Skip navigation.
Home

Навигация

САД

Не овладев бессмертия секретом,
но алфавиты новые уча,
я посетил Эдемский арборетум
в окрестностях Кастальского ключа.

Под пышущею печью небосвода,
под светлых струй тысячелетний шум,
я узнаю слепого садовода
недюжинную страсть и дерзкий ум.

И где-то между Тигром и Евфратом
смоковница любуется закатом
в пробоинах разрушенной стены,
и наблюдают вечные оливы,
как входит странник в сумрачные Фивы,
движения его предрешены.

Но существам божественного ранга
не увидать в магический кристалл
тех дней, когда кузен орангутанга
пришел завоевать Неандертал.

Пусть истины редчайший драгметалл
не вымыть из песка в долине Ганга,
не обнаружить межпланетным зондом –
я тексты сокровенные читал,
когда впервые много лет назад
я посетил благословенный сад
и пользовался чудным книгофондом.

ЛУЧ ПАМЯТИ

Вот еле видимая птица
в небесной высоте своей
над нашей башннею кружится
и над просторами морей.

Здесь мысли досками забиты,
слова волшебные забыты,
я перестал летать во сне,
и звуки на моей струне
мне нравятся, но не вполне.

Когда же некий избавитель
затеет всех событий нить
переписать и сохранить,
изобретя такой носитель,
кристалл, таинственный металл,
чтоб звуков и речей сигнал
луч нашей памяти догнал
и растворяться перестал,

тогда известны станут мне
все сёла, города и нивы,
все сновиденья прошлых лет,
как этой птице в вышине
известны тропы и обрывы
и белый кратер на Луне –
но мы, как говорил поэт,
нелюбопытны и ленивы.

ЛУЧ ПАМЯТИ

Вот еле видимая птица
в небесной высоте своей
над нашей башннею кружится
и над просторами морей.

Здесь мысли досками забиты,
слова волшебные забыты,
я перестал летать во сне,
и звуки на моей струне
мне нравятся, но не вполне.

Когда же некий избавитель
затеет всех событий нить
переписать и сохранить,
изобретя такой носитель,
кристалл, таинственный металл,
чтоб звуков и речей сигнал
луч нашей памяти догнал
и растворяться перестал,

тогда известны станут мне
все сёла, города и нивы,
все сновиденья прошлых лет,
как этой птице в вышине
известны тропы и обрывы
и белый кратер на Луне –
но мы, как говорил поэт,
нелюбопытны и ленивы.

ЛУЧ ПАМЯТИ

Вот еле видимая птица
в небесной высоте своей
над нашей башннею кружится
и над просторами морей.

Здесь мысли досками забиты,
слова волшебные забыты,
я перестал летать во сне,
и звуки на моей струне
мне нравятся, но не вполне.

Когда же некий избавитель
затеет всех событий нить
переписать и сохранить,
изобретя такой носитель,
кристалл, таинственный металл,
чтоб звуков и речей сигнал
луч нашей памяти догнал
и растворяться перестал,

тогда известны станут мне
все сёла, города и нивы,
все сновиденья прошлых лет,
как этой птице в вышине
известны тропы и обрывы
и белый кратер на Луне –
но мы, как говорил поэт,
нелюбопытны и ленивы.

ЛУЧ ПАМЯТИ

Вот еле видимая птица
в небесной высоте своей
над нашей башннею кружится
и над просторами морей.

Здесь мысли досками забиты,
слова волшебные забыты,
я перестал летать во сне,
и звуки на моей струне
мне нравятся, но не вполне.

Когда же некий избавитель
затеет всех событий нить
переписать и сохранить,
изобретя такой носитель,
кристалл, таинственный металл,
чтоб звуков и речей сигнал
луч нашей памяти догнал
и растворяться перестал,

тогда известны станут мне
все сёла, города и нивы,
все сновиденья прошлых лет,
как этой птице в вышине
известны тропы и обрывы
и белый кратер на Луне –
но мы, как говорил поэт,
нелюбопытны и ленивы.

ЛУЧ ПАМЯТИ

Вот еле видимая птица
в небесной высоте своей
над нашей башннею кружится
и над просторами морей.

Здесь мысли досками забиты,
слова волшебные забыты,
я перестал летать во сне,
и звуки на моей струне
мне нравятся, но не вполне.

Когда же некий избавитель
затеет всех событий нить
переписать и сохранить,
изобретя такой носитель,
кристалл, таинственный металл,
чтоб звуков и речей сигнал
луч нашей памяти догнал
и растворяться перестал,

тогда известны станут мне
все сёла, города и нивы,
все сновиденья прошлых лет,
как этой птице в вышине
известны тропы и обрывы
и белый кратер на Луне –
но мы, как говорил поэт,
нелюбопытны и ленивы.

ЛУЧ ПАМЯТИ

Вот еле видимая птица
в небесной высоте своей
над нашей башннею кружится
и над просторами морей.

Здесь мысли досками забиты,
слова волшебные забыты,
я перестал летать во сне,
и звуки на моей струне
мне нравятся, но не вполне.

Когда же некий избавитель
затеет всех событий нить
переписать и сохранить,
изобретя такой носитель,
кристалл, таинственный металл,
чтоб звуков и речей сигнал
луч нашей памяти догнал
и растворяться перестал,

тогда известны станут мне
все сёла, города и нивы,
все сновиденья прошлых лет,
как этой птице в вышине
известны тропы и обрывы
и белый кратер на Луне –
но мы, как говорил поэт,
нелюбопытны и ленивы.

ЛУЧ ПАМЯТИ

Вот еле видимая птица
в небесной высоте своей
над нашей башннею кружится
и над просторами морей.

Здесь мысли досками забиты,
слова волшебные забыты,
я перестал летать во сне,
и звуки на моей струне
мне нравятся, но не вполне.

