Skip navigation.
Home

Навигация

Михаил МАЗЕЛЬ, Нью-Йорк.

Михаил Мазель

Родился в Москве в 1967 г. В 1997 г. эмигрировал в США. Издал 8 сборников стихотворений и повесть-сказку. Регулярно печатается в Альманахах Нью-Йорка и Филадельфии. Занимается фотографией. С 2004-го года прошли 6 фотовыстовок. С 1997-го года создал и поддерживает собственный Литературно-Художественный Веб-Портал на Интернете. Вице-президент и редактор Веб-Сайта Клуба Русских Писателей Нью-Йорка.

Михаил МАЗЕЛЬ, Нью-Йорк.

Михаил Мазель

Родился в Москве в 1967 г. В 1997 г. эмигрировал в США. Издал 8 сборников стихотворений и повесть-сказку. Регулярно печатается в Альманахах Нью-Йорка и Филадельфии. Занимается фотографией. С 2004-го года прошли 6 фотовыстовок. С 1997-го года создал и поддерживает собственный Литературно-Художественный Веб-Портал на Интернете. Вице-президент и редактор Веб-Сайта Клуба Русских Писателей Нью-Йорка.

Михаил МАЗЕЛЬ, Нью-Йорк.

Михаил Мазель

Родился в Москве в 1967 г. В 1997 г. эмигрировал в США. Издал 8 сборников стихотворений и повесть-сказку. Регулярно печатается в Альманахах Нью-Йорка и Филадельфии. Занимается фотографией. С 2004-го года прошли 6 фотовыстовок. С 1997-го года создал и поддерживает собственный Литературно-Художественный Веб-Портал на Интернете. Вице-президент и редактор Веб-Сайта Клуба Русских Писателей Нью-Йорка.

ПРОВОДНИК

Есть музыка, которая витает.
Как жизнь. Не льётся. За окном светает.
Та музыка струится. Просто есть.
Снег тает. День приходит. Свищет плеть,
что гонит добровольцев. Незадача.
Та музыка сулит поймать удачу,
не обещая ничего взамен.
Дорожный камень – символ перемен,
как кем-то тихо выдохнутый Amen.
Та музыка звучит. Со скрипом сани
скользят под ней не вдоль, не поперёк.
Мы сами. В наших чувствах был урок
с которого, как с поту, мало проку.
Как мало. Крик: – "Возница, запаркуй!"
Но слышится вновь в музыке "Рискуй"
Мы сами остановки не хотим.
Мы музыку не просим сбавить ритм.

Есть музыка невнятная, как чувства.
Опустошенье – проявленье буйства
Та музыка – не более чем блажь.
Окурком у саней весь твой багаж.
В мелькании заснеженных фигурок
та музыка уводит в переулок.
Там машет незнакомка вслед рукой.
Заслушавшись, ты встретишься с другой,
хватая воздух ртом с ударом клавиш.
Каденция. Внезапно. Не исправишь.
Не шифр. Не ключ. Скорее проводник.
Ночь тает. Переулок как родник
погасших звёзд свечением усеян.
И, слава Б-гу, нету нам спасенья
от музыки. Сплошная кисея
заворожит хмеля и веселя.
И снова. Утро. Слушаешь с нуля.
Есть музыка, с которой сросся кожей
во времени. Она. Выходит дрожью
гитарных и рояльных струн. Всегда
послезвучанием. Идут года
и вечность. Звуки взрывом. В миге кратком
ей свойственно загадывать разгадки,
и слушатель такой же проводник,
как исполнитель. Музыки двойник.
О нет. Мой друг, не стоит заблуждаться
Ты сам причастен к смене декораций:
то тролли на рассвете гаражи,
то океан. Она. Опять дрожит
в тебе. Как много. Что за горизонтом?
Не шифр. Не ключ. Ты опьянён озоном.
Вот только не поймёшь. Была ль гроза?
А музыка? Как белый лист, чиста.
Срастается с грунтовкою холста.

август 2008; 7-12 июня 2009

ПРОВОДНИК

Есть музыка, которая витает.
Как жизнь. Не льётся. За окном светает.
Та музыка струится. Просто есть.
Снег тает. День приходит. Свищет плеть,
что гонит добровольцев. Незадача.
Та музыка сулит поймать удачу,
не обещая ничего взамен.
Дорожный камень – символ перемен,
как кем-то тихо выдохнутый Amen.
Та музыка звучит. Со скрипом сани
скользят под ней не вдоль, не поперёк.
Мы сами. В наших чувствах был урок
с которого, как с поту, мало проку.
Как мало. Крик: – "Возница, запаркуй!"
Но слышится вновь в музыке "Рискуй"
Мы сами остановки не хотим.
Мы музыку не просим сбавить ритм.

Есть музыка невнятная, как чувства.
Опустошенье – проявленье буйства
Та музыка – не более чем блажь.
Окурком у саней весь твой багаж.
В мелькании заснеженных фигурок
та музыка уводит в переулок.
Там машет незнакомка вслед рукой.
Заслушавшись, ты встретишься с другой,
хватая воздух ртом с ударом клавиш.
Каденция. Внезапно. Не исправишь.
Не шифр. Не ключ. Скорее проводник.
Ночь тает. Переулок как родник
погасших звёзд свечением усеян.
И, слава Б-гу, нету нам спасенья
от музыки. Сплошная кисея
заворожит хмеля и веселя.
И снова. Утро. Слушаешь с нуля.
Есть музыка, с которой сросся кожей
во времени. Она. Выходит дрожью
гитарных и рояльных струн. Всегда
послезвучанием. Идут года
и вечность. Звуки взрывом. В миге кратком
ей свойственно загадывать разгадки,
и слушатель такой же проводник,
как исполнитель. Музыки двойник.
О нет. Мой друг, не стоит заблуждаться
Ты сам причастен к смене декораций:
то тролли на рассвете гаражи,
то океан. Она. Опять дрожит
в тебе. Как много. Что за горизонтом?
Не шифр. Не ключ. Ты опьянён озоном.
Вот только не поймёшь. Была ль гроза?
А музыка? Как белый лист, чиста.
Срастается с грунтовкою холста.

август 2008; 7-12 июня 2009

ПРОВОДНИК

Есть музыка, которая витает.
Как жизнь. Не льётся. За окном светает.
Та музыка струится. Просто есть.
Снег тает. День приходит. Свищет плеть,
что гонит добровольцев. Незадача.
Та музыка сулит поймать удачу,
не обещая ничего взамен.
Дорожный камень – символ перемен,
как кем-то тихо выдохнутый Amen.
Та музыка звучит. Со скрипом сани
скользят под ней не вдоль, не поперёк.
Мы сами. В наших чувствах был урок
с которого, как с поту, мало проку.
Как мало. Крик: – "Возница, запаркуй!"
Но слышится вновь в музыке "Рискуй"
Мы сами остановки не хотим.
Мы музыку не просим сбавить ритм.

Есть музыка невнятная, как чувства.
Опустошенье – проявленье буйства
Та музыка – не более чем блажь.
Окурком у саней весь твой багаж.
В мелькании заснеженных фигурок
та музыка уводит в переулок.
Там машет незнакомка вслед рукой.
Заслушавшись, ты встретишься с другой,
хватая воздух ртом с ударом клавиш.
Каденция. Внезапно. Не исправишь.
Не шифр. Не ключ. Скорее проводник.
Ночь тает. Переулок как родник
погасших звёзд свечением усеян.
И, слава Б-гу, нету нам спасенья
от музыки. Сплошная кисея
заворожит хмеля и веселя.
И снова. Утро. Слушаешь с нуля.
Есть музыка, с которой сросся кожей
во времени. Она. Выходит дрожью
гитарных и рояльных струн. Всегда
послезвучанием. Идут года
и вечность. Звуки взрывом. В миге кратком
ей свойственно загадывать разгадки,
и слушатель такой же проводник,
как исполнитель. Музыки двойник.
О нет. Мой друг, не стоит заблуждаться
Ты сам причастен к смене декораций:
то тролли на рассвете гаражи,
то океан. Она. Опять дрожит
в тебе. Как много. Что за горизонтом?
Не шифр. Не ключ. Ты опьянён озоном.
Вот только не поймёшь. Была ль гроза?
А музыка? Как белый лист, чиста.
Срастается с грунтовкою холста.

август 2008; 7-12 июня 2009

ПРОВОДНИК

Есть музыка, которая витает.
Как жизнь. Не льётся. За окном светает.
Та музыка струится. Просто есть.
Снег тает. День приходит. Свищет плеть,
что гонит добровольцев. Незадача.
Та музыка сулит поймать удачу,
не обещая ничего взамен.
Дорожный камень – символ перемен,
как кем-то тихо выдохнутый Amen.
Та музыка звучит. Со скрипом сани
скользят под ней не вдоль, не поперёк.
Мы сами. В наших чувствах был урок
с которого, как с поту, мало проку.
Как мало. Крик: – "Возница, запаркуй!"
Но слышится вновь в музыке "Рискуй"
Мы сами остановки не хотим.
Мы музыку не просим сбавить ритм.

Есть музыка невнятная, как чувства.
Опустошенье – проявленье буйства
Та музыка – не более чем блажь.
Окурком у саней весь твой багаж.
В мелькании заснеженных фигурок
та музыка уводит в переулок.
Там машет незнакомка вслед рукой.
Заслушавшись, ты встретишься с другой,
хватая воздух ртом с ударом клавиш.
Каденция. Внезапно. Не исправишь.
Не шифр. Не ключ. Скорее проводник.
Ночь тает. Переулок как родник
погасших звёзд свечением усеян.
И, слава Б-гу, нету нам спасенья
от музыки. Сплошная кисея
заворожит хмеля и веселя.
И снова. Утро. Слушаешь с нуля.
Есть музыка, с которой сросся кожей
во времени. Она. Выходит дрожью
гитарных и рояльных струн. Всегда
послезвучанием. Идут года
и вечность. Звуки взрывом. В миге кратком
ей свойственно загадывать разгадки,
и слушатель такой же проводник,
как исполнитель. Музыки двойник.
О нет. Мой друг, не стоит заблуждаться
Ты сам причастен к смене декораций:
то тролли на рассвете гаражи,
то океан. Она. Опять дрожит
в тебе. Как много. Что за горизонтом?
Не шифр. Не ключ. Ты опьянён озоном.
Вот только не поймёшь. Была ль гроза?
А музыка? Как белый лист, чиста.
Срастается с грунтовкою холста.

август 2008; 7-12 июня 2009

ПРОВОДНИК

Есть музыка, которая витает.
Как жизнь. Не льётся. За окном светает.
Та музыка струится. Просто есть.
Снег тает. День приходит. Свищет плеть,
что гонит добровольцев. Незадача.
Та музыка сулит поймать удачу,
не обещая ничего взамен.
Дорожный камень – символ перемен,
как кем-то тихо выдохнутый Amen.
Та музыка звучит. Со скрипом сани
скользят под ней не вдоль, не поперёк.
Мы сами. В наших чувствах был урок
с которого, как с поту, мало проку.
Как мало. Крик: – "Возница, запаркуй!"
Но слышится вновь в музыке "Рискуй"
Мы сами остановки не хотим.
Мы музыку не просим сбавить ритм.

