринимала эту среду как «нормальную», и мне, книжному червю, было в ней очень уютно. Ведь меня никогда не принуждали читать книги и любить стихи – это было просто частью жизни. Конечно, всякому подростку надо как-то проявлять свою независимость и отталкиваться от родителей; мой «мятеж» проявился позже, когда я бросила учиться и решила «жить свинопасом!».
В. С.: Лиля, несчастливый роман Вашей матери с потомком декабристов, белогвардейцем-поэтом князем Николаем Кудашевым, разрушил брак Ваших родителей (хотя они всю жизнь оставались друзьями), но обогатил русскую поэзию ее великолепным циклом любовной лирики. Она опубликовала этот цикл под названием «Фён» в своем сборнике «На юру», объяснив, что «фён» это «бурный предвесенний юго-западный ветер в южной Германии и Швейцарии». Могли Вы помнить князя Кудашева, или знаете что-нибудь о его дальнейшей судьбе?
Е. М.: Я помню, что Николай Всеволодович Кудашев возился со мной, читал мне какие-то детские стихи, сколотил деревянную лесенку, по которой я могла прямо со двора влезать в окно нашей барачной комнаты. Я его очень любила и называла «Медведь». После того как они с мамой разошлись, я пыталась несколько раз, увидев его издалека, побежать к нему с криком – Медведь! – но мама меня не пускала. Я знаю, что Кудашев со своей женой тоже эмигрировал в Нью-Йорк и они жили в Квинсе. Когда он умер (в 70-х годах), мама пошла на его похороны и написала после стихотворение «Свидание»: «Были двери на запоре ровно тридцать лет. Свечку продали в притворе: вот к тебе билет».
В. С.: В одном из своих очерков я писала, что считаю Ольгу Анстей самой русской поэтессой Зарубежья. Исконно русская, древняя линия в ее поэзии заметна, может быть, даже отчетливей, чем у Цветаевой. Хотя бы это стихотворение «Обет» с гумилевской рифмой «Киева /змиева», написанное в современном Нью-Йорке о треугольнике: Вы – лада и Ваши два друга-соперника – княжич и басурманский королевич.
Лес да лес, да в лесу гора,
Да берлога порожня змиева
Змей на ловы ушел с утра,
Полетел на запад от Киева.
Шлях ползет под лесной пятой,
Туманец краснолесье кутает,
Да стеной стоит сухостой,,
Да шиповник опушку путает.
Стук подков слыхать издали:
Конь шагает и стремя треплется.
Княжич едет на край земли,
Клад обетный у груди теплится.
Вижу щит, да бровей разлет.
Тугоплетену косу девичью.
Княжич ладу свою везет
Басурманскому королевичу.
Откуда это у нее? Прапамять? Книги? Ее мать – Ольга Николаевна (старшая)?
Е. М.: Мама страстно любила всё богатство русского языка – от древних летописей до новаторских экспериментов футуризма. Когда она была маленькая, в годы разрухи, когда гимназии были закрыты, ее мать, Ольга Николаевна (старшая), давала уроки литературы и истории у себя дома. Маленькая «Люшка» сидела тихо под столом и слушала, развесив уши. Я думаю, оттуда идет ее глубокое знание литературы, сочетавшееся с феноменальной памятью. (Редактор «Нового журнала», Роман Борисович Гуль, если не мог вспомнить источник цитаты, всегда звонил маме. Она всегда или сразу узнавала цитату, или быстро находила ее в своей библиотеке. «Ольга Николаевна – лучше энциклопедии», – говорил он.)
В. С.: И еще вопрос. Вы профессиональная медсестра (Registered Nurse). Лучше бы по-старому: сестра милосердия, это больше к Вам подходит. Я ведь была свидетелем Вашего самоотверженного ухода за умирающим отцом. А перед этим Вы с такой же любовью и самоотдачей проводили в последний путь мать, а затем и мачеху – Ирину Дангейзер, вторую жену отца. Так вот: почему в этой своей профессии Вы выбрали самую тяжелую область – хоспис.