Когда же некий избавитель
затеет всех событий нить
переписать и сохранить,
изобретя такой носитель,
кристалл, таинственный металл,
чтоб звуков и речей сигнал
луч нашей памяти догнал
и растворяться перестал,

тогда известны станут мне
все сёла, города и нивы,
все сновиденья прошлых лет,
как этой птице в вышине
известны тропы и обрывы
и белый кратер на Луне –
но мы, как говорил поэт,
нелюбопытны и ленивы.

КАВКАЗ

Нет в России иного рассказа,
Чем про бурные горы Кавказа,
Про нагайку да шашку да бурку,
Да как персу досталось да турку.
Ключ в замке до конца поверну
В языки разделяющей двери,
Отличающей Мери-княжну
От английского имени Мэри.
Новых букв набросать в языке
Не дошли у Мефодия руки,
В пограничной с Кавказом реке
Разбухают славянские звуки,
Да мелькают стеклянные грани
Мандельштамовской Эривани.
Оборотного “э” оборот,
Ермака заменяющий Эрик,
Незамеченный водоворот,
Всероссийской истории Терек,
Где от викинга до казака –
Страх раба, брага пьяной отваги,
Да эрозии буйной овраги
Аж до шапки горы Машука.
За пределами этого мира
Вряд ли что-то достойное есть,
Значит, честь удалого мундира –
Это вся, что нам выпала, честь.
Блещут неба хрустальные своды
Да текут минеральные воды.
Там страдали для общего дела
И на фоне альпийских широт
И зверюшка несчастная Бэла,
И Лаевский, моральный урод.
И эпоха, наполнив роман,
Уходила зарядом картечи
В темноту, в племена мусульман,
Не имеющих письменной речи

КАВКАЗ

Нет в России иного рассказа,
Чем про бурные горы Кавказа,
Про нагайку да шашку да бурку,
Да как персу досталось да турку.
Ключ в замке до конца поверну
В языки разделяющей двери,
Отличающей Мери-княжну
От английского имени Мэри.
Новых букв набросать в языке
Не дошли у Мефодия руки,
В пограничной с Кавказом реке
Разбухают славянские звуки,
Да мелькают стеклянные грани
Мандельштамовской Эривани.
Оборотного “э” оборот,
Ермака заменяющий Эрик,
Незамеченный водоворот,
Всероссийской истории Терек,
Где от викинга до казака –
Страх раба, брага пьяной отваги,
Да эрозии буйной овраги
Аж до шапки горы Машука.
За пределами этого мира
Вряд ли что-то достойное есть,
Значит, честь удалого мундира –
Это вся, что нам выпала, честь.
Блещут неба хрустальные своды
Да текут минеральные воды.
Там страдали для общего дела
И на фоне альпийских широт
И зверюшка несчастная Бэла,
И Лаевский, моральный урод.
И эпоха, наполнив роман,
Уходила зарядом картечи
В темноту, в племена мусульман,
Не имеющих письменной речи

КАВКАЗ

Нет в России иного рассказа,
Чем про бурные горы Кавказа,
Про нагайку да шашку да бурку,
Да как персу досталось да турку.
Ключ в замке до конца поверну
В языки разделяющей двери,
Отличающей Мери-княжну
От английского имени Мэри.
Новых букв набросать в языке
Не дошли у Мефодия руки,
В пограничной с Кавказом реке
Разбухают славянские звуки,
Да мелькают стеклянные грани
Мандельштамовской Эривани.
Оборотного “э” оборот,
Ермака заменяющий Эрик,
Незамеченный водоворот,
Всероссийской истории Терек,
Где от викинга до казака –
Страх раба, брага пьяной отваги,
Да эрозии буйной овраги
Аж до шапки горы Машука.
За пределами этого мира
Вряд ли что-то достойное есть,
Значит, честь удалого мундира –
Это вся, что нам выпала, честь.
Блещут неба хрустальные своды
Да текут минеральные воды.
Там страдали для общего дела
И на фоне альпийских широт
И зверюшка несчастная Бэла,
И Лаевский, моральный урод.
И эпоха, наполнив роман,
Уходила зарядом картечи
В темноту, в племена мусульман,
Не имеющих письменной речи

КАВКАЗ

Нет в России иного рассказа,
Чем про бурные горы Кавказа,
Про нагайку да шашку да бурку,
Да как персу досталось да турку.
Ключ в замке до конца поверну
В языки разделяющей двери,
Отличающей Мери-княжну
От английского имени Мэри.
Новых букв набросать в языке
Не дошли у Мефодия руки,
В пограничной с Кавказом реке
Разбухают славянские звуки,
Да мелькают стеклянные грани
Мандельштамовской Эривани.
Оборотного “э” оборот,
Ермака заменяющий Эрик,
Незамеченный водоворот,
Всероссийской истории Терек,
Где от викинга до казака –
Страх раба, брага пьяной отваги,
Да эрозии буйной овраги
Аж до шапки горы Машука.
За пределами этого мира
Вряд ли что-то достойное есть,
Значит, честь удалого мундира –
Это вся, что нам выпала, честь.
Блещут неба хрустальные своды
Да текут минеральные воды.
Там страдали для общего дела
И на фоне альпийских широт
И зверюшка несчастная Бэла,
И Лаевский, моральный урод.
И эпоха, наполнив роман,
Уходила зарядом картечи
В темноту, в племена мусульман,
Не имеющих письменной речи