Есть музыка невнятная, как чувства.
Опустошенье – проявленье буйства
Та музыка – не более чем блажь.
Окурком у саней весь твой багаж.
В мелькании заснеженных фигурок
та музыка уводит в переулок.
Там машет незнакомка вслед рукой.
Заслушавшись, ты встретишься с другой,
хватая воздух ртом с ударом клавиш.
Каденция. Внезапно. Не исправишь.
Не шифр. Не ключ. Скорее проводник.
Ночь тает. Переулок как родник
погасших звёзд свечением усеян.
И, слава Б-гу, нету нам спасенья
от музыки. Сплошная кисея
заворожит хмеля и веселя.
И снова. Утро. Слушаешь с нуля.
Есть музыка, с которой сросся кожей
во времени. Она. Выходит дрожью
гитарных и рояльных струн. Всегда
послезвучанием. Идут года
и вечность. Звуки взрывом. В миге кратком
ей свойственно загадывать разгадки,
и слушатель такой же проводник,
как исполнитель. Музыки двойник.
О нет. Мой друг, не стоит заблуждаться
Ты сам причастен к смене декораций:
то тролли на рассвете гаражи,
то океан. Она. Опять дрожит
в тебе. Как много. Что за горизонтом?
Не шифр. Не ключ. Ты опьянён озоном.
Вот только не поймёшь. Была ль гроза?
А музыка? Как белый лист, чиста.
Срастается с грунтовкою холста.

август 2008; 7-12 июня 2009

ПРОВОДНИК

Есть музыка, которая витает.
Как жизнь. Не льётся. За окном светает.
Та музыка струится. Просто есть.
Снег тает. День приходит. Свищет плеть,
что гонит добровольцев. Незадача.
Та музыка сулит поймать удачу,
не обещая ничего взамен.
Дорожный камень – символ перемен,
как кем-то тихо выдохнутый Amen.
Та музыка звучит. Со скрипом сани
скользят под ней не вдоль, не поперёк.
Мы сами. В наших чувствах был урок
с которого, как с поту, мало проку.
Как мало. Крик: – "Возница, запаркуй!"
Но слышится вновь в музыке "Рискуй"
Мы сами остановки не хотим.
Мы музыку не просим сбавить ритм.

Есть музыка невнятная, как чувства.
Опустошенье – проявленье буйства
Та музыка – не более чем блажь.
Окурком у саней весь твой багаж.
В мелькании заснеженных фигурок
та музыка уводит в переулок.
Там машет незнакомка вслед рукой.
Заслушавшись, ты встретишься с другой,
хватая воздух ртом с ударом клавиш.
Каденция. Внезапно. Не исправишь.
Не шифр. Не ключ. Скорее проводник.
Ночь тает. Переулок как родник
погасших звёзд свечением усеян.
И, слава Б-гу, нету нам спасенья
от музыки. Сплошная кисея
заворожит хмеля и веселя.
И снова. Утро. Слушаешь с нуля.
Есть музыка, с которой сросся кожей
во времени. Она. Выходит дрожью
гитарных и рояльных струн. Всегда
послезвучанием. Идут года
и вечность. Звуки взрывом. В миге кратком
ей свойственно загадывать разгадки,
и слушатель такой же проводник,
как исполнитель. Музыки двойник.
О нет. Мой друг, не стоит заблуждаться
Ты сам причастен к смене декораций:
то тролли на рассвете гаражи,
то океан. Она. Опять дрожит
в тебе. Как много. Что за горизонтом?
Не шифр. Не ключ. Ты опьянён озоном.
Вот только не поймёшь. Была ль гроза?
А музыка? Как белый лист, чиста.
Срастается с грунтовкою холста.

август 2008; 7-12 июня 2009

ПРОВОДНИК

Есть музыка, которая витает.
Как жизнь. Не льётся. За окном светает.
Та музыка струится. Просто есть.
Снег тает. День приходит. Свищет плеть,
что гонит добровольцев. Незадача.
Та музыка сулит поймать удачу,
не обещая ничего взамен.
Дорожный камень – символ перемен,
как кем-то тихо выдохнутый Amen.
Та музыка звучит. Со скрипом сани
скользят под ней не вдоль, не поперёк.
Мы сами. В наших чувствах был урок
с которого, как с поту, мало проку.
Как мало. Крик: – "Возница, запаркуй!"
Но слышится вновь в музыке "Рискуй"
Мы сами остановки не хотим.
Мы музыку не просим сбавить ритм.

Есть музыка невнятная, как чувства.
Опустошенье – проявленье буйства
Та музыка – не более чем блажь.
Окурком у саней весь твой багаж.
В мелькании заснеженных фигурок
та музыка уводит в переулок.
Там машет незнакомка вслед рукой.
Заслушавшись, ты встретишься с другой,
хватая воздух ртом с ударом клавиш.
Каденция. Внезапно. Не исправишь.
Не шифр. Не ключ. Скорее проводник.
Ночь тает. Переулок как родник
погасших звёзд свечением усеян.
И, слава Б-гу, нету нам спасенья
от музыки. Сплошная кисея
заворожит хмеля и веселя.
И снова. Утро. Слушаешь с нуля.
Есть музыка, с которой сросся кожей
во времени. Она. Выходит дрожью
гитарных и рояльных струн. Всегда
послезвучанием. Идут года
и вечность. Звуки взрывом. В миге кратком
ей свойственно загадывать разгадки,
и слушатель такой же проводник,
как исполнитель. Музыки двойник.
О нет. Мой друг, не стоит заблуждаться
Ты сам причастен к смене декораций:
то тролли на рассвете гаражи,
то океан. Она. Опять дрожит
в тебе. Как много. Что за горизонтом?
Не шифр. Не ключ. Ты опьянён озоном.
Вот только не поймёшь. Была ль гроза?
А музыка? Как белый лист, чиста.
Срастается с грунтовкою холста.

август 2008; 7-12 июня 2009

ТИРАДА

Превозмогая зуд в конечностях,
я ухожу с проспектов в улочки.
Там на просторах поперечности
брожу меж листьев и окурочков.
Ведомый глупостью ли хитростью
меж гордостью и огорчением,
непризнанность считаю милостью,
а неприкаянность – стечением.
А город – то закроет жалюзи,
то распахнет их со смущением.
И нет ни зависти, ни жалости,
а только самоощущение.

12 января 2009

ТИРАДА

Превозмогая зуд в конечностях,
я ухожу с проспектов в улочки.
Там на просторах поперечности
брожу меж листьев и окурочков.
Ведомый глупостью ли хитростью
меж гордостью и огорчением,
непризнанность считаю милостью,
а неприкаянность – стечением.
А город – то закроет жалюзи,
то распахнет их со смущением.
И нет ни зависти, ни жалости,
а только самоощущение.

12 января 2009

ТИРАДА

Превозмогая зуд в конечностях,
я ухожу с проспектов в улочки.
Там на просторах поперечности
брожу меж листьев и окурочков.
Ведомый глупостью ли хитростью
меж гордостью и огорчением,
непризнанность считаю милостью,
а неприкаянность – стечением.
А город – то закроет жалюзи,
то распахнет их со смущением.
И нет ни зависти, ни жалости,
а только самоощущение.

12 января 2009

ТИРАДА

Превозмогая зуд в конечностях,
я ухожу с проспектов в улочки.
Там на просторах поперечности
брожу меж листьев и окурочков.
Ведомый глупостью ли хитростью
меж гордостью и огорчением,
непризнанность считаю милостью,
а неприкаянность – стечением.
А город – то закроет жалюзи,
то распахнет их со смущением.
И нет ни зависти, ни жалости,
а только самоощущение.

12 января 2009

ТИРАДА

Превозмогая зуд в конечностях,
я ухожу с проспектов в улочки.
Там на просторах поперечности
брожу меж листьев и окурочков.
Ведомый глупостью ли хитростью
меж гордостью и огорчением,
непризнанность считаю милостью,
а неприкаянность – стечением.
А город – то закроет жалюзи,
то распахнет их со смущением.
И нет ни зависти, ни жалости,
а только самоощущение.

12 января 2009

ТИРАДА

Превозмогая зуд в конечностях,
я ухожу с проспектов в улочки.
Там на просторах поперечности
брожу меж листьев и окурочков.
Ведомый глупостью ли хитростью
меж гордостью и огорчением,
непризнанность считаю милостью,
а неприкаянность – стечением.
А город – то закроет жалюзи,
то распахнет их со смущением.
И нет ни зависти, ни жалости,
а только самоощущение.

12 января 2009

ТИРАДА

Превозмогая зуд в конечностях,
я ухожу с проспектов в улочки.
Там на просторах поперечности
брожу меж листьев и окурочков.
Ведомый глупостью ли хитростью
меж гордостью и огорчением,
непризнанность считаю милостью,
а неприкаянность – стечением.
А город – то закроет жалюзи,
то распахнет их со смущением.
И нет ни зависти, ни жалости,
а только самоощущение.

12 января 2009

ИЛЛЮЗИЯ ИЛЛЮЗИИ

Я всегда ношу в карманах шарики.
Шарики из слёз и хрусталя.
Ты однажды тоже станешь маленькой,
пальцами их нервно шевеля.
Переставь местами явь и прошлое.
Забеги на пару снов вперёд.
Новый год укроет всех порошею,
как щенков, в корзинку подберёт.

Ты поверь, что это не алхимия,
отливать из слова серебро.
Станут тени наши тёмно-синими.
Упадёт монетка на ребро.
Нет чудес. Есть залы ожидания
с потолком из звёзд: на всех одним.
Шарики вертеть – не просто мания,
пусть и выглядит тому слегка сродни.

Снегопад укроет всех порошею
и затихнет. Я подброшу вверх
шарики мои печалей крошевом
и услышу твой счастливый смех.
Шарики взлетят и не воротятся.
Звёзд прибудет в мёрзлой синеве.
Серебро на небе не испортится
(пусть сомненье выглядит верней).

Ты поверь, что это не иллюзия,
не гипноз и не игра теней.
Шарики мои нас свяжут узами
проведённых вместе новых дней.
И не страшно то, что не получится
отличить те шарики от звёзд.
Серебро назад вернётся лучиком.
Хорошо, что Мир совсем не прост.
29 декабря 2008

ИЛЛЮЗИЯ ИЛЛЮЗИИ

Я всегда ношу в карманах шарики.
Шарики из слёз и хрусталя.
Ты однажды тоже станешь маленькой,
пальцами их нервно шевеля.
Переставь местами явь и прошлое.
Забеги на пару снов вперёд.
Новый год укроет всех порошею,
как щенков, в корзинку подберёт.

Ты поверь, что это не алхимия,
отливать из слова серебро.
Станут тени наши тёмно-синими.
Упадёт монетка на ребро.
Нет чудес. Есть залы ожидания
с потолком из звёзд: на всех одним.
Шарики вертеть – не просто мания,
пусть и выглядит тому слегка сродни.

Снегопад укроет всех порошею
и затихнет. Я подброшу вверх
шарики мои печалей крошевом
и услышу твой счастливый смех.
Шарики взлетят и не воротятся.
Звёзд прибудет в мёрзлой синеве.
Серебро на небе не испортится
(пусть сомненье выглядит верней).

Ты поверь, что это не иллюзия,
не гипноз и не игра теней.
Шарики мои нас свяжут узами
проведённых вместе новых дней.
И не страшно то, что не получится
отличить те шарики от звёзд.
Серебро назад вернётся лучиком.
Хорошо, что Мир совсем не прост.
29 декабря 2008

ИЛЛЮЗИЯ ИЛЛЮЗИИ

Я всегда ношу в карманах шарики.
Шарики из слёз и хрусталя.
Ты однажды тоже станешь маленькой,
пальцами их нервно шевеля.
Переставь местами явь и прошлое.
Забеги на пару снов вперёд.
Новый год укроет всех порошею,
как щенков, в корзинку подберёт.

Ты поверь, что это не алхимия,
отливать из слова серебро.
Станут тени наши тёмно-синими.
Упадёт монетка на ребро.
Нет чудес. Есть залы ожидания
с потолком из звёзд: на всех одним.
Шарики вертеть – не просто мания,
пусть и выглядит тому слегка сродни.