Е. М.: Мои отец и мать оба настойчиво говорили перед смертью о том, что предпочитают умирать естественно, что не хотят, чтобы их подключали к реанимационным машинам и искусственно продлевали процесс умирания. Папа, еще будучи молодым и здоровым, писал об опасностях технологии: «Я даже смерти не удостоюсь; мне запретили отныне и впредь по- человечески вспыхнуть, то есть по-человечески умереть. Ни ангельских крыльев, ни эмпиреев, ни райского сада, ни звездных люстр – а просто иссякнет заряд батареи, и я как машина остановлюсь.». Работая в больнице, я слишком часто видела, как производятся бесполезные (и часто мучительные) процедуры над умирающими людьми, только потому, что их семьи так боятся смерти, что требуют, чтобы врачи «сделали все что можно» для продления жизни, так что я была вполне согласна с желаниями родителей. Кроме того, когда я еще была подростком, на меня произвело сильное впечатление то, как моя мама помогала своей подруге, поэту Лидии Алексеевой, ухаживать за Лидиной матерью, умиравшей дома. Мама провела несколько суток вместе с Лидой у постели Клавдии Владимировны. В те годы хосписа в Америке еще не было – первый открылся в 1974 году. Но Лида и мама сами понимали, что умирающего человека нужно окружить любовью и заботой, а не тащить в реанимацию. С ними был согласен и доктор Александр Осипович Минор, который приезжал к больной на дом, чего нью-йоркские врачи давно не делали (хотя теперь хосписные врачи опять ездят к больным). Мне навсегда запомнилась эта мирная смерть дома, с семьей и с друзьями, как пример того, как я бы хотела уйти из жизни. Поэтому, когда я стала читать о философии хосписа, меня потянуло работать в этой области.
В. С.: Я так и думала. В этой философии вся Вы. А теперь – о философии Ивана Елагина. Мне кажется, что о стихах Вашего отца можно сказать словами Александра Гладкова, писавшего о Евгении Евтушенко, что он «медиум, через которого говорит время». Вы согласны, что эти слова, в большой степени, относятся и к поэзии Ивана Елагина? Какой период его творчества Вы считаете самым значительным?
Е. М.: Вы правы, Валя, мне тоже кажется, что в стихах моего отца отражена его эпоха, 20-й век, который он назвал: «Ты, мое столетие». Поэзия отца (как и поэзия моей матери) настолько стала неотъемлемой частью моего мироощущения, что мне трудно судить объективно о его творчестве. Конечно, его стихи о сталинском терроре (которые отец собрал в цикле «Курган»), стихи о войне и беженстве очень значительны и нашли широкий отклик среди читателей, переживших эту эпоху. Стихи, написанные в Америке – другой тональности, как будто у поэта появилось теперь время задуматься о месте человека в современном мире, о расщеплении человека во времени, об искусстве, о любви, о Боге, о жизни и смерти. По-моему, стихи и того и другого периода замечательные. Как говорила моя мама: «Иван – настоящий “поэт милостью Божьей”».
В. С.: Эпиграфом к своему очерку Вы взяли конец отцовского стихотворения, посвященного Лиле, в котором он «заклинает» Вас непрерывно писать «стихи за стихами». Вы, миленькая моя, не всегда следовали этому его совету. А вот к начальным словам этого же стихотворения Вы, мне кажется, прислушались: «По-ученому не говори, / Пусть наивностью речь твоя дышит: / Будешь много читать словари – / О тебе в словарях не напишут». Часто ли отец «учил» Вас «стихосложению? А мать?
Е. М.: Я очень люблю это стихотворение, хотя, как Вы справедливо заметили, не очень-то слушалась данных в нем советов. Вообще, ни отец, ни мать не учили меня стихосложению. Они слушали и поощряли мои стихи, начиная с самых ранних: «Одуванчик желтый стоит на лугу; / сначала он желтый, а потом в пуху», но ничего не исправляли, кроме явных орфографических ошибок. (У меня было первоначально написано «адуванчик».)
В. С.: Иван Елагин (Матвеев) был двоюродным братом Новеллы Матвеевой (богат род Матвеевых на поэтов!). Мне кто-то говорил, что он пытался связаться с Матвеевой, но она, испугавшись, отказалась от переписки с ним. Правда ли это? И еще: стихотворение «Льдина» как-то связано с Матвеевой? Так ли это? Знаю, что «Льдина» была причиной довольно длительной размолвки отца с его еще киевским другом – Татьяной Фесенко. Она обиделась за сопоставление советского парторга товарища Петрова с мистером Смитом, американским контрразведчиком, и за желание жить без мавзолея и без капитолия. Такое сопоставление и такое желание ей показалось оскорбительным для Америки и неблагодарным по отношению к ней. Я же думаю, что поэт пишет о праве художника на свой «необитаемый остров»: «Море – а в середине – / Я и пингвин на льдине» – то есть желание жить без всякой политики – даже демократической. Права ли я, прочитывая так это стихотворение?