КАВКАЗ

Нет в России иного рассказа,
Чем про бурные горы Кавказа,
Про нагайку да шашку да бурку,
Да как персу досталось да турку.
Ключ в замке до конца поверну
В языки разделяющей двери,
Отличающей Мери-княжну
От английского имени Мэри.
Новых букв набросать в языке
Не дошли у Мефодия руки,
В пограничной с Кавказом реке
Разбухают славянские звуки,
Да мелькают стеклянные грани
Мандельштамовской Эривани.
Оборотного “э” оборот,
Ермака заменяющий Эрик,
Незамеченный водоворот,
Всероссийской истории Терек,
Где от викинга до казака –
Страх раба, брага пьяной отваги,
Да эрозии буйной овраги
Аж до шапки горы Машука.
За пределами этого мира
Вряд ли что-то достойное есть,
Значит, честь удалого мундира –
Это вся, что нам выпала, честь.
Блещут неба хрустальные своды
Да текут минеральные воды.
Там страдали для общего дела
И на фоне альпийских широт
И зверюшка несчастная Бэла,
И Лаевский, моральный урод.
И эпоха, наполнив роман,
Уходила зарядом картечи
В темноту, в племена мусульман,
Не имеющих письменной речи

КАВКАЗ

Нет в России иного рассказа,
Чем про бурные горы Кавказа,
Про нагайку да шашку да бурку,
Да как персу досталось да турку.
Ключ в замке до конца поверну
В языки разделяющей двери,
Отличающей Мери-княжну
От английского имени Мэри.
Новых букв набросать в языке
Не дошли у Мефодия руки,
В пограничной с Кавказом реке
Разбухают славянские звуки,
Да мелькают стеклянные грани
Мандельштамовской Эривани.
Оборотного “э” оборот,
Ермака заменяющий Эрик,
Незамеченный водоворот,
Всероссийской истории Терек,
Где от викинга до казака –
Страх раба, брага пьяной отваги,
Да эрозии буйной овраги
Аж до шапки горы Машука.
За пределами этого мира
Вряд ли что-то достойное есть,
Значит, честь удалого мундира –
Это вся, что нам выпала, честь.
Блещут неба хрустальные своды
Да текут минеральные воды.
Там страдали для общего дела
И на фоне альпийских широт
И зверюшка несчастная Бэла,
И Лаевский, моральный урод.
И эпоха, наполнив роман,
Уходила зарядом картечи
В темноту, в племена мусульман,
Не имеющих письменной речи

КАВКАЗ

Нет в России иного рассказа,
Чем про бурные горы Кавказа,
Про нагайку да шашку да бурку,
Да как персу досталось да турку.
Ключ в замке до конца поверну
В языки разделяющей двери,
Отличающей Мери-княжну
От английского имени Мэри.
Новых букв набросать в языке
Не дошли у Мефодия руки,
В пограничной с Кавказом реке
Разбухают славянские звуки,
Да мелькают стеклянные грани
Мандельштамовской Эривани.
Оборотного “э” оборот,
Ермака заменяющий Эрик,
Незамеченный водоворот,
Всероссийской истории Терек,
Где от викинга до казака –
Страх раба, брага пьяной отваги,
Да эрозии буйной овраги
Аж до шапки горы Машука.
За пределами этого мира
Вряд ли что-то достойное есть,
Значит, честь удалого мундира –
Это вся, что нам выпала, честь.
Блещут неба хрустальные своды
Да текут минеральные воды.
Там страдали для общего дела
И на фоне альпийских широт
И зверюшка несчастная Бэла,
И Лаевский, моральный урод.
И эпоха, наполнив роман,
Уходила зарядом картечи
В темноту, в племена мусульман,
Не имеющих письменной речи

ВАЗА ДЕРВЕНИ

(музей в Фессалониках)

Средь золотого винограда
Сидят застывшие они:
Сатир и спящая менада
На медном кубке Дервени.

Вином из кубка льются годы:
Менада спит, и снятся ей
Движенье звёзд, богов исходы
Эсхатологии моей,

Олимп бушующий, мятежный, –
Но взор закрыт менады нежной.
Душа, над Грецией кружи,
Пока менаде сладко спится!

Здесь многое ещё случится,
И Александра колесница
Ещё заложит виражи
И ослепительны и дики,
Ещё душа зайдется в крике…

Менада, спи: что ни приснится,
Всё выстоят Фессалоники.

ВАЗА ДЕРВЕНИ

(музей в Фессалониках)

Средь золотого винограда
Сидят застывшие они:
Сатир и спящая менада
На медном кубке Дервени.

Вином из кубка льются годы:
Менада спит, и снятся ей
Движенье звёзд, богов исходы
Эсхатологии моей,

Олимп бушующий, мятежный, –
Но взор закрыт менады нежной.
Душа, над Грецией кружи,
Пока менаде сладко спится!

Здесь многое ещё случится,
И Александра колесница
Ещё заложит виражи
И ослепительны и дики,
Ещё душа зайдется в крике…

Менада, спи: что ни приснится,
Всё выстоят Фессалоники.

ВАЗА ДЕРВЕНИ

(музей в Фессалониках)

Средь золотого винограда
Сидят застывшие они:
Сатир и спящая менада
На медном кубке Дервени.

Вином из кубка льются годы:
Менада спит, и снятся ей
Движенье звёзд, богов исходы
Эсхатологии моей,

Олимп бушующий, мятежный, –
Но взор закрыт менады нежной.
Душа, над Грецией кружи,
Пока менаде сладко спится!

Здесь многое ещё случится,
И Александра колесница
Ещё заложит виражи
И ослепительны и дики,
Ещё душа зайдется в крике…

Менада, спи: что ни приснится,
Всё выстоят Фессалоники.

ВАЗА ДЕРВЕНИ

(музей в Фессалониках)

Средь золотого винограда
Сидят застывшие они:
Сатир и спящая менада
На медном кубке Дервени.

Вином из кубка льются годы:
Менада спит, и снятся ей
Движенье звёзд, богов исходы
Эсхатологии моей,

Олимп бушующий, мятежный, –
Но взор закрыт менады нежной.
Душа, над Грецией кружи,
Пока менаде сладко спится!