Снегопад укроет всех порошею
и затихнет. Я подброшу вверх
шарики мои печалей крошевом
и услышу твой счастливый смех.
Шарики взлетят и не воротятся.
Звёзд прибудет в мёрзлой синеве.
Серебро на небе не испортится
(пусть сомненье выглядит верней).

Ты поверь, что это не иллюзия,
не гипноз и не игра теней.
Шарики мои нас свяжут узами
проведённых вместе новых дней.
И не страшно то, что не получится
отличить те шарики от звёзд.
Серебро назад вернётся лучиком.
Хорошо, что Мир совсем не прост.
29 декабря 2008

ИЛЛЮЗИЯ ИЛЛЮЗИИ

Я всегда ношу в карманах шарики.
Шарики из слёз и хрусталя.
Ты однажды тоже станешь маленькой,
пальцами их нервно шевеля.
Переставь местами явь и прошлое.
Забеги на пару снов вперёд.
Новый год укроет всех порошею,
как щенков, в корзинку подберёт.

Ты поверь, что это не алхимия,
отливать из слова серебро.
Станут тени наши тёмно-синими.
Упадёт монетка на ребро.
Нет чудес. Есть залы ожидания
с потолком из звёзд: на всех одним.
Шарики вертеть – не просто мания,
пусть и выглядит тому слегка сродни.

Снегопад укроет всех порошею
и затихнет. Я подброшу вверх
шарики мои печалей крошевом
и услышу твой счастливый смех.
Шарики взлетят и не воротятся.
Звёзд прибудет в мёрзлой синеве.
Серебро на небе не испортится
(пусть сомненье выглядит верней).

Ты поверь, что это не иллюзия,
не гипноз и не игра теней.
Шарики мои нас свяжут узами
проведённых вместе новых дней.
И не страшно то, что не получится
отличить те шарики от звёзд.
Серебро назад вернётся лучиком.
Хорошо, что Мир совсем не прост.
29 декабря 2008

ИЛЛЮЗИЯ ИЛЛЮЗИИ

Я всегда ношу в карманах шарики.
Шарики из слёз и хрусталя.
Ты однажды тоже станешь маленькой,
пальцами их нервно шевеля.
Переставь местами явь и прошлое.
Забеги на пару снов вперёд.
Новый год укроет всех порошею,
как щенков, в корзинку подберёт.

Ты поверь, что это не алхимия,
отливать из слова серебро.
Станут тени наши тёмно-синими.
Упадёт монетка на ребро.
Нет чудес. Есть залы ожидания
с потолком из звёзд: на всех одним.
Шарики вертеть – не просто мания,
пусть и выглядит тому слегка сродни.

Снегопад укроет всех порошею
и затихнет. Я подброшу вверх
шарики мои печалей крошевом
и услышу твой счастливый смех.
Шарики взлетят и не воротятся.
Звёзд прибудет в мёрзлой синеве.
Серебро на небе не испортится
(пусть сомненье выглядит верней).

Ты поверь, что это не иллюзия,
не гипноз и не игра теней.
Шарики мои нас свяжут узами
проведённых вместе новых дней.
И не страшно то, что не получится
отличить те шарики от звёзд.
Серебро назад вернётся лучиком.
Хорошо, что Мир совсем не прост.
29 декабря 2008

ИЛЛЮЗИЯ ИЛЛЮЗИИ

Я всегда ношу в карманах шарики.
Шарики из слёз и хрусталя.
Ты однажды тоже станешь маленькой,
пальцами их нервно шевеля.
Переставь местами явь и прошлое.
Забеги на пару снов вперёд.
Новый год укроет всех порошею,
как щенков, в корзинку подберёт.

Ты поверь, что это не алхимия,
отливать из слова серебро.
Станут тени наши тёмно-синими.
Упадёт монетка на ребро.
Нет чудес. Есть залы ожидания
с потолком из звёзд: на всех одним.
Шарики вертеть – не просто мания,
пусть и выглядит тому слегка сродни.

Снегопад укроет всех порошею
и затихнет. Я подброшу вверх
шарики мои печалей крошевом
и услышу твой счастливый смех.
Шарики взлетят и не воротятся.
Звёзд прибудет в мёрзлой синеве.
Серебро на небе не испортится
(пусть сомненье выглядит верней).

Ты поверь, что это не иллюзия,
не гипноз и не игра теней.
Шарики мои нас свяжут узами
проведённых вместе новых дней.
И не страшно то, что не получится
отличить те шарики от звёзд.
Серебро назад вернётся лучиком.
Хорошо, что Мир совсем не прост.
29 декабря 2008

ИЛЛЮЗИЯ ИЛЛЮЗИИ

Я всегда ношу в карманах шарики.
Шарики из слёз и хрусталя.
Ты однажды тоже станешь маленькой,
пальцами их нервно шевеля.
Переставь местами явь и прошлое.
Забеги на пару снов вперёд.
Новый год укроет всех порошею,
как щенков, в корзинку подберёт.

Ты поверь, что это не алхимия,
отливать из слова серебро.
Станут тени наши тёмно-синими.
Упадёт монетка на ребро.
Нет чудес. Есть залы ожидания
с потолком из звёзд: на всех одним.
Шарики вертеть – не просто мания,
пусть и выглядит тому слегка сродни.

Снегопад укроет всех порошею
и затихнет. Я подброшу вверх
шарики мои печалей крошевом
и услышу твой счастливый смех.
Шарики взлетят и не воротятся.
Звёзд прибудет в мёрзлой синеве.
Серебро на небе не испортится
(пусть сомненье выглядит верней).

Ты поверь, что это не иллюзия,
не гипноз и не игра теней.
Шарики мои нас свяжут узами
проведённых вместе новых дней.
И не страшно то, что не получится
отличить те шарики от звёзд.
Серебро назад вернётся лучиком.
Хорошо, что Мир совсем не прост.
29 декабря 2008

КУДА УХОДЯТ МАВРЫ...

Я иду по городу .
Я иду, а он растёт.
Незаметно для шага,
заметнее для седины.
Я иду.
Как будто – город ждёт.
Мосты опущены. Курки взведены.

Расстёгиваю ворот рубахи. Курю.
Скорее бросаю, а впрочем...
Бросил давно.
Зияющий прочерк,
которым себя корю. ..
Белеет.
Скоро будет салют.
Без объявленья...
Пожалуй, куплю билет
на все четыре стороны.
Света.
Салют предвестник.
Не сетуй.
Его кто-то ждёт.
Грядёт.
Сперва – полночь. Она повторяется, и доли секунды кажется, что время встало,
несмотря на прошедший салют.

СтрЕлки встают, как и стрелкИ.
Выбор простёрт...
Но город растёт. Как тираж издания. Я хотел бы быть с ним заодно.
Здания соединяют небо и дно.
Теченье бетона заметней стечения дней.
А мавры уходят...

И вправду вершатся дела.
Из ржавых двутавров возникнет сверканье
(в сверканье... Б-г с ней...)
огня, за которым рассвет, а совсем не зола.

А город растёт . Я иду по нему и смотрю.
Смотрю на стремление вверх и на стройность основ.
И ворот расстёгнут, и смят мой походный сюртук.
И шея болит. Я иду. А город не нов.

А город неонов, но в этом не кроется трюк.
Не он сейчас строится. Снова иду. Снова я.
А впрочем рубаху я завтра, как город как будто, сменю.
И в новый войду, восхищаясь золой января.

Открою... Здесь прочерк... Сознание.
Городу – тоже нужны удобрения.
Сгорают мгновения.
И только свет – постоянен.
Нет любви окаянной.
Б-г с ней.
Город растёт из огней.
Кажется (только кажется), что вниз.
Это бриз.

Это расстёгнутый ворот.
Это птицы на юг.
Стою.

22 мая 2009

КУДА УХОДЯТ МАВРЫ...

Я иду по городу .
Я иду, а он растёт.
Незаметно для шага,
заметнее для седины.
Я иду.
Как будто – город ждёт.
Мосты опущены. Курки взведены.

Расстёгиваю ворот рубахи. Курю.
Скорее бросаю, а впрочем...
Бросил давно.
Зияющий прочерк,
которым себя корю. ..
Белеет.
Скоро будет салют.
Без объявленья...
Пожалуй, куплю билет
на все четыре стороны.
Света.
Салют предвестник.
Не сетуй.
Его кто-то ждёт.
Грядёт.
Сперва – полночь. Она повторяется, и доли секунды кажется, что время встало,
несмотря на прошедший салют.

СтрЕлки встают, как и стрелкИ.
Выбор простёрт...
Но город растёт. Как тираж издания. Я хотел бы быть с ним заодно.
Здания соединяют небо и дно.
Теченье бетона заметней стечения дней.
А мавры уходят...

И вправду вершатся дела.
Из ржавых двутавров возникнет сверканье
(в сверканье... Б-г с ней...)
огня, за которым рассвет, а совсем не зола.

А город растёт . Я иду по нему и смотрю.
Смотрю на стремление вверх и на стройность основ.
И ворот расстёгнут, и смят мой походный сюртук.
И шея болит. Я иду. А город не нов.

А город неонов, но в этом не кроется трюк.
Не он сейчас строится. Снова иду. Снова я.
А впрочем рубаху я завтра, как город как будто, сменю.
И в новый войду, восхищаясь золой января.

Открою... Здесь прочерк... Сознание.
Городу – тоже нужны удобрения.
Сгорают мгновения.
И только свет – постоянен.
Нет любви окаянной.
Б-г с ней.
Город растёт из огней.
Кажется (только кажется), что вниз.
Это бриз.

Это расстёгнутый ворот.
Это птицы на юг.
Стою.

22 мая 2009

КУДА УХОДЯТ МАВРЫ...

Я иду по городу .
Я иду, а он растёт.
Незаметно для шага,
заметнее для седины.
Я иду.
Как будто – город ждёт.
Мосты опущены. Курки взведены.

Расстёгиваю ворот рубахи. Курю.
Скорее бросаю, а впрочем...
Бросил давно.
Зияющий прочерк,
которым себя корю. ..
Белеет.
Скоро будет салют.
Без объявленья...
Пожалуй, куплю билет
на все четыре стороны.
Света.
Салют предвестник.
Не сетуй.
Его кто-то ждёт.
Грядёт.
Сперва – полночь. Она повторяется, и доли секунды кажется, что время встало,
несмотря на прошедший салют.

СтрЕлки встают, как и стрелкИ.
Выбор простёрт...
Но город растёт. Как тираж издания. Я хотел бы быть с ним заодно.
Здания соединяют небо и дно.
Теченье бетона заметней стечения дней.
А мавры уходят...

И вправду вершатся дела.
Из ржавых двутавров возникнет сверканье
(в сверканье... Б-г с ней...)
огня, за которым рассвет, а совсем не зола.

А город растёт . Я иду по нему и смотрю.
Смотрю на стремление вверх и на стройность основ.
И ворот расстёгнут, и смят мой походный сюртук.
И шея болит. Я иду. А город не нов.

А город неонов, но в этом не кроется трюк.
Не он сейчас строится. Снова иду. Снова я.
А впрочем рубаху я завтра, как город как будто, сменю.
И в новый войду, восхищаясь золой января.

Открою... Здесь прочерк... Сознание.
Городу – тоже нужны удобрения.
Сгорают мгновения.
И только свет – постоянен.
Нет любви окаянной.
Б-г с ней.
Город растёт из огней.
Кажется (только кажется), что вниз.
Это бриз.

Это расстёгнутый ворот.
Это птицы на юг.
Стою.

22 мая 2009

КУДА УХОДЯТ МАВРЫ...