Е. М.: Отец впервые узнал, что Новелла Матвеева его кузина, когда старый футурист, Давид Бурлюк, друживший с его отцом побывал в конце 50–х годов в СССР и навестил брата Венедикта Марта, Николая Николаевича Матвеева-Бодрого, отца Новеллы. Услышав от Бурлюка что эмигрантский поэт Иван Елагин – сын его погибшего брата, Бодрый переслал с Бурлюком папе теплое письмо, предупредив, что по почте он переписываться с ним не сможет. Папа ответил дяде Коле тоже с оказией, но больше они не переписывались. Много лет спустя, кажется, в 70–х, когда Николая Бодрого уже не стало, папа, ценивший стихи Новеллы, попробовал передать ей письмо (не помню с кем), но ему сказали, что она не приняла письма, говоря, что у нее такого родственника в Америке нету. Не знаю, испугалась ли она, или просто не хотела контакта. Что касается поэмы «Льдина», то я не слышала от отца чтобы он связывал ее как–то со своей двоюродной сестрой, но, возможно, когда ему говорили о ее отшельническом образе жизни, у него возник этот образ пингвина-поэта которому некуда деться от «сильных мира сего». Отец любил Америку – ее людей, ее природу, ее города и был ей благодарен за приют, но ко всяческим сильным мира сего он относился скептически, помня известную аксиому о том, что всякая власть порочна (all power corrupts), и да, у него было желание жить подальше от политических распрей.
В. С.: Лиля, почти все мы, дипийцы, начинали жизнь в Америке с физического труда, не избежал этой участи и Ваш отец, позже ставший профессором престижного американского университета – The University of Pittsburgh. Свои ранние работы он перечисляет в автобиографической поэме «Нью-Йорк – Питсбург». К ним Вы добавляете еще одну его экзотическую «профессию»: чистка клеток в зоопарке. (А его друг, впоследствии известный художник-академик Сергей Голлербах– в Нью-Йорке выгуливал собак.) Но Иван Елагин служил затем в конторе газеты «Новое русское слово», всегда вспоминая эту работу с благодарностью, так как она дала ему возможность получить высшее образование. В своей Поэме он вспоминает несколько сотрудников газеты. Вы работали там вместе с отцом или в другое время? При каком редакторе? Можете ли вспомнить каких-нибудь интересных сослуживцев?
Е. М.: Отец работал в «Новом русском слове» с 1960 до 1968, а я поступила переводчиком в редакцию в 1965–м году и проработала там два года. Редактором газеты был тогда Марк Ефимович Вейнбаум, а помощником редактора Александр Абрамович Поляков. Андрей Седых (впоследствии редактор газеты после смерти Вейнбаума) был большим другом отца и очень интересным собеседником. Коря меня за то, что я бросила колледж, Седых называл меня «Лилиана Отступница», а журналист Юрий Большухин, с которым папа часто вел шуточную переписку в стихах, окрестил меня «Шедеврюк», так как я якобы создавала шедевры перевода. Когда я простудилась и работала, не расставаясь с большим пакетом салфеток Kleenex, Большухин преподнес мне футуристическое четверостишие:
Бегом бизоньим ноздрю разозоня
Читай, будетлянин, выщелкнув глаз курки
Шедеврючьему быту лозунг яркий:
«НА СМАРКУ НАСМОРКИ!»
В. С.: Любопытное стихотворение в духе Велимира Хлебникова. Лиля, не могу удержаться чтобы в конце нашей беседы не сказать Вам – как я дорожила и гордилась хорошим отношением ко мне Вашего отца. Он имел много друзей и сам был верен в дружбе. В отношении меня это выразилось в том, что свои последние стихи он печатал в «моих» «Встречах». Эти стихи сразу же взяли бы многие журналы, включая «Континент» и «Новый журнал», с которым Иван Елагин был связан еще с Германии. Причем «Новый журнал» – это престиж, а «Континент» – и престиж, и деньги. Публикация во «Встречах» не сулила ни того, ни другого. Но, несмотря на это, Иван Венедиктович последние стихи отдавал мне. Лиля, эта черта характера Вашего отца, как и другие качества, которые Вы знаете лучше всех нас, я ценила в Вашем отце так же высоко, как и его поэзию.