Здесь многое ещё случится,
И Александра колесница
Ещё заложит виражи
И ослепительны и дики,
Ещё душа зайдется в крике…

Менада, спи: что ни приснится,
Всё выстоят Фессалоники.

ВАЗА ДЕРВЕНИ

(музей в Фессалониках)

Средь золотого винограда
Сидят застывшие они:
Сатир и спящая менада
На медном кубке Дервени.

Вином из кубка льются годы:
Менада спит, и снятся ей
Движенье звёзд, богов исходы
Эсхатологии моей,

Олимп бушующий, мятежный, –
Но взор закрыт менады нежной.
Душа, над Грецией кружи,
Пока менаде сладко спится!

Здесь многое ещё случится,
И Александра колесница
Ещё заложит виражи
И ослепительны и дики,
Ещё душа зайдется в крике…

Менада, спи: что ни приснится,
Всё выстоят Фессалоники.

ВАЗА ДЕРВЕНИ

(музей в Фессалониках)

Средь золотого винограда
Сидят застывшие они:
Сатир и спящая менада
На медном кубке Дервени.

Вином из кубка льются годы:
Менада спит, и снятся ей
Движенье звёзд, богов исходы
Эсхатологии моей,

Олимп бушующий, мятежный, –
Но взор закрыт менады нежной.
Душа, над Грецией кружи,
Пока менаде сладко спится!

Здесь многое ещё случится,
И Александра колесница
Ещё заложит виражи
И ослепительны и дики,
Ещё душа зайдется в крике…

Менада, спи: что ни приснится,
Всё выстоят Фессалоники.

ВАЗА ДЕРВЕНИ

(музей в Фессалониках)

Средь золотого винограда
Сидят застывшие они:
Сатир и спящая менада
На медном кубке Дервени.

Вином из кубка льются годы:
Менада спит, и снятся ей
Движенье звёзд, богов исходы
Эсхатологии моей,

Олимп бушующий, мятежный, –
Но взор закрыт менады нежной.
Душа, над Грецией кружи,
Пока менаде сладко спится!

Здесь многое ещё случится,
И Александра колесница
Ещё заложит виражи
И ослепительны и дики,
Ещё душа зайдется в крике…

Менада, спи: что ни приснится,
Всё выстоят Фессалоники.

-
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ


ОСТРОВ МИЛОС

Хорошо в Индо-Европе,
как сказал профессор Пропп; 
оказавшись в хронотопе,
уважайте хронотоп.

Не достанет здесь никто нас,
здесь и слов, и мыслей копь; 
не сразит жестокий Хронос,
не заманит Топос в топь.

Вижу ясно все, что снилось
детской книжною зимой: 
вот и входит остров Милос
в голос мой и в опыт мой.

Словно лодки в древнем Понте,
возникают острова,
в отдаленном горизонте
растворяются слова.

Где-то есть союз готовый
между вечностью и мной,
меж эгейской, бирюзовой,
безъязыкою волной.

Набегание ее
я услышу, как свое,
сны прозрачные нанижу
на волнение ее.


КАЛЕНДАРЬ

Мой мозг живет благодаря
тому, что повторяет снова
слова страниц календаря 
настенного и отрывного,
и, повторяя содержанье
их оборотной стороны,
на ограниченное знанье
мы кажемся обречены.

Идя за линией отрыва,
я знаю: знание мое,
вскипев, перетекает живо
в бумажное небытие.

Слова, блестящие, как стразы,
нашиты наспех на листы,
из них составленные фразы
прекраснодушны и пусты.

Но погляди насквозь, на свет 
на перевернутую дату,
на гравированный портрет 
и на зеркальную цитату –
  и снова станет неизвестной
грань между вечером и мной,
взращенная в той строчке тесной,
на той страничке отрывной.



ТАЙНЫ ПРИРОДЫ

Сообщение 3

Квадрат и круг, и шар, и конус
дают вселенной странный бонус,
дают надежду на покой.
Рисуя гипсы в мастерской,
ты наблюдаешь, как некрепок
стопы и мозга белый слепок,
простого кальция сульфат,
какого и в природе много.
Пусть мир устроен невпопад,
но формы вылеплены строго, 
и не зависит от властей
набор углов и плоскостей. 

Геометрические страсти 
разьяли целое на части:
здесь раньше хаос правил миром,
а уж потом его слегка
по кромке обвели пунктиром.
Так было в прошлые века.

Так кто же правит миром ныне:
частица, случай или сон?
В какой безвыходной пустыне
наш бедный разум заключен?
Чьих должен он искать протекций?
Каких неистовых проекций
узор на плоскость нанести?
О чем мечтать? Куда брести?

Куда-нибудь – где глыбы льда,
где в креслах свалены эскизы;
в тот отдаленный край, куда
не надо вызова и визы.



ОСТАВЛЯЮ

                   Валентине Синкевич

Оставляю на время те страны,
где с богами боролись титаны,
где разбросана суша руками
олимпийцев, по их законам, 
чей язык неизвестен; где камни
устремляются вверх по склонам,
словно новых захватчиков орды.

Незаполненные кроссворды
оставляю на кресле в зале
ожидания, где строка
равномерно течет, пока
номер рейса не объявляли.

Я лечу, как летал во сне,
подо мной плывут острова,
недоступное ранее мне
переделывается в слова.
Я отчитываюсь перед вами
свежесобранным языком
над последними островами
перед новым материком.



КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ 

1
Здесь ежечасно ощутима
преувеличенного Крыма
альтернативная тропа;
метафизическая ясность,
странноприимная причастность,
неравновесная стопа.
Но, кажется, с недавних пор
нарушен древний договор
между реальностью и снами,
когда вздымается над нами
ошеломленный океан,
и посейдоново цунами
крошит веков обсидиан.
 2
Смени на радужное «эль»
свое раскатистое «эр»,
построй на палубе модель
цветка или небесных сфер,
чтоб странствующая артель
держала кисти наготове,
рисуя грифонов и львов.
Мы знаем, что лежит в основе
некрепкой жизни островов.
Мы пишем ласточек в полете.
Так, может быть, и вы поймете:
в обызвествленной толще лет,
среди событий неизменных,
действительности вовсе нет:
она среди других полей, 
на нежных лепестках лилей,
изображаемых на стенах.



 КОРФУ

Есть уголок на карте мира,
где лимерик Эдварда Лира
граничит с греческой волной;
где бегал юный Даррелл рядом
с роскошным королевским садом,
бок о бок с крепостью двойной;
где нынче очередь за мной.
На Корфу время уловимо,

оно течет меж древних плит,
пока на палубе дождит
и горы двигаются мимо.
Я благодарно узнаю
и образ огненного Крыма,
и облик нежного Гель-Гью.
Как много в памяти названий!
Я знаю эти берега,
и ткань таких воспоминаний
мне бесконечно дорога.




-
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ


ОСТРОВ МИЛОС

Хорошо в Индо-Европе,
как сказал профессор Пропп; 
оказавшись в хронотопе,
уважайте хронотоп.

Не достанет здесь никто нас,
здесь и слов, и мыслей копь; 
не сразит жестокий Хронос,
не заманит Топос в топь.

Вижу ясно все, что снилось
детской книжною зимой: 
вот и входит остров Милос
в голос мой и в опыт мой.

Словно лодки в древнем Понте,
возникают острова,
в отдаленном горизонте
растворяются слова.

Где-то есть союз готовый
между вечностью и мной,
меж эгейской, бирюзовой,
безъязыкою волной.

Набегание ее
я услышу, как свое,
сны прозрачные нанижу
на волнение ее.


КАЛЕНДАРЬ

Мой мозг живет благодаря
тому, что повторяет снова
слова страниц календаря 
настенного и отрывного,
и, повторяя содержанье
их оборотной стороны,
на ограниченное знанье
мы кажемся обречены.

Идя за линией отрыва,
я знаю: знание мое,
вскипев, перетекает живо
в бумажное небытие.

Слова, блестящие, как стразы,
нашиты наспех на листы,
из них составленные фразы
прекраснодушны и пусты.

Но погляди насквозь, на свет 
на перевернутую дату,
на гравированный портрет 
и на зеркальную цитату –
  и снова станет неизвестной
грань между вечером и мной,
взращенная в той строчке тесной,
на той страничке отрывной.



ТАЙНЫ ПРИРОДЫ

Сообщение 3

Квадрат и круг, и шар, и конус
дают вселенной странный бонус,
дают надежду на покой.
Рисуя гипсы в мастерской,
ты наблюдаешь, как некрепок
стопы и мозга белый слепок,
простого кальция сульфат,
какого и в природе много.
Пусть мир устроен невпопад,
но формы вылеплены строго, 
и не зависит от властей
набор углов и плоскостей. 

Геометрические страсти 
разьяли целое на части:
здесь раньше хаос правил миром,
а уж потом его слегка
по кромке обвели пунктиром.
Так было в прошлые века.

Так кто же правит миром ныне:
частица, случай или сон?
В какой безвыходной пустыне
наш бедный разум заключен?
Чьих должен он искать протекций?
Каких неистовых проекций
узор на плоскость нанести?
О чем мечтать? Куда брести?

Куда-нибудь – где глыбы льда,
где в креслах свалены эскизы;
в тот отдаленный край, куда
не надо вызова и визы.



ОСТАВЛЯЮ

                   Валентине Синкевич

Оставляю на время те страны,
где с богами боролись титаны,
где разбросана суша руками
олимпийцев, по их законам, 
чей язык неизвестен; где камни
устремляются вверх по склонам,
словно новых захватчиков орды.

Незаполненные кроссворды
оставляю на кресле в зале
ожидания, где строка
равномерно течет, пока
номер рейса не объявляли.

Я лечу, как летал во сне,
подо мной плывут острова,
недоступное ранее мне
переделывается в слова.
Я отчитываюсь перед вами
свежесобранным языком
над последними островами
перед новым материком.



КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ 

1
Здесь ежечасно ощутима
преувеличенного Крыма
альтернативная тропа;
метафизическая ясность,
странноприимная причастность,
неравновесная стопа.
Но, кажется, с недавних пор
нарушен древний договор
между реальностью и снами,
когда вздымается над нами
ошеломленный океан,
и посейдоново цунами
крошит веков обсидиан.
 2
Смени на радужное «эль»
свое раскатистое «эр»,
построй на палубе модель
цветка или небесных сфер,
чтоб странствующая артель
держала кисти наготове,
рисуя грифонов и львов.
Мы знаем, что лежит в основе
некрепкой жизни островов.
Мы пишем ласточек в полете.
Так, может быть, и вы поймете:
в обызвествленной толще лет,
среди событий неизменных,
действительности вовсе нет:
она среди других полей, 
на нежных лепестках лилей,
изображаемых на стенах.



 КОРФУ

Есть уголок на карте мира,
где лимерик Эдварда Лира
граничит с греческой волной;
где бегал юный Даррелл рядом
с роскошным королевским садом,
бок о бок с крепостью двойной;
где нынче очередь за мной.
На Корфу время уловимо,

оно течет меж древних плит,
пока на палубе дождит
и горы двигаются мимо.
Я благодарно узнаю
и образ огненного Крыма,
и облик нежного Гель-Гью.
Как много в памяти названий!
Я знаю эти берега,
и ткань таких воспоминаний
мне бесконечно дорога.