Я иду по городу .
Я иду, а он растёт.
Незаметно для шага,
заметнее для седины.
Я иду.
Как будто – город ждёт.
Мосты опущены. Курки взведены.

Расстёгиваю ворот рубахи. Курю.
Скорее бросаю, а впрочем...
Бросил давно.
Зияющий прочерк,
которым себя корю. ..
Белеет.
Скоро будет салют.
Без объявленья...
Пожалуй, куплю билет
на все четыре стороны.
Света.
Салют предвестник.
Не сетуй.
Его кто-то ждёт.
Грядёт.
Сперва – полночь. Она повторяется, и доли секунды кажется, что время встало,
несмотря на прошедший салют.

СтрЕлки встают, как и стрелкИ.
Выбор простёрт...
Но город растёт. Как тираж издания. Я хотел бы быть с ним заодно.
Здания соединяют небо и дно.
Теченье бетона заметней стечения дней.
А мавры уходят...

И вправду вершатся дела.
Из ржавых двутавров возникнет сверканье
(в сверканье... Б-г с ней...)
огня, за которым рассвет, а совсем не зола.

А город растёт . Я иду по нему и смотрю.
Смотрю на стремление вверх и на стройность основ.
И ворот расстёгнут, и смят мой походный сюртук.
И шея болит. Я иду. А город не нов.

А город неонов, но в этом не кроется трюк.
Не он сейчас строится. Снова иду. Снова я.
А впрочем рубаху я завтра, как город как будто, сменю.
И в новый войду, восхищаясь золой января.

Открою... Здесь прочерк... Сознание.
Городу – тоже нужны удобрения.
Сгорают мгновения.
И только свет – постоянен.
Нет любви окаянной.
Б-г с ней.
Город растёт из огней.
Кажется (только кажется), что вниз.
Это бриз.

Это расстёгнутый ворот.
Это птицы на юг.
Стою.

22 мая 2009

КУДА УХОДЯТ МАВРЫ...

Я иду по городу .
Я иду, а он растёт.
Незаметно для шага,
заметнее для седины.
Я иду.
Как будто – город ждёт.
Мосты опущены. Курки взведены.

Расстёгиваю ворот рубахи. Курю.
Скорее бросаю, а впрочем...
Бросил давно.
Зияющий прочерк,
которым себя корю. ..
Белеет.
Скоро будет салют.
Без объявленья...
Пожалуй, куплю билет
на все четыре стороны.
Света.
Салют предвестник.
Не сетуй.
Его кто-то ждёт.
Грядёт.
Сперва – полночь. Она повторяется, и доли секунды кажется, что время встало,
несмотря на прошедший салют.

СтрЕлки встают, как и стрелкИ.
Выбор простёрт...
Но город растёт. Как тираж издания. Я хотел бы быть с ним заодно.
Здания соединяют небо и дно.
Теченье бетона заметней стечения дней.
А мавры уходят...

И вправду вершатся дела.
Из ржавых двутавров возникнет сверканье
(в сверканье... Б-г с ней...)
огня, за которым рассвет, а совсем не зола.

А город растёт . Я иду по нему и смотрю.
Смотрю на стремление вверх и на стройность основ.
И ворот расстёгнут, и смят мой походный сюртук.
И шея болит. Я иду. А город не нов.

А город неонов, но в этом не кроется трюк.
Не он сейчас строится. Снова иду. Снова я.
А впрочем рубаху я завтра, как город как будто, сменю.
И в новый войду, восхищаясь золой января.

Открою... Здесь прочерк... Сознание.
Городу – тоже нужны удобрения.
Сгорают мгновения.
И только свет – постоянен.
Нет любви окаянной.
Б-г с ней.
Город растёт из огней.
Кажется (только кажется), что вниз.
Это бриз.

Это расстёгнутый ворот.
Это птицы на юг.
Стою.

22 мая 2009

КУДА УХОДЯТ МАВРЫ...

Я иду по городу .
Я иду, а он растёт.
Незаметно для шага,
заметнее для седины.
Я иду.
Как будто – город ждёт.
Мосты опущены. Курки взведены.

Расстёгиваю ворот рубахи. Курю.
Скорее бросаю, а впрочем...
Бросил давно.
Зияющий прочерк,
которым себя корю. ..
Белеет.
Скоро будет салют.
Без объявленья...
Пожалуй, куплю билет
на все четыре стороны.
Света.
Салют предвестник.
Не сетуй.
Его кто-то ждёт.
Грядёт.
Сперва – полночь. Она повторяется, и доли секунды кажется, что время встало,
несмотря на прошедший салют.

СтрЕлки встают, как и стрелкИ.
Выбор простёрт...
Но город растёт. Как тираж издания. Я хотел бы быть с ним заодно.
Здания соединяют небо и дно.
Теченье бетона заметней стечения дней.
А мавры уходят...

И вправду вершатся дела.
Из ржавых двутавров возникнет сверканье
(в сверканье... Б-г с ней...)
огня, за которым рассвет, а совсем не зола.

А город растёт . Я иду по нему и смотрю.
Смотрю на стремление вверх и на стройность основ.
И ворот расстёгнут, и смят мой походный сюртук.
И шея болит. Я иду. А город не нов.

А город неонов, но в этом не кроется трюк.
Не он сейчас строится. Снова иду. Снова я.
А впрочем рубаху я завтра, как город как будто, сменю.
И в новый войду, восхищаясь золой января.

Открою... Здесь прочерк... Сознание.
Городу – тоже нужны удобрения.
Сгорают мгновения.
И только свет – постоянен.
Нет любви окаянной.
Б-г с ней.
Город растёт из огней.
Кажется (только кажется), что вниз.
Это бриз.

Это расстёгнутый ворот.
Это птицы на юг.
Стою.

22 мая 2009

КУДА УХОДЯТ МАВРЫ...

Я иду по городу .
Я иду, а он растёт.
Незаметно для шага,
заметнее для седины.
Я иду.
Как будто – город ждёт.
Мосты опущены. Курки взведены.

Расстёгиваю ворот рубахи. Курю.
Скорее бросаю, а впрочем...
Бросил давно.
Зияющий прочерк,
которым себя корю. ..
Белеет.
Скоро будет салют.
Без объявленья...
Пожалуй, куплю билет
на все четыре стороны.
Света.
Салют предвестник.
Не сетуй.
Его кто-то ждёт.
Грядёт.
Сперва – полночь. Она повторяется, и доли секунды кажется, что время встало,
несмотря на прошедший салют.

СтрЕлки встают, как и стрелкИ.
Выбор простёрт...
Но город растёт. Как тираж издания. Я хотел бы быть с ним заодно.
Здания соединяют небо и дно.
Теченье бетона заметней стечения дней.
А мавры уходят...

И вправду вершатся дела.
Из ржавых двутавров возникнет сверканье
(в сверканье... Б-г с ней...)
огня, за которым рассвет, а совсем не зола.

А город растёт . Я иду по нему и смотрю.
Смотрю на стремление вверх и на стройность основ.
И ворот расстёгнут, и смят мой походный сюртук.
И шея болит. Я иду. А город не нов.

А город неонов, но в этом не кроется трюк.
Не он сейчас строится. Снова иду. Снова я.
А впрочем рубаху я завтра, как город как будто, сменю.
И в новый войду, восхищаясь золой января.

Открою... Здесь прочерк... Сознание.
Городу – тоже нужны удобрения.
Сгорают мгновения.
И только свет – постоянен.
Нет любви окаянной.
Б-г с ней.
Город растёт из огней.
Кажется (только кажется), что вниз.
Это бриз.

Это расстёгнутый ворот.
Это птицы на юг.
Стою.

22 мая 2009

2014- Михаил МАЗЕЛЬ
Штрих (Над кончиком трубы)

                     
 Навеяно увертюрой из сюиты №7 Генделя


Любовь биением сердец
пугает духов тьмы ночной.
Скажи, что ищешь ты, гордец,
над кончиком трубы печной?
Стал облаком вчерашний дым.
Не выпал завтрашний туман.
Так… не ищи ее следы
совсем сводя себя с ума.

Но по-че-му? Но почему
всё так случается подчас
и не найти величину,
всю ночь на улице топчась?
Не отыскать следов от крыл.
Бесшумно падает перо.
Ты этой грустью сам накрыл
себя, мой маленький Пьеро.

Не на-всег-да?.. Прошу, ответь!
Ведь ты ушла не навсегда?
Луна над ним задела ветвь,
просыпав пудрою года.
Любовь биением сердец
возводит стены, руша их.
… ты улыбнулся, мой мудрец.
Да будет светлым этот штрих!

                      21 марта 2013 года




                   Беспредел глухоты

Что Вы хотите сказать мне, маэстро Бетховен?
Именно мне, а не двум пролетевшим векам.
Слушая Вас, я пытаюсь отбросить плохое
и удержать на бумаге, что мне по рукам.

Слушаю вновь, и мне видится Ваша фигура:
патлы седые и в грифельной крошке рукав…
Вдарят литавры, как жезлами в Риме авгуры.
Птицы промчатся по небу. Полет их лукав.

Что же нас ждет, если мы потеряли так много,
если мы верим (а верим ли) странным богам.
Каждый как будто шагает по нужной дороге.
Птицы, скажите: зачем вы устроили гам?

Слушаю, силясь понять, в чем величие духа.
Поле становится морем, рассветом – закат.
Может, проблема сокрыта в отсутствии слуха?
Хочется верить: паденье – всего лишь каскад.

Музыка эта самим воплощеньем величия
делает мелкими стаи ошибок и дел.
Не поддается разгадке цепочка не птичья,
но ведь нельзя… допускать глухоты беспредел.

Вы победили недуг. Вы пример для потомков.
Слушая Вас и пытаясь бежать от тоски,
я осторожно ступаю на лед черный ломкий
грифельной Вашей, спасительной вечной доски.

                                                       21 мая 2013 года 





     Возвращение блудного фонаря

                                      Валентине Синкевич


Такой вот звук. Такая вот печаль.
Такое понимание пространства.
Фонарь, 
        в рассвет 
                     три раза прокричав,
туман рассеял, возвратясь из странствий.

Он без тебя с туманом плыл один
(пока другие хороводы водят)
достойный обращенья “паладин”.
Пусть рыцари давно уже не в моде.

Но зов дорог сильней кольца тревог.
Он вновь и вновь стоит от всех в сторонке
(торг – неуместнее, чем напускной восторг)
и свет его опять у самой кромки.

Ты сможешь описать дорогу в сад,
а он – поля звенящего молчанья.
Колышет время 
                     фонарей леса,
но прячется от них
                           необычайное.

И лишь ему дарован малый шанс
всегда и всюду находить туманы.
И светится тогда его душа
и всех непонимающих дурманит.

Пространство строится от точки света вдаль?
Я исходил его,
                   но не отвечу,
при всем при том, что многое видал…
А он горит, хотя давно не вечер.

Он возвращается в один и тот же час,
и мы встречаемся на повороте к дому.
Пускай не в моде… Пусть всего лишь часть.
… вороной белой, позабыв истому.

                                    31 января 2014 года



               Сосн-нотность

Сосны стоят, как зарубки на жизни.
Годы проходят, – они не стареют.
Стройные. Статные. Без укоризны
лишь вопрошают и, может быть, греют.

Нету закона в их странном порядке.
Кроны затеряны над головою.
Палочки… призраки детской тетрадки.
Я обещаю, что я не завою.

Это игра? Так… подобие счета.
Домик возникнет этюдом Магритта.
В нем не взывают ни к Богу, ни к черту.
В нем тишина и окошко открыто.

Запах смолы и горошины шишек.
Как вы живете сегодня, принцессы?
Здесь не найти промедленья излишек.
Здесь замирают любые процессы.