Спасибо за беседу, Лилечка. Еще раз поздравляю Вас и желаю всего самого светлого в Вашей семейной жизни. И также десятки новых стихов, пишущихся «Для души или не для души, / Для печати и не для печати», как учил Вас отец.
Многая лета, Лиля!
Е.М.: Милая Валя, хочу сказать Вам, что мой отец тоже искренне ценил Вашу дружбу, Ваши стихи, Вашу нелегкую работу над журналом «Встречи» и теплое гостеприимство которое Вы и Володя Шаталов оказали ему в его последние приезды в Филадельфию для лечения уже неизлечимой болезни.
Поздравляю Вас тоже с Вашим наступающим юбилеем!
Филадельфия – Миссула, шт. Монтана
|
Леонид СКЛЯДНЕВ, Беэр-Шева.
Родился в 1954 году в г. Бузулук Оренбургской обл. В Израиле с 1991 г. Член Союза писателей Израиля. Автор книги прозы "Цыгане"(2002) и романа "Труба"(2009). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Израиля, Германии и в Интернете. |
Леонид СКЛЯДНЕВ, Беэр-Шева.
Родился в 1954 году в г. Бузулук Оренбургской обл. В Израиле с 1991 г. Член Союза писателей Израиля. Автор книги прозы "Цыгане"(2002) и романа "Труба"(2009). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Израиля, Германии и в Интернете. |
Леонид СКЛЯДНЕВ, Беэр-Шева.
Родился в 1954 году в г. Бузулук Оренбургской обл. В Израиле с 1991 г. Член Союза писателей Израиля. Автор книги прозы "Цыгане"(2002) и романа "Труба"(2009). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Израиля, Германии и в Интернете. |
Леонид СКЛЯДНЕВ, Беэр-Шева.
Родился в 1954 году в г. Бузулук Оренбургской обл. В Израиле с 1991 г. Член Союза писателей Израиля. Автор книги прозы "Цыгане"(2002) и романа "Труба"(2009). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Израиля, Германии и в Интернете. |
Леонид СКЛЯДНЕВ, Беэр-Шева.
Родился в 1954 году в г. Бузулук Оренбургской обл. В Израиле с 1991 г. Член Союза писателей Израиля. Автор книги прозы "Цыгане"(2002) и романа "Труба"(2009). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Израиля, Германии и в Интернете. |
Леонид СКЛЯДНЕВ, Беэр-Шева.
Родился в 1954 году в г. Бузулук Оренбургской обл. В Израиле с 1991 г. Член Союза писателей Израиля. Автор книги прозы "Цыгане"(2002) и романа "Труба"(2009). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Израиля, Германии и в Интернете. |
Леонид СКЛЯДНЕВ, Беэр-Шева.
Родился в 1954 году в г. Бузулук Оренбургской обл. В Израиле с 1991 г. Член Союза писателей Израиля. Автор книги прозы "Цыгане"(2002) и романа "Труба"(2009). Стихи и проза публиковались в периодических изданиях Израиля, Германии и в Интернете. |
К АХИЛЛУ
Ты обиду забудь, Ахиллес. Я и сам – ты же знаешь, Пелид – Я, хотя на чужбине тужу, Год сменяет в забвении год, Сушит ноздри хамсин-лиходей . Жизнь проходит, а сердце болит. Словно гривы коней вороных, На поля иудейской войны |
К АХИЛЛУ
Ты обиду забудь, Ахиллес. Я и сам – ты же знаешь, Пелид – Я, хотя на чужбине тужу, Год сменяет в забвении год, Сушит ноздри хамсин-лиходей . Жизнь проходит, а сердце болит. Словно гривы коней вороных, На поля иудейской войны |
К АХИЛЛУ
Ты обиду забудь, Ахиллес. Я и сам – ты же знаешь, Пелид – Я, хотя на чужбине тужу, Год сменяет в забвении год, Сушит ноздри хамсин-лиходей . Жизнь проходит, а сердце болит. Словно гривы коней вороных, На поля иудейской войны |
К АХИЛЛУ
Ты обиду забудь, Ахиллес. Я и сам – ты же знаешь, Пелид – Я, хотя на чужбине тужу, Год сменяет в забвении год, Сушит ноздри хамсин-лиходей . Жизнь проходит, а сердце болит. Словно гривы коней вороных, На поля иудейской войны |
К АХИЛЛУ