-
КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ


ОСТРОВ МИЛОС

Хорошо в Индо-Европе,
как сказал профессор Пропп; 
оказавшись в хронотопе,
уважайте хронотоп.

Не достанет здесь никто нас,
здесь и слов, и мыслей копь; 
не сразит жестокий Хронос,
не заманит Топос в топь.

Вижу ясно все, что снилось
детской книжною зимой: 
вот и входит остров Милос
в голос мой и в опыт мой.

Словно лодки в древнем Понте,
возникают острова,
в отдаленном горизонте
растворяются слова.

Где-то есть союз готовый
между вечностью и мной,
меж эгейской, бирюзовой,
безъязыкою волной.

Набегание ее
я услышу, как свое,
сны прозрачные нанижу
на волнение ее.


КАЛЕНДАРЬ

Мой мозг живет благодаря
тому, что повторяет снова
слова страниц календаря 
настенного и отрывного,
и, повторяя содержанье
их оборотной стороны,
на ограниченное знанье
мы кажемся обречены.

Идя за линией отрыва,
я знаю: знание мое,
вскипев, перетекает живо
в бумажное небытие.

Слова, блестящие, как стразы,
нашиты наспех на листы,
из них составленные фразы
прекраснодушны и пусты.

Но погляди насквозь, на свет 
на перевернутую дату,
на гравированный портрет 
и на зеркальную цитату –
  и снова станет неизвестной
грань между вечером и мной,
взращенная в той строчке тесной,
на той страничке отрывной.



ТАЙНЫ ПРИРОДЫ

Сообщение 3

Квадрат и круг, и шар, и конус
дают вселенной странный бонус,
дают надежду на покой.
Рисуя гипсы в мастерской,
ты наблюдаешь, как некрепок
стопы и мозга белый слепок,
простого кальция сульфат,
какого и в природе много.
Пусть мир устроен невпопад,
но формы вылеплены строго, 
и не зависит от властей
набор углов и плоскостей. 

Геометрические страсти 
разьяли целое на части:
здесь раньше хаос правил миром,
а уж потом его слегка
по кромке обвели пунктиром.
Так было в прошлые века.

Так кто же правит миром ныне:
частица, случай или сон?
В какой безвыходной пустыне
наш бедный разум заключен?
Чьих должен он искать протекций?
Каких неистовых проекций
узор на плоскость нанести?
О чем мечтать? Куда брести?

Куда-нибудь – где глыбы льда,
где в креслах свалены эскизы;
в тот отдаленный край, куда
не надо вызова и визы.



ОСТАВЛЯЮ

                   Валентине Синкевич

Оставляю на время те страны,
где с богами боролись титаны,
где разбросана суша руками
олимпийцев, по их законам, 
чей язык неизвестен; где камни
устремляются вверх по склонам,
словно новых захватчиков орды.

Незаполненные кроссворды
оставляю на кресле в зале
ожидания, где строка
равномерно течет, пока
номер рейса не объявляли.

Я лечу, как летал во сне,
подо мной плывут острова,
недоступное ранее мне
переделывается в слова.
Я отчитываюсь перед вами
свежесобранным языком
над последними островами
перед новым материком.



КОРАБЛИ ЖИВОПИСЦЕВ 

1
Здесь ежечасно ощутима
преувеличенного Крыма
альтернативная тропа;
метафизическая ясность,
странноприимная причастность,
неравновесная стопа.
Но, кажется, с недавних пор
нарушен древний договор
между реальностью и снами,
когда вздымается над нами
ошеломленный океан,
и посейдоново цунами
крошит веков обсидиан.
 2
Смени на радужное «эль»
свое раскатистое «эр»,
построй на палубе модель
цветка или небесных сфер,
чтоб странствующая артель
держала кисти наготове,
рисуя грифонов и львов.
Мы знаем, что лежит в основе
некрепкой жизни островов.
Мы пишем ласточек в полете.
Так, может быть, и вы поймете:
в обызвествленной толще лет,
среди событий неизменных,
действительности вовсе нет:
она среди других полей, 
на нежных лепестках лилей,
изображаемых на стенах.



 КОРФУ

Есть уголок на карте мира,
где лимерик Эдварда Лира
граничит с греческой волной;
где бегал юный Даррелл рядом
с роскошным королевским садом,
бок о бок с крепостью двойной;
где нынче очередь за мной.
На Корфу время уловимо,

оно течет меж древних плит,
пока на палубе дождит
и горы двигаются мимо.
Я благодарно узнаю
и образ огненного Крыма,
и облик нежного Гель-Гью.
Как много в памяти названий!
Я знаю эти берега,
и ткань таких воспоминаний
мне бесконечно дорога.




2013-Фет, Виктор
        НОСИТЕЛИ

Я гляжу из-под очков
в сочетания значков. 
Слабый след эпохи вьюжной,
бред опасный, толк ненужный,
треп о том или о сем,
груды дел и сны дневные
на носители иные,
не спросясь, перенесем.

Кто откроет файлы эти –
правнуки или прадети,
или некий новый вид,
что земные наши звуки
через призрачные штуки,
сохранив, переменит?
Или тот потомок томный,
многоатомно-фантомный,
святоту свою храня,
игнорирует меня?

Где пою и где пирую
в брызгах древних языков,
мокрых водорослей сбрую
отведу с морских коньков.
В колеснице Амфитриты
совершая свой объезд,
знаю карту этих мест,
где сокровища укрыты,
где существ прозрачных друзы
в мелких лужицах лежат,
и нестрашные медузы
скользкой лавою дрожат,
а на камушках приливных,
исчезающих в воде,
виден след событий дивных,
не записанных нигде.



         КАМЕНЬ

Кто водит этою рукой?
Я сам вожу: я свой вожатый,
своей наивности глашатай;
я – камень, брошенный в покой
моих болот, в их свет и холод.