Только откуда в лесу столько света?
Кто ты? Зачем беспокоишь ты тени?
Не отыскать мне разумных ответов,
лишь благодарность за приобретенье.

Сосны и свет лягут нотной страницей.
Шишки подскажут мелодии сердцу.
И не сбежать и не 
                           посторониться.
И не захлопнуть за музыкой дверцу. 

                                8 февраля 2014 года

МАЗЕЛЬ, Михаил, Нью-Йорк. Родился в Москве в 1967 г.. Пишет с 20 лет. В 1997 г. эмигрировал в США. Издал 10 сборников стихотворений и повесть-сказку. Вице-президент Клуба русских писателей Нью-Йорка. Редактор Альманахов и web-страницы Клуба. Владелец литературно-художественного портала «Умение удивляться». 
Занимается фотографией (участник многих фотовыставок, в том числе и персональных).

 
 

2015-Елена МАТВЕЕВА
                                                                          КОЧЕВАЯ СУДЬБА

                                                                                                                              Ты дитя мое эмигрантское,
                                                                                                                              Пароходное, океанское!
                                                                                                                                                    Ольга Анстей

                                                                                                                              И стихи за стихами пиши,
                                                                                                                              Сочиняй и некстати, и кстати,
                                                                                                                              Для души или не для души,
                                                                                                                              Для печати и не для печати.
                                                                                                                                                   Иван Елагин