Ты обиду забудь, Ахиллес. Я и сам – ты же знаешь, Пелид – Я, хотя на чужбине тужу, Год сменяет в забвении год, Сушит ноздри хамсин-лиходей . Жизнь проходит, а сердце болит. Словно гривы коней вороных, На поля иудейской войны |
К АХИЛЛУ
Ты обиду забудь, Ахиллес. Я и сам – ты же знаешь, Пелид – Я, хотя на чужбине тужу, Год сменяет в забвении год, Сушит ноздри хамсин-лиходей . Жизнь проходит, а сердце болит. Словно гривы коней вороных, На поля иудейской войны |
К АХИЛЛУ
Ты обиду забудь, Ахиллес. Я и сам – ты же знаешь, Пелид – Я, хотя на чужбине тужу, Год сменяет в забвении год, Сушит ноздри хамсин-лиходей . Жизнь проходит, а сердце болит. Словно гривы коней вороных, На поля иудейской войны |
НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ
С добрым ангелом на атасе, В этот смутный вечерний час Пережжённых в золу закатом. И бескрайня Столица-Ночь, Вот и в этом провале лет, В чертовне московских дорог – Чур нас нынче! Помилуй, Спасе. |
НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ
С добрым ангелом на атасе, В этот смутный вечерний час Пережжённых в золу закатом. И бескрайня Столица-Ночь, Вот и в этом провале лет, В чертовне московских дорог – Чур нас нынче! Помилуй, Спасе. |
НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ
С добрым ангелом на атасе, В этот смутный вечерний час Пережжённых в золу закатом. И бескрайня Столица-Ночь, Вот и в этом провале лет, В чертовне московских дорог – Чур нас нынче! Помилуй, Спасе. |
НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ
С добрым ангелом на атасе, В этот смутный вечерний час Пережжённых в золу закатом. И бескрайня Столица-Ночь, Вот и в этом провале лет, В чертовне московских дорог – Чур нас нынче! Помилуй, Спасе. |
НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ
С добрым ангелом на атасе, В этот смутный вечерний час Пережжённых в золу закатом. И бескрайня Столица-Ночь, Вот и в этом провале лет, В чертовне московских дорог – Чур нас нынче! Помилуй, Спасе. |
НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ
С добрым ангелом на атасе, В этот смутный вечерний час Пережжённых в золу закатом. И бескрайня Столица-Ночь, Вот и в этом провале лет, В чертовне московских дорог – Чур нас нынче! Помилуй, Спасе. |
НА ПОСЕЩЕНИЕ МОСКВЫ
С добрым ангелом на атасе, В этот смутный вечерний час Пережжённых в золу закатом. И бескрайня Столица-Ночь, Вот и в этом провале лет, В чертовне московских дорог – Чур нас нынче! Помилуй, Спасе. |
2014-Валерий СКОБЛО
ГОЛОС УТЕШИТ
* * *
Ночью проснешься – и надо прожить до утра.
Тьма за окном многоглазою мнится, стокрылой.
Эта слепая, глухая ночная пора
Дольше протянется жизни твоей опостылой.
Звука дождешься ли, лучика света впотьмах,
Молнии сполоха дальнего с призрачной свитой?
Этого чистого черного бархата взмах
Слезы твои утереть, капельки жизни разбитой.
Нет, до рассвета дожить не тебе повезет, не сейчас.
Сердце замрет на мгновенье, и замершим сердцем послушай:
Это ведь только без всяких обычных прикрас
Вечности кроха в сознанье померкшем блеснувшей.
* * *
Отодвигает в угол, сбрасывает с доски
Чья-то рука наши нехитрые планы...
Но ведь и голос чей-то: "Не помирай с тоски", -
Шепчет, – "новые строй Монбланы".
Просто уж и не знаю, в чем здесь... какой урок,
Можно извлечь, вылезая из-под обломков
Собственной жизни... Уставившись в потолок,
Крохи надежды как сохранить для потомков?
Если потерпишь, слезы втекут назад,
Высохнут быстро, как на припеке лужи.
Голос утешит: "Чего тебе киснуть, брат?
Будет ведь хуже... Ты уж поверь мне – хуже."