Мой мир на истины расколот.
Смотри: я падаю сквозь мрак, 
где ни движения, ни звука.
Так говорит моя наука,
и я пишу, что это так.

       ПО ЭТУ СТОРОНУ

Наш век размечен чуждой метой
по краю стынущего льда;
снов океан питался Летой,
где память смыта навсегда. 

А из какой прозрачной пыли
летят сигнальные лучи –
нам все равно, и мы забыли,
и снова азбуку учи.

Тире и точка, плюс и минус,
и алфавитные значки,
как древний мир, пройдут и минут,
не расширяя нам зрачки.
 
Но за полярными кругами,
куда вода не дотекла,
хранится отраженье в раме
по эту сторону стекла.


             TEOРЕМА
 
    А. и Б. Стругацким
Костровище от стана цыганского
Пеленой заметает зима;
Тeoрема Астеева-Ганского
Посложней теоремы Ферма.

Утверждает она, что движение 
В этом мире вообще не дано:
Наше буйное воображение
Крутит мир, словно ленту в кино.

Объясняет невзрачная книжица – 
Бледный шрифт, пара сотен тираж – 
Что Вселенная вовсе не движется,
А дрожит, как в пустыне мираж.

Амплитудой такого дрожания
Объясняются Бог и весна;
Не дано нам ни боли, ни знания,
И действительность нам не дана. 

Так, надежду и веру отсеяв,
Словно призрак, возникший в дверях,
Нам поведал ослепший Астеев,
Тот, что сгинул давно в лагерях. 

И у Ганского формулы четки:
Чтобы в них ни значка не забыть,
Он диктует с хароновой лодки,
Размотав ариаднину нить. 

Доказательство это красиво:
Значит, в зеркале нету лица;
Изначального не было взрыва;
Теплового не будет конца.

И не надо движения, ибо
Нас ничто не избавит от мук – 
Что ж, за правду мы скажем спасибо
Двум пророкам российских наук!

Грянем песню да купим шампанского,
Впереди только тьма да мороз.
Тeoрема Астеева-Ганского
Навсегда разрешила вопрос!
 
           
           ТРОПА

Куда ведешь меня, тропа? 
Скажи мне, не идешь ли ты 
От Геркулесова столпа 
До Ахиллесовой пяты? 

Во тьме смятений и систем 
И в ожидании суда – 
Кто проложил тебя, зачем, 
Когда, а главное – куда? 

Здесь дух Европы не потух, 
И по тебе идут, смеясь, 
И дерзкий шут, и гордый князь, 
И Дон-Кихот, и Винни-Пух. 

Тебя чуждается толпа, 
А мне любезна ты, тропа, 
И мне твоя любезна грязь, 
Забрызгавшая позументы;
Бежишь, как Мебиуса лента, 
Перекрываясь и виясь.
 
То вовсе выскочишь из рамы, 
А то нырнешь под акведук, 
А то опишешь полный круг 
И вновь придешь к началу драмы. 

И снова скачет дерзкий князь, 
Один, подобен Агасферу; 
Под ним, сияя и двоясь, 
Тропа уходит в тропосферу.


ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния.  Поэт, биолoг.  Родился в Кривом Роге.  Эмигрировал в США в 1988 году. Книги:  «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия);  в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США)  и др.

2013-Фет, Виктор
        НОСИТЕЛИ

Я гляжу из-под очков
в сочетания значков. 
Слабый след эпохи вьюжной,
бред опасный, толк ненужный,
треп о том или о сем,
груды дел и сны дневные
на носители иные,
не спросясь, перенесем.

Кто откроет файлы эти –
правнуки или прадети,
или некий новый вид,
что земные наши звуки
через призрачные штуки,
сохранив, переменит?
Или тот потомок томный,
многоатомно-фантомный,
святоту свою храня,
игнорирует меня?

Где пою и где пирую
в брызгах древних языков,
мокрых водорослей сбрую
отведу с морских коньков.
В колеснице Амфитриты
совершая свой объезд,
знаю карту этих мест,
где сокровища укрыты,
где существ прозрачных друзы
в мелких лужицах лежат,
и нестрашные медузы
скользкой лавою дрожат,
а на камушках приливных,
исчезающих в воде,
виден след событий дивных,
не записанных нигде.



         КАМЕНЬ

Кто водит этою рукой?
Я сам вожу: я свой вожатый,
своей наивности глашатай;
я – камень, брошенный в покой
моих болот, в их свет и холод.

Мой мир на истины расколот.
Смотри: я падаю сквозь мрак, 
где ни движения, ни звука.
Так говорит моя наука,
и я пишу, что это так.

       ПО ЭТУ СТОРОНУ

Наш век размечен чуждой метой
по краю стынущего льда;
снов океан питался Летой,
где память смыта навсегда. 

А из какой прозрачной пыли
летят сигнальные лучи –
нам все равно, и мы забыли,
и снова азбуку учи.

Тире и точка, плюс и минус,
и алфавитные значки,
как древний мир, пройдут и минут,
не расширяя нам зрачки.
 
Но за полярными кругами,
куда вода не дотекла,
хранится отраженье в раме
по эту сторону стекла.


             TEOРЕМА
 
    А. и Б. Стругацким
Костровище от стана цыганского
Пеленой заметает зима;
Тeoрема Астеева-Ганского
Посложней теоремы Ферма.

Утверждает она, что движение 
В этом мире вообще не дано:
Наше буйное воображение
Крутит мир, словно ленту в кино.

Объясняет невзрачная книжица – 
Бледный шрифт, пара сотен тираж – 
Что Вселенная вовсе не движется,
А дрожит, как в пустыне мираж.