       Когда я роюсь в своих самых ранних детских воспоминаниях, мне приходят на память не пейзажи, не комнаты (ибо в те беженские годы мы нигде надолго не задерживались), а лица тех трех людей, из которых состояла моя Вселенная и среди которых я чувствовала себя в безопасности и окруженной любовью. Ощущение безопасности было в то время, наверное, иллюзорным, зато любовь была самая настоящая.
       Помню мою решительную, неунывающую маму, на чьей энергии и стойкости держалась вся семья, моего ласкового отца, сочинявшего мне смешные стихи («Лилька ела и болела, / и меняла города; / ах, как Лилька постарела за последние года! / Ей ничто уже не мило, / утомила беготня –/ ей за два перевалило / вот уже четыре дня), и мою любимую бабушку, Ольгу Николаевну (старшую), в отличие от мамы – Ольги Николаевны  (младшей). Бабушка много лет была учительницей, и с ней всегда было весело и интересно. 
       Ольга Николаевна Орлова родилась в Киеве в 1861 г., в год отмены в России крепостного права и на два года раньше отмены рабства в Америке. Ее отец, Николай Орлов, был юристом, а мать, Анастасия Соляник-Краса, дочерью казачьего атамана. Ольга была вторым ребенком из восьмерых детей (впоследствии они усыновили еще и девятого ребенка, девочку-подкидыша). Окончив гимназию в 16 лет, Ольга отказалась выезжать на «ярмарку невест» и стремилась поступить на Бестужевские Женские Курсы при Петербургском университете. Родители, считая, что ей рано уезжать далеко от дома, уговорили ее подождать год, может быть, втайне надеясь, что за это время девица образумится и выйдет замуж. Ольга отложила мечту об университете на год, в течение которого вместо поисков жениха занялась тем, что давала уроки грамоты для желающей прислуги, а когда ей исполнилась 17 лет, уехала в Петербург. Окончив Бестужевские курсы, она вернулась в Киев со своей университетской подругой, Еленой Парадизовой. Они поселились вместе, и обе стали преподавать литературу и историю в Жекулинской гимназии. Спустя несколько лет Ольга вышла замуж за своего двоюродного брата, Николая Штейнберга. (Брак между двоюродными запрещался тогда законом, так что они обвенчались в Польше, где никто не знал об их родстве). Моя мать, Ольга Штейнберг, была их единственным ребенком. Интересно, что когда Ольга приняла предложение Николая, то она предупредила его, что с Еленой Парадизовой она никогда не расстанется. Николай ответил, что он тоже любит Елену, как сестру, и они жили все вместе много лет, пока Елена не умерла. Моя мама, рассказывая мне это, добавляла: «Мне очень повезло – у меня было две матери». Уже взрослой я спросила маму: «Значит, бабушка была лесбиянкой?» «Что ты, – сказала мама, – Это ваше поколение только и думает, что о сексе! Они просто любили друг друга и были как родные». «Ну, да, – возразила я – это так же, как геи, которых я знаю: они любят друг друга и создают семью». Мама только головой покачала. Так или иначе, меня назвали Еленой в честь маминой второй матери.
       Мой отец, Иван Венедиктович Матвеев (литературный псевдоним Иван Елагин), родился во Владивостоке. Его отец, Венедикт Матвеев, был русским, а мать, Серафима Лесохина, еврейкой. Семья была литературная; дед Ивана, Николай Петрович Матвеев, журналист, поэт, писатель, автор «Истории города Владивостока», писал под псевдонимом Николай Амурский. Его сын, Николай Николаевич (отец поэта Новеллы Матвеевой), подписывался псевдонимом Николай Бодрый. Поэт- футурист Венедикт Матвеев писал под псевдонимом Венедикт Март. Когда Ивану было 8 лет, он с родителями переехал в Москву, где умерла его мать, а позже – в Киев, где в 1937 г. Венедикт Март был арестован и расстрелян как «враг народа». В Киеве Иван встретил мою мать, Ольгу Штейнберг (литературный псевдоним Ольга Анстей), и они поженились.
       Когда во время Второй мировой войны границы Советского Союза были прорваны, Иван, Ольга и Ольгина мать присоединились к потоку беженцев, стремившихся попасть в западную Европу, подальше от сталинского террора.
       Так начался долгий, трудный путь, во время которого я родилась, и который наконец привел их в беженский лагерь Шлейсгейм в американской зоне западной Германии. 
      Первое место, которое я помню, это большое поле с рядами длинных деревянных бараков. Я сижу на корточках на траве и разглядываю ползающих туда-сюда муравьев. Подходит незнакомая взрослая тетя и спрашивает мою бабушку: «Сколько вашей малютке лет?» Я вытягиваюсь во весь рост и обиженно заявляю: «Я не малютка, мне уже три года!». 
       Бараки эти были выстроены американскими войсками для беженцев «Ди-Пи» («перемещенных лиц»). Категория «Displaced Persons» обозначала беженцев из таких стран как Эстония, Латвия, Литва, Польша, Чехословакия, Сербия, которые во время войны были оккупированы советскими войсками, и теперь там создавались новые коммунистические правительства под эгидой Москвы. На ялтинской конференции западные союзники согласились, что все бывшие советские граждане, оказавшиеся вне СССР, будут возвращены на родину. Это соглашение распространялось и на бывших военнопленных, и на тех, кто был вывезен немцами насильно на тяжелые работы, и на тех, кто бежал из оккупированных немцами зон и пробирался на Запад, подальше от обеих кровавых диктатур – сталинской и гитлеровской. Зато «перемещенным лицам», не желавшим возвращаться домой под власть ново-установленных тоталитарных режимов, западные державы соглашались предоставить политическое убежище.
       Для советских невозвращенцев единственным способом избежать насильственной репатриации было убедить союзные власти, что они и их семьи раньше проживали совсем не в СССР, а в одной из вышеупомянутых стран, а полное отсутствие легальных документов свалить на пережитые ими пожары и бомбежки военного времени. Сотням тысяч советских беженцев удалось получить спасительный статус «Ди-Пи» и найти таким образом убежище на Западе. В 1958 году, после того как многие бывшие беженцы дали показания в Конгрессе о том, что их ложные показания были сделаны под страхом сталинского террора, была объявлена амнистия, под которую попали и мои родители.
       Итак, пока что мы жили в бараках Шлейсгейма, где наша семья из четырех человек размещалась в одной комнате. Я помню, как я засыпала в кроватке, завешанной одеялом, слыша, как мама, папа и их друзья читают друг другу свои стихи и рассказы. В 1949 году умерла от инфаркта моя бабушка, и мы остались втроем. Собственно, вдвоем, потому что к тому времени мои отец и мать решили развестись, и папа переехал в комнату в другом бараке, но так как наше иммиграционное дело должно было скоро решиться, то родители отложили официальный развод и приехали в Америку как одна семья. 
      Получить американскую визу им, как и многим другим беженцам, помог Толстовский Фонд. Мы приплыли в Нью Йорк весной 1950 года на американском военном транспортном корабле, который назывался «Генерал Балу». Я помню, что меня на нем сильно укачивало, и мама, закутав меня в одеяло, часами сидела со мной на палубе и пела мне песни и стихи про море и корабли (например, гумилевское «Мы все, палладины зеленого храма»). Помню также, как мы стояли в тесной толпе на палубе, вплывая в нью-йоркскую гавань, и как отец поднял меня на руки, чтобы показать мне Статую Свободы.
       В Нью-Йорке мои родители опять разъехались, и моя мама, стремясь вывезти меня за город из влажной нью-йоркской жары, нанялась на лето работать прислугой в загородном доме, где нам с ней предоставили комнату. Хозяйке этого дома очень нужна была помощь: у нее было четыре дочери, восьмилетняя, пятилетняя, двухлетние близнецы, а осенью ожидался еще один ребенок. Я лично провела это лето прекрасно, играя с пятилетней Ириной. Помню, как мы с ней решили играть в индейцев и с ног до головы измазались губной помадой ее матери. Пробегая по дому, чтобы показаться во всей красе нашим мамам, мы оставляли помадные следы на всем, чего мы касались. Нас быстро запихнули в ванну мыться, а моя бедная мама отскребала помаду со стен и мебели.
       Осенью мы вернулись в Манхэттен, где моя мать, получив развод, вскоре вышла замуж за другого эмигрантского писателя и поэта, Бориса Андреевича Филиппова. Борис жил со своей пожилой матерью, так что у меня вдруг появилась новая бабушка, которая смотрела за мной и водила в школу и из школы, в то время как Борис и моя мама бегали искать работу.
       К тому времени я, воспитанная двумя поэтами и учительницей-бабушкой, хорошо знала русский язык, умела писать, запоем читала книжки и знала наизусть множество стихов. Английского языка я не знала совсем, а мама думала, что я его быстро усвою в школе, и не хотела, чтобы я забыла русский. 
     Я вовсе не была в восторге от всех этих перемен в моей жизни. Я все еще хорошо помнила свою настоящую бабушку, и эта новая «бабушка Лида» была мне совсем не по вкусу. Оказаться в огромном классе (от 30 до 40 детей), где все говорили на непонятном языке, а я чувствовала себя дурочкой, мне тоже не понравилось. Я заявила, что не стану учить «этот дурацкий язык», и целых два года (в первом и втором классе) сидела за последней партой, читая принесенные из дому русские книжки и отвечая на все вопросы учителей: «I don’t understand».
       Правда, было несколько других детей в том же положении, что и я – главным образом это были японцы и пуэрториканцы. Мы сидели вместе на задних партах, без проблем общаясь между собой знаками. Невзирая на отсутствие академических успехов, перегруженные учителя нас всех перевели из первого класса во второй, из второго в третий. Наконец маму стало беспокоить мое незнание английского, и она стала со мной читать английские книжки. Вскоре мое отвращение к английскому языку совершенно исчезло, и к концу третьего класса я стала вполне двуязычной. Однако школу я продолжала недолюбливать. С раннего детства я росла в тесном кругу интересных взрослых людей, слушала, как они читали вслух стихи, статьи, рассказы, спорили о книгах, музыке, искусстве, писали друг на друга остроумные пародии и массу веселых, «не для печати» шуточных стихов, которые в нашей семье именовались «Десятая муза».
       Живя в гуще нью-йоркской русскоязычной литературной общины, я была до некоторой степени отгорожена от массового американского быта. Например, маме не нравились телевизионные программы, так что телевизора у нас не было. Я видела иногда какие-то программы в домах у подруг, но они меня мало занимали. Мама завела радиоприемник, по которому слушала передачи классической музыки. (Позже, когда я стала «тинэйджером», я норовила перевести радио на рок- н- ролл). Я с детства ходила с родителями на эмигрантские литературные вечера, лекции, концерты, театральные постановки. (Однажды, когда мне было лет семь, я сидела в аудитории, папа читал со сцены свои стихи. Когда он сделал паузу – для драматического эффекта – я подумала, что он забыл следующую строчку и громко ее подсказала. Слушатели расхохотались, и я поняла, что этого делать не следовало.) Когда мне было 16 лет, я стала выступать на литературных вечерах с собственными стихами, а с 18-ти лет начала печататься в журналах «Грани» и «Новый журнал». С мамой и моим отчимом Борисом мы много ходили по музеям, слушали концерты в Карнеги Холле и оперу в Метрополитен. Каждое лето я проводила в «Аккорде», летнем русскоязычном лагере в Кэтскильских горах, на север от Нью-Йорка. У меня до сих пор есть оттуда много друзей.
       Мои отец и мать остались после развода друзьями, и я часто проводила выходные дни с папой. Мы с ним пересмотрели множество ковбойских фильмов и музыкальных комедий, он водил меня в Центральный парк ездить верхом на лошади и кататься зимой на коньках. Я жалела отца: ведь у нас с мамой была большая семья, а он один. На самом деле отец не скучал; у него было много друзей, а также подруг; я иногда видела их, когда он, гуляя с ними, брал и меня в парк или в кино. Но, насколько я знаю, серьезных увлечений у него не было до тех пор, пока он не встретил Ирину (Иоланду) Дангейзер. Они поженились в 1958 году, а в 1967 у них родился мой брат Сергей.
       В первые годы жизни в США отец перепробовал множество работ, от чистки клеток в зоопарке до службы ночным клерком в отеле. Потом он стал работать (принимать объявления) в конторе русской эмигрантской газеты «Новое Русское Слово», выходившей в Нью Йорке с 1910 года.
       Работа в газете дала наконец отцу возможность закончить учебу, получить образование, посещая лекции по вечерам и «уикэндам». В течение следующих семи лет он получил степень магистра по русской литературе в Колумбийском университете и докторат (PhD) в Нью-йоркском университете. Питсбургский университет пригласил его тогда преподавать русскую литературу на славянском отделении, и он с семьей переехал в Пенсильванию.
       Моя мать также начала со скудно оплачиваемых поденных работ, но, будучи опытной русской машинисткой, она вскоре получила работу в здании секретариата Организации Объединенных Наций. Еще через несколько лет она сдала экзамен на переводчика с французского и английского на русский и работала в ООН переводчиком до выхода на пенсию в 1972 году.
       Мой отчим, Борис Филиппов, работал первое время на «Голосе Америки», а потом получил работу в Вашингтоне, в одном из отделов информационного агентства. Они с моей матерью переехали в Вашингтон в 1954 году, и я начала там ходить в 5-й класс. Ни маме, ни мне не хотелось переезжать; ей было жаль бросать работу в ООН, мне было жалко расставаться с друзьями, и мы обе скучали по Нью-Йорку. Вашингтонские школы того времени были расово сегрегированы, и я, привыкшая к интегрированным манхэттенским школам, с ужасом в первый раз услышала, как белые дети оскорбляют черных детей и отказываются сидеть с ними рядом. Я подружилась с соседским мальчиком, Вэном Ли, которого в школе дразнили не только за китайское происхождение, но и оттого что он был хромой (кажется, после полиомелита). Будучи девчонкой с мальчишескими замашками (то, что в Америке называют «tomboy»), я нередко ввязывалась в драки, заступаясь за Вэна и за наших черных одноклассников. Причем иногда в пылу битвы мне попадало с обеих сторон, когда черные мальчишки из других классов начинали колотить белых, не разбирая, кто друг, кто недруг. В общем, я часто приходила из школы с синяками и ссадинами, что усилило мамину неприязнь к Вашингтону.
       Летом мама заявила Борису, что возвращается со мной в Нью Йорк, а он волен ехать с ней или подавать на развод. Он не решился бросить работу (а также свою старую мать), но уговорил маму не разводиться. Они стали жить в разных городах, проводя вместе каждый отпуск и многие выходные дни. Через шесть лет они развелись окончательно.
       Мама вернулась на работу в ООН и опять окунулась в эмигрантскую литературную жизнь. Я закончила 6-й и 7-й классы, продолжая затрачивать минимум усилий и читая под партой книги, к урокам не имеющие отношения. Мать стала выражать мрачные опасения, что если я не начну прилежнее учиться, то мне предстоит карьера свинопаса! Когда я переходила в 8-й класс, она перевела меня в небольшую частную школу, St. Hilda’s and St. Hugh’s School, основанную епископальными монахинями. Я предполагала, что эта школа будет такой же скучной, как все остальные, и считала так, пока не попала в класс английской литературы к замечательной учительнице, миссис Армстронг, которая говорила о литературе, поэзии и истории так же увлеченно и увлекательно, как это делали мои мама и бабушка. Школа сразу стала гораздо интереснее. Кроме того, я подружилась с одноклассницей, которая до сих пор одна из моих самых близких друзей. В этой школе я училась с удовольствием, и мама успокоилась насчет свинопасов, хотя может быть, и преждевременно. В 1962 году, окончив 12 классов хай-скул, я поступила в Барнард колледж, но в 1964 году бросила учиться, решив, что диплом мне ни к чему: лучше я пойду зарабатывать себе как придется хлеб насущный, а на досуге писать стихи и жить жизнью свободной богемы! У бедных родителей волосы встали дыбом, а я отшучивалась «лимериками» – «Их дочка, по имени Лиля, девица беспутного стиля, продрыхши все классы, жила свинопасом, наук никаких не осиля!». 
       Найти работу без диплома и без опыта было не так легко, но знание двух языков помогло мне поступить в редакцию «Нового Русского Слова» переводить новости с английского на русский.
       В 1965 году на одном из литературных вечеров, где я читала свои стихи, я познакомилась с недавно приехавшим из Франции поэтом, Ричардом Веньяминовичем Яниным. Мне понравились его стихи, а ему мои, и мы стали встречаться, несмотря на двенадцатилетнюю разницу в возрасте. В 1966 году мы поженились. 
       У Ричарда была необычная и трудная судьба. Его родители были польские евреи, молодыми идеалистами вступившие в компартию в 20-х годах и перебравшиеся в Россию строить коммунизм. Его отец, Веньямин Яницкий, стал членом Коминтерна, а мать пошла работать по специальности, врачом. Ричард родился в Москве в 1932 году, а в 1937, когда Сталин начал истреблять старых партийцев, его отец был арестован и казнен как «враг народа». Пятилетний Ричард был так напичкан в детском саду сталинскими лозунгами, что заявил матери: «Если папа враг товарища Сталина, то я рад, что его арестовали». Мать Ричарда работала в клинике одного из военных заводов, который вместе со всем персоналом был вывезен в Сибирь в начале Второй мировой войны. В Сибири она умерла, и Ричарда поселили жить в семье одного из инженеров завода. К концу войны, когда Ричарду было 13 лет, он всё еще свято верил в партийную идеологию и в непогрешимость Сталина. Его мать, не будучи религиозной, никогда не говорила ему о его еврейском происхождении. Ричарду приходилось слышать в школе и на улице антисемитские замечания, но он пропускал их мимо ушей; они ведь к нему не имели отношения. Он был советский патриот и собирался стать знаменитым русским поэтом. Для него было большим потрясением, когда к его приемным родителям пришли две пожилые женщины, бывшие товарищи Яницких по Коминтерну и сказали, что забирают Ричарда с собой в Польшу, куда их, с другими уцелевшими от сталинских чисток старыми польскими партийцами, посылают формировать новое коммунистическое правительство. Они надеялись, что найдут в Польше родственников Веньямина или его жены, и Ричард сможет жить с ними. «Как, разве он не знает, что и его отец, и его мать выросли в Варшаве в многодетных еврейских семьях?» Ричард был в ужасе – он не хотел ехать в Польшу где не говорят по-русски! Не хотел жить в незнакомой еврейской семье! Но с его желаниями никто не считался.
       В Варшаве они узнали, что из семьи Веньямина никто не уцелел, все были убиты нацистами. У матери Ричарда было три сестры – две из них эмигрировали в Америку до войны (Ричард потом познакомил меня с тетей Фэй и с кузином Хэрри, которые жили в Нью-Йорке). Третья сестра, Бэлла, жила во Франции. Ее мужа схватили немцы, и он погиб в лагерях смерти. Детей у них не было. Когда Бэлле написали из Польши что ее 13-летний племянник остался сиротой, она сразу ответила: «Пришлите его мне». Делегация польских рабочих, ехавшая на съезд французской компартии привезла с собой в Париж Ричарда, и его вручили тете Бэлле, которая быстро укоротила трудную для французов фамилию, превратив ее в  Janin (Янин).
       Бедной тете Бэлле пришлось немало повозиться с упрямым  племянником, горько тосковавшим по родине. Сперва встала проблема языка; Бэлла говорила по-французски, по-польски и на идиш, а Ричард только по-русски. Будучи способным мальчиком, он быстро заговорил по-французски в школе, и тут у него с тетей пошли споры о политике! Бэлла с мужем в юности тоже были, если не коммунистами, то убежденными  социалистами, но когда начался сталинский террор они узнали в Польше достаточно о массовых арестах, нелепых обвинениях, показательных процессах и ужасах лагерей Гулага, чтобы потерять веру в советскую систему. Бэлла старалась объяснить Ричарду, что Сталин и Гитлер оба – кровожадные преступники, но он отказывался слушать такую клевету на своего героя. Как только Ричарду исполнилось 17 лет, он вступил в французскую компартию и заявил тетке, что едет домой, в Россию. К счастью, тетя Бэлла уговорила его сперва съездить в Польшу, навестить старых товарищей своего отца и спросить их мнение о советском режиме. Когда те услышали, что Ричард собирается уехать из Франции жить в СССР, то в один голос закричали: «Ты что, с ума сошел?» Они рассказали ему все что знали о злодеяниях Сталина и отговорили его от репатриации. Ричард вернулся в Париж и разорвал свой партийный билет.
       Мы с Ричардом были женаты всего три года. Наверное, неудивительно, что брак между незрелой и довольно избалованной 20-летней «хиппи» и человеком 32 лет, перенесшим сложные удары судьбы и эмоциональные травмы в юности, скоро распался. Ричард привык к одиночеству и тишине; я выросла в шумной, теплой семейной атмосфере. Я хотела иметь детей; Ричард считал, что в этом опасном и ненадежном мире детей лучше не рожать. Мы развелись в 1970 году, но остались друзьями до его смерти. Ричард умер от инфаркта в 1986 году.
       Я продолжала браться за разные работы: была машинисткой в двух конторах, помощником библиотекаря в юридической библиотеке Нью-Йоркского университета, делала переводы с английского на русский и с русского на английский.
        Наконец я стала задумываться о том, что мне следовало бы научиться какому-нибудь ремеслу или профессии. К тому времени моя мать прошла несколько курсов лечения рака груди, и я много времени провела с ней в больничных палатах, наблюдая как работают медсестры. Я заинтересовалась, но идти учиться 3-4 года мне не хотелось, да и было дорого. Тогда я узнала, что можно, проучившись 12 месяцев, сдать государственный экзамен на LPN – licensed practical nurse (низшая ступень для медсестры), и тогда учиться дальше, уже имея возможность работать в госпитале в выходные дни. Мне это показалось разумным способом проверить, подойдет ли мне эта профессия. Я окончила Columbia-Presbyterian School of Practical Nursing в 1974 году, а диплом Registered Nurse получила в 1980 году от университета штата Нью-Йорк. С тех пор я работала в разных больницах, а с 1989 года, как Hospice visiting nurse, до выхода на пенсию в 2010 году.
       В 1976 году я вышла замуж за Федора Васильевича Левшина. Его семья принадлежит к первой эмиграции; его дед воевал в Белой армии и потом эмигрировал во Францию; его мать выросла в Швейцарии, куда ее привезли родители перед началом революции, а потом уже не вернулись в Россию. Сам Федор родился в Марокко, где работал его отец, потом жил во Франции, а в 60-х годах переехал с родителями в Америку.
       Мы с Федором познакомились и стали встречаться в начале 60-х, когда я еще училась в колледже, но потом разошлись, я вышла замуж, он женился. 
       Когда мы встретились опять, мы были оба разведены. Ни у меня, ни у него не было детей, о чем мы оба сожалели. Мы поженились, и у нас родились три дочери, старшая – Марьяна и близнецы Алена и Анна. Все наши дети родились в Нью-Йорке, но затем мы много раз «меняли города», как говорил мой отец. Мы жили в Калифорнии, потом в Колорадских горах, а когда начали болеть мои родители, мы переехали поближе к ним: мама умерла в нашей квартире в Нью-Йорке в мае 1985 года, а через год, когда заболел мой отец, мы переехали в Питсбург, где он умер в феврале 1987 года.
       Прожив двенадцать лет в браке, мы с Федором развелись, но остались друзьями. Несколько лет спустя Федор женился. Его жена, Валентина Филиппова, с которой я тоже подружилась, была из Москвы, и когда она тяжело заболела и лечение перестало ей помогать, они с Федором переехали в Москву, где живет Валентинина взрослая дочь Таня. Федор ухаживал за своей женой до ее смерти в 2005 году и потом остался жить в Москве. 
       В 2014 году я навестила его в Москве, когда он поправлялся после операции на сонной артерии. Я как раз тогда собиралась переехать из Питсбурга в Миссулу, штат Монтана, где жила наша дочь Анна с мужем и дочерью, и у них вот-вот должен был родиться второй ребенок. Я стала уговаривать Федора тоже переезжать в Монтану: – Ты помогал мне, когда мои родители старели и болели; теперь настала наша очередь стареть, так давай стареть вместе и помогать друг другу. 
       Федор согласился, и через несколько месяцев мы уже были в Миссуле и присутствовали при рождении нашей младшей внучки, которую назвали Тэя. Анин близнец, Алена, тоже часто приезжает погостить в Миссулу со своими детьми. Марьяна, наша старшая дочь, живет со своей семьей в Питсбурге, работает медсестрой и пишет хорошие стихи по-английски. 
       Там же живет мой брат Сергей, ставший архитектором. Он женат на турчанке Ханде, и у них девятилетний сын, Озан Николай Матвеев. Имя Озан значит по-турецки «поэт». По последнему счету, у нас с Федором четыре внучки, четыре внука и один правнук.