Если отвлечься... Промельк какой-то, блик...
Словно от крыльев чьих-то в воздухе дуновенье.
Прежде чем рухнуть, жизнь вдруг сверкнет на миг,
Снова наполнится смыслом... Пусть на одно мгновенье.
* * *
Когда страдает близкий человек,
Ослабевает вера в милосердье Божье.
Своя-то жизнь – и грязь, и бездорожье,
Метель, пурга, гроза, разливы рек.
Поэтому заслужено вполне
Любое наказанье и расплата.
Ну, она... она в чем виновата?..
Или совсем здесь дело не в вине?
Но если ты и вовсе атеист,
Легко списать на беззаконный случай,
И шепчешь... Никому: Ее не мучай!..
В ответ в приемнике помехи... шум и свист.
НЕВЫНОСИМАЯ ЛЕГКОСТЬ БЫТИЯ-2
Мы скоро уедем отсюда,
навечно из этих мест,
Чтоб не попасть случайно
под пулю или арест,
Чтобы не стать заложником
террора или войны,
Чтоб не впустить жестокость
в свои повседневные сны.
Здесь жизнь не стоит осколка
бутылочного стекла,
И мало добра и света,
радости и тепла.
А люди?.. Такие же люди –
здесь ни при чем места,
Но как их равно калечит
богатство и нищета.
...Уедем, не став по слабости
властителем или рабом.
Мы покидаем землю,
где пробуют стену лбом.
Чтоб не пополнить армию
нищих, уродов, калек...
Но горькую землю изгнания
нам не забыть вовек.
* * *
Попробуй остаться, мой друг,
один на один с бедою.
Свой холодильник наполни
выпивкой и едою.
Отключи телефон, телевизор,
не отвечай на "емели".
С любою бедою справишься
за одну или две недели.
Не выходи на улицу,
не открывай двери.
Все перемелется. Знаешь,
нету такой потери,
Чтобы не справиться,
беде своей потакая.
Человек – ведь такая сволочь!..
...сволочь такая...
* * *
Я в этот день березы выкорчевывал,
Горячим летним солнышком палим.
Наряда их зеленого парчового
Я не жалел... Что мне березы? Что я им?
Я удивил соседей всех в окрестности,
Участок свой хоть чем-то одарив:
Я посадил потом на этой местности
Кусты сирени и десяток ранних слив.
А выживут – себя я разве спрашивал?
Но честно их обильно поливал.
Любой росток искал участья нашего:
Он беззащитен, как ребенок... сир и мал.
Потом... и если повезет немножко мне...
Приснится мне и этот летний день,
Поселок наш с грунтовыми дорожками...
Сирень и слива... Слива и сирень.
* * *
Эти – Барочная, Лодейнопольская...
Вспоминаю – и дрожь внутри.
К старой школе дорожка скользкая...
И Зеленины... Целых три.
...Геслеровский, Петрозаводская,
Корпусная и пара Резных...
И подвалы, и крыша плоская –
Всласть побегал от дворников злых.
Оказалось, не всё расчислено
И не Ждановка – миру край.
Как печальна пошлая истина,
Что, где нету нас, там и рай.
Я пытался... искал, бывало, я –
Нет возврата к себе домой.
Мост Крестовский и Невка Малая ...
– Боже мой, – я шепчу, – Боже мой...
ОБ АВТОРЕ: Валерий Самуилович СКОБЛО – поэт, прозаик, публицист. Родился в Ленинграде в 1947 г. Окончил математико-механический факультет Ленинградского университета. Работал научным сотрудником в ЦНИИ "Электроприбор". Научные труды в области прикладной математики, радиофизики, оптики. Сборники стихов "Взгляд в темноту" и "Записки вашего современника". Член Союза писателей Санкт-Петербурга. Публикации в российской и зарубежной литературной периодике: Англия, Беларусь, Болгария, Германия, Израиль, Ирландия, США, Финляндия, Эстония и др. Публикации в журналах: "Арион", "Дальний Восток", "День и ночь", "Звезда", "Зеркало", "Зинзивер", "Иерусалимский журнал", "Интерпоэзия", "Иные берега", "Колокол", "Крещатик", "LiteraruS", "Мишпоха", "Нева", "Север", "Северная Аврора", "Сибирские огни", "Слово\Word", "Таллинн", "Урал", "Чиж и Еж", "Юность"… Порталы: "Журнальный зал", "ЛитБук", "Мегалит", "Русское поле", "Читальный зал". Премия им. Анны Ахматовой за 2012 г. (номинация "Поэзия" журнала "Юность"). Живет в Санкт-Петербурге.
|
2015-Валерий СКОБЛО
МОЛЬБА
Во исполнение Высших Заветов
Стань мне опорой на тяжком пути,
Стержнем пребудь для духовного роста,
Пусть не тропинкой, пускай не ответом...