                                                                                                                                                                                            Миссула, шт. Монтана

2015- Елена МАТВЕЕВА
   К 70-летию со дня рождения   
            
«ПО ОБЕ СТОРОНЫ ПРОПАСТИ МЕЖ ПОКОЛЕНИЯМИ…»          
  
        RIVERSIDE DRIVE

Рыжий сеттер вдоль по осени идет;
Рыжий сеттер очень осени идет.
Не бывало еще осени такой;
Весел ветер, светел ветер над рекой!
И реки нигде похожей тоже нет;
Тепло-синий у нее, туманный цвет.
Рядом вытянулся берег, а на нем
Парк, осенним весь охваченный огнем,
И дорога, по которой я бреду,
Вся сухая, полыхает, как в бреду,
И уводит от натопленных квартир
В необъятный, разноцветный, пестрый мир.


    STATEN ISLAND FERRY

Раздробленная на куски
Под колесами бредит пена;
Гневно-белая дрожь реки – 
Брызгам хлещущим, откровенно,
Подставляю обе щеки.

Отойди от меня немного,
Не смотри на меня, не трогай;
Я еще не могу отдать
Крылатую снежность чаек – 
Еще сердце вскипает как чайник,
Блаженством существовать.

Если ты мою руку тронешь,
Я забуду снега и весны.
Не склоняйся ко мне – заслóнишь
Пестрый, шалый, любимый космос.

        WASHINGTON SQUARE

По серому тротуару,
По земле темно-коричневой
И даже по траве, сильно полинявшей с лета,
Подхожу к высокой, грузной арке,
У подножия которой
Стоит человек лет семнадцати,
Веселый, улыбающийся, слегка лохматый,
И выводит старательно на светлом камне
Слово «ЛЮБОВЬ».
И проходящие люди, самые разные,
Нахмуренные и озабоченные, темные и светлые,
Взглянув на слово, немножко меняются,
Будто бы припоминая, что и в самом деле
Следует любить друг друга.
Но вот подошли два хорошо одетых господина.
Один взглянул на надпись и сказал другому:
– Это какой-то лозунг этих самых, ну как их, «хиппи». И пошел дальше.

Вот и люби такого.

                           *  *  *

Я сплю на чем-то вроде эшафота,
И по утрам, едва раскрыв глаза,
Сквозь смутную, ленивую дремоту
Я вижу близкий белый потолок.
На нем из трещин видятся наброски
Пейзажей, городов, звериных морд...
Как тонок мой матрац, как тверды доски,
И как тепло от твоего плеча.
Бегут по стенам солнечные пятна,
Меняется дыхание твое.
Как радостно, настойчиво и внятно
Стучит в висках разбуженная кровь.



                       *  *  *   
Ветер апрельский тревожен и сладок,
Так же, как губы твои.
Будней нарушен уютный порядок
Праздничным взрывом любви.

Странно и страшно сказать это слово. –
Как я его повторю?
Это не важно, что снова и снова
Вместе встречаем зарю;

Многие были мне близки и милы –
Большего я не ждала.
Как я давно никого не любила!
Как я свободна была.


              *  *  *
Дни мои идут без счета,
Без календаря.
Прозябаю безотчетно,
Существую зря.

Освещаю ночь огарком – 
До утра не лечь.
Время меряю загаром
Потемневших плеч.

Волны пенятся от злости,
И скулит тоска.
Измеряю время горстью
Тусклого песка.


                                                  *  *  *
Иные вполне порядочные и либеральные люди –
                                                              вроде моих родителей, – 
Увидев юношу с длинными волосами, – 
                                             если он не семинарист, конечно, –
Впадают в ужас и исступление,
Крича, что культура гибнет,
цивилизация рушится,
и мир приходит в упадок.
А иные поборники новой жизни, любви и мира – 
                                              взять, к примеру, хотя бы меня –
При виде бритого, сытого, консервативно одетого человека
Преисполняются злобы и отвращения, 
                                                          ничуть не сомневаясь в том,
Что он непременно расист, империалист 
                                     и держит свою жену на привязи в кухне.
Дорогие родственники и друзья 
                               по обе стороны пропасти меж поколениями!
Не кажется ль вам иногда, что мы все 
                                                      слишком заняты внешностью?
Что когда в живых, настоящих людях
                      начинаешь усматривать символических чучел,
то это – опасно?
В чучел легче стрелять, чем в людей.


    WE SHALL OVERCOME

Свершилось черное дело – 
Упало черное тело;
Город покрыла черная слава
И прокатилась по всем городам
Черная лава гнева.
Мемфис и Даллас – 
Что с вами сталось?
Его черное горло в красной крови –
А в жизни был он горластым.
Он кричал о свободе, братстве, любви,
Он напрасно кричал нам о братской любви – 
А теперь у нас руки в его крови;
У всех нас – руки в крови.
Его голос вставал над огромной толпой
Как черная орифламма – 
Он кричал: «Пусть свобода звенит на холмах
От Мэйна до Алабамы!»
Пулей заткнули бесстрашный рот
Но слово смерти не знает.
Мартин Лютер Кинг не умрет,
Как совесть не умирает.

А совесть народа еще жива;
Помните, за руки взявшись,
Толпа многоцветная пела над гробом его:
«Мы победим!».

Когда-нибудь, мы победим.


        ТЕМА

Хорошая тема!
Источников – тьма.
Есть много бумаги,
Немного ума...
Отличная тема;
Садись и пиши –
Пиши для отметок,
Пиши для души,
Пиши вдохновенно,
Пиши небывало;
Прекрасная тема...
Да – времени мало!
До срока всего лишь
Осталось дней пять...
И вот начинаю
Безбожно кромсать
Прекрасную тему;
Пишу с кондачка,
Проклятых вопросов
Касаясь слегка,
Путем парадоксов
Беспечно скользя,
Всё то упрощая
Чего – нельзя,
Иронией плоской
Прикрыв пустоту,
Претенциозные
Фразы плету...
Кончаю дешевым
Эффектным штрихом,
Высокую тему
Опошлив смешком,
Нагромоздивши
Клише на клише...
И очень противно
Потом на душе.

        *  *  *
Люблю квартиры
Без барахла –
Где есть картины
И нет стола,
Где нет паркета
И нет ковра,
Но в окна светом
Несет с утра,
Где нет тяжелых
Вещей-вериг,
Где много полок,
Но больше – книг,
Где нет бокалов,
Но есть вино;
Посуды – мало,
Друзей – полно.
Где ярки свечи,
И мало сна,
Завесить нечем
Проем окна;
Влетает ветер,
Ползет луна,
И весел вечер,
И ночь нежна.

              *  *  *
Кто осень назвал трезвою?
Она – пьяным-пьяна;
Нет у апреля запахов
Пьяней ее вина.
Из красного заката
Деревья пьют вино,
А над ними солнце
Багровое, пьяно.
От высоты прозрачной
Шалеют облака
И синяя, пьяная
Качается река.

               *  *  *
          Как подарок приму я разлуку
          И забвение как благодать.
                                      А. Ахматова
Любовь ко мне вбежала налегке, 
Не отягченная земной корыстью,
Держа палитру яркую в руке,
Безудержно размахивая кистью.
Небесный свод топорщился мирами,
Вставали дыбом спутанные сосны,
Импрессионистичными мазками
Любовь сплеча замазывала космос.
Брели мы в радостном ошеломленьи
Под ливень звезд подставивши ладони;
Но вот упала благодать забвенья,
И мир стал четок, пуст и незаслóнен.
Я пригляделась снова ко всему:
Мне свет дневной, как прежде, чист и ярок.
Я от тебя и нелюбовь приму
Как твой прощальный, бережный подарок.


                    *  *  *
Треплет волосы свежий ветер,
Перелистывает тетрадь.
Сколько ж можно на белом свете
Теплых губ перецеловать?
Милый, лучше не приходи;
Видишь, нежность моя измята...
Не могу же я всех лохматых
Убаюкивать на груди.
 

               *  *  *
Не читается, не курится,
Все дела из пальцев валятся.
Где-то ты бредешь по улице.
Так о чем же мне печалиться?

Вечер медленно смеркается,
Нагибается к земле.
Где-то лампа зажигается
На твоем столе.

Молча встала ночь-провидица
До седьмого неба ростом.
Знаю, снов тебе не видится,
Ну а мне – не спится просто.

Силуэты черных крыш,
Бледно-розовый рассвет;
Где-то ты спокойно спишь,
А в моем окошке свет

– Пусть Господь тебя хранит! –
Всё горит.