...Нет, не желает и думать об этом,
Все повторяет, что нынешним летом
Надобно яму закрыть для компоста,
Да и сморода кустится непросто –
Надо ей место другое найти.
* * *
Нету внятных причин для любви –
Все так зыбко здесь, шатко, непрочно...
Хоть одну, например, назови –
Ни одной не назвать, это точно.
Красота? – пальцем в небо, а ум?..
Всех красивых и умных прогнала...
Физик нам бы сказал: Белый шум,
Совершенно не вижу сигнала.
Как ей в душу проник, как пророс
Этот явный пижон и бездельник?
Не ответить на этот вопрос –
Все ответы идут "мимо денег".
Ну, а сам ты умнее?.. И чем?
У тебя разве нечто иное?
Нету в ней ничего... ну, совсем...
А сжимается сердце дурное.
* * *
Как там дальше жила Навсикая,
Когда высохли слезы в глазах?
Ей дарована участь какая?
Заменил ли отца Телемах?
Приходили ей мысли о Кирке –
Я представить себе не могу –
В ежедневной бессмысленной стирке
На пустынном уже берегу?
Впрочем, это неважно... неважно...
Это все неподвластно уму.
Одиссей правит парус отважно,
Опасаясь взглянуть за корму.
Что за музыку слышит в тумане,
В плеске волн за скрипучим бортом?
Сколько раз уличенный в обмане
Думал он, что не будет "потом".
Громко вскрикнув: на помощь, Афина!
И мечом ударяя о медь,
Что он видел: богиню? дельфина?..
Что он видел? – Паллада, ответь!
Я и сам из такой же породы.
Сколько было любовниц и жен? –
Промелькнули летящие годы –
Позабыл я, в себя погружен.
Нет предательств, обид и обманов...
Я ловлю дальний голос трубы...
Чутко слушаю гул барабанов
Своей собственной страшной судьбы.
* * *
Я когда-то мечтал научиться
Говорить на твоем языке:
Щебетать, точно звонкая птица,
Прошуршать, точно змейка в песке,
Шевелить бессловесно губами,
Точно рыбка за толстым стеклом...
Но прошло... Что случается с нами?..
Как-то все завязалось узлом.
Мертвым... Как тут рубить по живому?
Сколько правды скопилось и лжи...
И бредешь по обрыву... излому...
Птичьим свистом об этом скажи.
* * *
Думаешь, я отличить не смогу,
Станешь ты камнем, цветком ли, пушинкой?
Даже шагнув за тобой сквозь пургу,
Я угадаю – какою снежинкой...
Зренья лишившись и слуха, и рук,
Я догадаюсь – мне много не надо:
Стала какою из сотни подруг
В зелени нашего летнего сада.
Думаешь, я не смогу за тобой?
Это, поверь мне, легчайшая малость...
Всё лишь затем, чтоб страданье и боль
И за чертою не прекращалось.
* * *
В те времена меня сводил с ума
И голос этот... взгляд, острей кинжала.
Потом ко мне она пришла... сама,
И год всё это мне принадлежало.
Потом я был отвергнут. Потому,
Что оценил ее не в полной мере
Достоинства ее, ее саму...
Не то, чтобы тужил я о потере.
Из полной тьмы она явилась вновь,
Упор на прошлое, на слезы, жалость.
Но не проснулась старая любовь:
Всё это было лишнее, пожалуй.
Она ушла... теперь уже совсем.
Кинжальный взгляд и томный голос - тоже.
Проснувшись рано (за окошком – темь),
Я вспоминаю... Холодок по коже.
* * *
Я бы позвал тебя в даль эту самую... светлую,
Но, понимаешь, я сам собираюсь совсем не туда.
Я строю планы на темную близь... и с собой не советую,
Ибо оттуда обратно сюда не идут поезда.
Так что, уж если тебе не понравится, глупая,
Переиначить нельзя вариант – ну, никак... нипочем.