                    *  *  *
Дойдя вдвоем до светлого предела
Под радостно-ритмичный крови стук,
Лежать и слушать ликованье тела,
Не разнимая утомленных рук.
– Ты – да?
– Я – да.
Так нежно и упруго
Сливаются смеющиеся рты.
И можно долго спрашивать друг друга:
– Ты – да?
– Я – да.
– Ты – очень?
– Да, а ты?


       ПСИХЕЯ ЗА РУЛЕМ

Июльским сумеркам навстречу
Колеса катятся, легки,
И чьи-то ветреные плечи
Легли на сгиб моей руки.

Недоуменно, как Психея
Когда в чертог спустилась мгла,
Земными пальцами, робея,
Касаюсь дивного крыла.

– Остерегайся! – шепчет Страх –
Зажги светильник недоверья!
Упругих крыльев легкий взмах;
Душа останется впотьмах,
Искать рассыпанные перья.

А что тут, собственно, стеречь,
И для чего себя беречь?
Не слушай Зависти унылой,
Насильно тайну не лови.
Открой объятья светлокрылой,
Освобождающей Любви.


                  *  *  *
Снова утро горько плачет,
Нас будя.
После губ твоих горячих,
Пальцы мокрые дождя.

Спишь. На лбу твоем спокойном
Сбившаяся прядь.
Слишком нежно, слишком больно
Так с тобой лежать.

Хорошо, что я не вижу
Золотистых глаз;
Никогда не быть нам ближе
Чем сейчас.


               *  *  *
Приход весны всегда неодинаков;
Бывает так: из дома выходя,
Вдруг ощутишь зеленый, влажный запах
Травы, тумана, мая и дождя,

И ты пойдешь, по сторонам глазея,
Забудешь друга, дом и все дела,
Поймешь, что для тебя всего важнее,
Что улицы светлы, как зеркала,

Что каждый лист отчетлив и отдéлен
И ничего насущней в мире нет,
Чем эта ослепительная зелень
И этот серый, мокрый майский свет.


                *  *  *
Опять нью-йоркская весна
Мне трогает нутро,
Душа опять обнажена,
Защитный сняв покров.

Томит, нависший как гроза,
Зеленый, теплый пар,
Полны томления глаза
Целующихся пар.

А там, растерянно-тихи
Перед наплывом слов,
Спешат записывать стихи
Поэты всех полов.

Вот так когда-то мы с тобой
Бродили, ошалев,
По яркой, майской, молодой,
Ликующей земле.


                 *  *  *
Растрепанная молодость,
Заплаканно-светла,
Вбежала, постояла,
Простилась и ушла.

Жду старости без жалобы,
И если б жить опять,
Я ничего не стала бы
В своей судьбе менять;

Поет земля зеленая,
И небосвод высок,
И мир распахнут настежь
В сплетениях дорог,

И каждый год по-новому
Луной озарена,
Как в юности, взволнована
Влюбленная весна.

МАТВЕЕВА, Елена Ивановна, Миссула, шт. Монтана. Поэт, переводчик. Родилась в 1945 г. в Берлине, дочь двух русских поэтов – Ивана Елагина и Ольги Анстей. С 1950 года живет в США. По профессии медсестра. Стихи публиковались в журналах «Грани», «Новый журнал», «Перекрестки / Встречи», а также в антологии «Содружество», 1966.
Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

Ирина МАШИНСКАЯ, Нью-Джерси



Поэт, переводчик, критик. Родилась в Москве. Окончила факультет географии и аспирантуру МГУ. Основатель и первый руководитель детской литературной студии «Снегирь» (Москва). Эмигрировала в США в 1991 г. Автор семи поэтических сборников, среди них "Потому что мы здесь", 1995; "После эпиграфа", 1997; "Простые времена", 2000.  Вместе с Олегом Вулфом редактирует журнал «Стороны света». Публикации :"Новый журнал", "Встречи", "Строфы века" и др.
Печаталась как поэт, переводчик и критик в журналах "Знамя", "Новый Мир", "Звезда", "Иностранная литература" и др.
 Английские стихи Машинской и переводы ее поэзии на сербский, итальянский, английский и французский языки, публиковались в США,Сербии, Италии, Канаде и вошли в такие зарубежные антологии, как "Антология современной русской женской поэзии", сост. В. Полухина (An Anthology Of Contemporary Russian Women Poets, Valentina Polukhina, ed.: Univ of Iowa Press, 2005), "Чужеземец дома. Американская поэзия с акцентом" (Stranger at Home, American Poetry with an Accent, N.Y.: 2008) и др.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ПАМЯТИ И. А. БРОДСКОГО


    Вот, в роще, уже не священной, давно отведённой
                                                                             под сруб,
и ты пролетел, только шаркнул подошвой о воздух.
С деревьев пускай
                      твоё имя слетает, но только не с губ.
Ещё поглазеет хвоя, что тебе до того? Вот, на звёздах

ближайших уже различима твоя нетяжёлая тень.
Уже ничего, что б могло задержать – не случилось.
Уже потащили куда-то, и сняли подсумок, ремень,
сугроб накидали, чтоб только не в землю сочилось.

Молчу оттого, что молчать тяжелее всего.
Видавшая виды братва языком отмолола.
А нашим понятно, как нашего, собственно, мало:
покуришь – и дальше, не вечно ж светить на село.

Чем выше, тем зренье острее. На пне
меня различишь, усмехнувшись,
                                          и далее, в кронах –
отдельные ветки, как ворс на тяжёлом сукне.
Всю вырубку эту, как место звезды на погонах.

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ЭЛЕГИЯ


    Допустим, уснул –
но не видишься спящим. Повсюду,
как крошек, какого-то жадного люду.
И тот, кто тебя осуждал – и теперь осужает,
а тот, кто тебя осаждал – и теперь осаждает
    тобой опрокинутый стул.

    Река, и по ней
проплывает лишь берег. Не сразу
поймёшь расщеплённую надвое фразу,
осколок, сметённый как будто под лавку –
                                             под строчку
но то, что наутро уже не наденешь сорочку –
    вот это больней. 

    У нас карантин,
всё блудят и читают газеты.
Мне под руку лезут какие-то вырезки, где ты
не слишком похож, типографски выходишь, тревожно,
и пачкаешь пальцы, как бабочка, смотришь несложно,
    обычно один.

    Насчёт новостей:
ты не знаешь, какая погода.
Погода – подобье вчерашней. Полгода
тебя не бывало, чтоб это отметить, и нету
сегодня. Одежду пустую уже потащила по свету
     молва без костей.

     Ты эти слова,
вероятно, получишь не скоро.
Я спорить ни с кем не намерена, спора
ужасней лишь истина, так же, как мёртвого – спящий
один беззащитней. Правей меня первый входящий,
      а я не права.

      Я это пишу
находясь у реки, по привычке.
Рассвет, и приятно нащупывать спички,
пока понемногу приподымается полог,
золу пошевеливать прутиком, как археолог,
      останки какого-то Шу.

      На том берегу
постепенно расходится пена
тумана, сырая выходит Камена
горы, по теченью лежащей горбато, отлого,
округлого мира полна, словно счастья – эклога,
      как спящий на правом боку.


                                                   26 июля 1996

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

ПРИСУТСТВИЕ


    Один – что снадобье, что миру  мумиё,
другой – как на  забор идёт бодливо – и тпру,  и ну,
взрывая перегной –
и комья нервные направо и налево,
с корнями и  травой

– и всё связалось вдруг и назвалось.

А тихое присутствие моё
не вызвало ни шторма, ни прилива,
и ничего пока не взорвалось,

и слава Богу.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тьмою несметною лиственниц,
прячущих тень самолётную,
осенью сердце расширится –
чудное, мимолётное.


Только ведь падало, пряталось,
никло в Господних ладонях.
Вдруг возросло и расправилось,
смотрит в Его голубые,


в тот восходящий над золотом,
свет, обгорающий с края.
Медленно полнится холодом
ломкая клетка грудная.


Ветки, что бросились под ноги,
листья, что просятся: за море! –
это ведь вы меня подняли,
сучья, что падают замертво.

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Тёмное поле своё перейдём
пристальным днём, под неслышным  дождём.

К ночи четвёртой дойдём до воды,
до уплывающей парной звезды,

до паровозных голодных речей,
до бормотания чёрных  ключей.
Тронь эту оспинку донной звезды,
чёрные сколы холодной воды.

Сонная пыль залепила глаза.
Гладкие мчат полоза, полоза.


                                        11 мая 1981

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***


Пойдём туда, где реки твёрды,
где от беды
не отбирают шнурки, ремень.
           Там я буду тебе опора
                я буду тебе кремень.
Видимо, нужен какой-то край
земли, воды,
где обрывается каравай,
           где опадает дверь.
                Скоро нас будет два, нас будет две.

Ты раньше меня пришёл, и глаза открыл.
Над тобой тотем       
молчал – сиял волчих созвездий круг
           и посреди горел
                жёлтый огонь. Долго ты был один, затем

(один – и сквозь стрехи пихт
смотрел наверх на
нетронутый кобальт – черно-лиловый снег –
           рваных небес края) 
                затем появилась я.

Пойдём туда, где, будто выпал снег, 
звезда нема,
и музыка, губ гармонь 
           немы там, где откос небес –
                там,  увидишь, ты станешь опять кремень.

В чёрной коробочке твёрже алмаза лёд,
он оставляет след,
Господи, на Твоей  шкале –  
    талой воды алмаз,
             наискось падая, гаснет, сгорая в лес.

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

***

                                        ...Раздвижной и прижизненный дом.
                                                                      О. Мандельштам

И ночью показалось в душном поезде,
о чём и вправду было не пора,
пока вокзал гремел в прологе повести,
отваливалась грубая кора.

И чередой в окне пошли строения,
оглядываясь, торопясь назад –
платформы освещённой повторения,
на тыщу вёрст раскинутый посад.

Не страшно мне решать, кроша, коверкая,
сегодня жизнь, как летний сон, легка.
Лети над спящим лесом, полка верхняя,
на длинные ночные облака.

На свете только свет, двойные линии
электропередач в окне пустом.
Я знаю жизнь. Она – стихотворение
под небом временным, в пространстве обжитом.


                                                                             1985

УЛЫБКА. 24 декабря 2003 года


Улыбка, выдолбленная  в лице
    глубокая лодка,
качается  у скалы  
        лодка-скорлупка.

    Ты покачиваешься  у скулы,
 скрученный  хрупко
       листок, свёрнутый, как ладонь
  горстью, кротко.

(Так в деревянной болванке нож
       найдёт набросок –
     так,  пока ещё никому
не нужный обрезок,

     робкая первая проба вод,
         быстрая лепка,
   выпавшая ресничка – вот
         и закрылась скобка).

Лицо лежащее, как залив,
     белым сколом.
  Тише пепла, нежней золы
          отзыв скулам,

    шлюпка ищущая корабль, –
                   на ущербе 
     улыбка, гулкая колыбель
свет  в пещере.

УЛЫБКА. 24 декабря 2003 года


Улыбка, выдолбленная  в лице
    глубокая лодка,
качается  у скалы  
        лодка-скорлупка.

    Ты покачиваешься  у скулы,
 скрученный  хрупко
       листок, свёрнутый, как ладонь
  горстью, кротко.

(Так в деревянной болванке нож
       найдёт набросок –
     так,  пока ещё никому
не нужный обрезок,

     робкая первая проба вод,
         быстрая лепка,
   выпавшая ресничка – вот
         и закрылась скобка).

Лицо лежащее, как залив,
     белым сколом.
  Тише пепла, нежней золы
          отзыв скулам,

    шлюпка ищущая корабль, –
                   на ущербе 
     улыбка, гулкая колыбель
свет  в пещере.