Тенью с другими тенями кружить будешь, плача... аукая.
Не открывается дверь никаким разволшебным ключом.
Нет, не удержишь меня, окликая по имени,
Этой дороге короткой я полностью нужен и весь.
Стоит ли клянчить: возьми меня, милый... возьми меня...
В этом краю мне не нужен никто... Как и здесь.
|
Виктор СМИРНОВ, Екатеринбург
родился в Свердловске в 1957 году. Окончил филологический факультет Уральского госуниверситета. Много лет преподаёт русскую словесность в школе. Стихи Виктора Смирнова публиковались в журнале «Урал», в антологиях уральской поэзии, альманахах и коллективных сборниках. В 2005 году в Екатеринбурге вышла книга стихов Виктора Смирнова «Соляной столб». |
Виктор СМИРНОВ, Екатеринбург
родился в Свердловске в 1957 году. Окончил филологический факультет Уральского госуниверситета. Много лет преподаёт русскую словесность в школе. Стихи Виктора Смирнова публиковались в журнале «Урал», в антологиях уральской поэзии, альманахах и коллективных сборниках. В 2005 году в Екатеринбурге вышла книга стихов Виктора Смирнова «Соляной столб». |
Виктор СМИРНОВ, Екатеринбург
родился в Свердловске в 1957 году. Окончил филологический факультет Уральского госуниверситета. Много лет преподаёт русскую словесность в школе. Стихи Виктора Смирнова публиковались в журнале «Урал», в антологиях уральской поэзии, альманахах и коллективных сборниках. В 2005 году в Екатеринбурге вышла книга стихов Виктора Смирнова «Соляной столб». |
Виктор СМИРНОВ, Екатеринбург
родился в Свердловске в 1957 году. Окончил филологический факультет Уральского госуниверситета. Много лет преподаёт русскую словесность в школе. Стихи Виктора Смирнова публиковались в журнале «Урал», в антологиях уральской поэзии, альманахах и коллективных сборниках. В 2005 году в Екатеринбурге вышла книга стихов Виктора Смирнова «Соляной столб». |
Виктор СМИРНОВ, Екатеринбург
родился в Свердловске в 1957 году. Окончил филологический факультет Уральского госуниверситета. Много лет преподаёт русскую словесность в школе. Стихи Виктора Смирнова публиковались в журнале «Урал», в антологиях уральской поэзии, альманахах и коллективных сборниках. В 2005 году в Екатеринбурге вышла книга стихов Виктора Смирнова «Соляной столб». |
Виктор СМИРНОВ, Екатеринбург
родился в Свердловске в 1957 году. Окончил филологический факультет Уральского госуниверситета. Много лет преподаёт русскую словесность в школе. Стихи Виктора Смирнова публиковались в журнале «Урал», в антологиях уральской поэзии, альманахах и коллективных сборниках. В 2005 году в Екатеринбурге вышла книга стихов Виктора Смирнова «Соляной столб». |
Виктор СМИРНОВ, Екатеринбург
родился в Свердловске в 1957 году. Окончил филологический факультет Уральского госуниверситета. Много лет преподаёт русскую словесность в школе. Стихи Виктора Смирнова публиковались в журнале «Урал», в антологиях уральской поэзии, альманахах и коллективных сборниках. В 2005 году в Екатеринбурге вышла книга стихов Виктора Смирнова «Соляной столб». |
***
Живёт он … позадь гумен. Вот деревце в листках непавших, И мы ведь небольшие тоже, Мы тоже позади сарая, |
***
Живёт он … позадь гумен. Вот деревце в листках непавших, И мы ведь небольшие тоже, Мы тоже позади сарая, |
***
Живёт он … позадь гумен. Вот деревце в листках непавших, И мы ведь небольшие тоже, Мы тоже позади сарая, |
***
Живёт он … позадь гумен. Вот деревце в листках непавших, И мы ведь небольшие тоже, Мы тоже позади сарая, |
***
Живёт он … позадь гумен. Вот деревце в листках непавших, И мы ведь небольшие тоже, Мы тоже позади сарая, |
***
Живёт он … позадь гумен. Вот деревце в листках непавших, И мы ведь небольшие тоже, Мы тоже позади сарая, |
***
Живёт он … позадь гумен. Вот деревце в листках непавших, И мы ведь небольшие тоже, Мы тоже позади сарая, |