Амплитудой такого дрожания
Объясняются Бог и весна;
Не дано нам ни боли, ни знания,
И действительность нам не дана. 

Так, надежду и веру отсеяв,
Словно призрак, возникший в дверях,
Нам поведал ослепший Астеев,
Тот, что сгинул давно в лагерях. 

И у Ганского формулы четки:
Чтобы в них ни значка не забыть,
Он диктует с хароновой лодки,
Размотав ариаднину нить. 

Доказательство это красиво:
Значит, в зеркале нету лица;
Изначального не было взрыва;
Теплового не будет конца.

И не надо движения, ибо
Нас ничто не избавит от мук – 
Что ж, за правду мы скажем спасибо
Двум пророкам российских наук!

Грянем песню да купим шампанского,
Впереди только тьма да мороз.
Тeoрема Астеева-Ганского
Навсегда разрешила вопрос!
 
           
           ТРОПА

Куда ведешь меня, тропа? 
Скажи мне, не идешь ли ты 
От Геркулесова столпа 
До Ахиллесовой пяты? 

Во тьме смятений и систем 
И в ожидании суда – 
Кто проложил тебя, зачем, 
Когда, а главное – куда? 

Здесь дух Европы не потух, 
И по тебе идут, смеясь, 
И дерзкий шут, и гордый князь, 
И Дон-Кихот, и Винни-Пух. 

Тебя чуждается толпа, 
А мне любезна ты, тропа, 
И мне твоя любезна грязь, 
Забрызгавшая позументы;
Бежишь, как Мебиуса лента, 
Перекрываясь и виясь.
 
То вовсе выскочишь из рамы, 
А то нырнешь под акведук, 
А то опишешь полный круг 
И вновь придешь к началу драмы. 

И снова скачет дерзкий князь, 
Один, подобен Агасферу; 
Под ним, сияя и двоясь, 
Тропа уходит в тропосферу.


ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния.  Поэт, биолoг.  Родился в Кривом Роге.  Эмигрировал в США в 1988 году. Книги:  «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия);  в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США)  и др.

2013-Фет, Виктор
        НОСИТЕЛИ

Я гляжу из-под очков
в сочетания значков. 
Слабый след эпохи вьюжной,
бред опасный, толк ненужный,
треп о том или о сем,
груды дел и сны дневные
на носители иные,
не спросясь, перенесем.

Кто откроет файлы эти –
правнуки или прадети,
или некий новый вид,
что земные наши звуки
через призрачные штуки,
сохранив, переменит?
Или тот потомок томный,
многоатомно-фантомный,
святоту свою храня,
игнорирует меня?

Где пою и где пирую
в брызгах древних языков,
мокрых водорослей сбрую
отведу с морских коньков.
В колеснице Амфитриты
совершая свой объезд,
знаю карту этих мест,
где сокровища укрыты,
где существ прозрачных друзы
в мелких лужицах лежат,
и нестрашные медузы
скользкой лавою дрожат,
а на камушках приливных,
исчезающих в воде,
виден след событий дивных,
не записанных нигде.



         КАМЕНЬ

Кто водит этою рукой?
Я сам вожу: я свой вожатый,
своей наивности глашатай;
я – камень, брошенный в покой
моих болот, в их свет и холод.

Мой мир на истины расколот.
Смотри: я падаю сквозь мрак, 
где ни движения, ни звука.
Так говорит моя наука,
и я пишу, что это так.

       ПО ЭТУ СТОРОНУ

Наш век размечен чуждой метой
по краю стынущего льда;
снов океан питался Летой,
где память смыта навсегда. 

А из какой прозрачной пыли
летят сигнальные лучи –
нам все равно, и мы забыли,
и снова азбуку учи.

Тире и точка, плюс и минус,
и алфавитные значки,
как древний мир, пройдут и минут,
не расширяя нам зрачки.
 
Но за полярными кругами,
куда вода не дотекла,
хранится отраженье в раме
по эту сторону стекла.


             TEOРЕМА
 
    А. и Б. Стругацким
Костровище от стана цыганского
Пеленой заметает зима;
Тeoрема Астеева-Ганского
Посложней теоремы Ферма.

Утверждает она, что движение 
В этом мире вообще не дано:
Наше буйное воображение
Крутит мир, словно ленту в кино.

Объясняет невзрачная книжица – 
Бледный шрифт, пара сотен тираж – 
Что Вселенная вовсе не движется,
А дрожит, как в пустыне мираж.

Амплитудой такого дрожания
Объясняются Бог и весна;
Не дано нам ни боли, ни знания,
И действительность нам не дана. 

Так, надежду и веру отсеяв,
Словно призрак, возникший в дверях,
Нам поведал ослепший Астеев,
Тот, что сгинул давно в лагерях. 

И у Ганского формулы четки:
Чтобы в них ни значка не забыть,
Он диктует с хароновой лодки,
Размотав ариаднину нить. 

Доказательство это красиво:
Значит, в зеркале нету лица;
Изначального не было взрыва;
Теплового не будет конца.

И не надо движения, ибо
Нас ничто не избавит от мук – 
Что ж, за правду мы скажем спасибо
Двум пророкам российских наук!

Грянем песню да купим шампанского,
Впереди только тьма да мороз.
Тeoрема Астеева-Ганского
Навсегда разрешила вопрос!
 
           
           ТРОПА

Куда ведешь меня, тропа? 
Скажи мне, не идешь ли ты 
От Геркулесова столпа 
До Ахиллесовой пяты? 

Во тьме смятений и систем 
И в ожидании суда – 
Кто проложил тебя, зачем, 
Когда, а главное – куда? 

Здесь дух Европы не потух, 
И по тебе идут, смеясь, 
И дерзкий шут, и гордый князь, 
И Дон-Кихот, и Винни-Пух. 

Тебя чуждается толпа, 
А мне любезна ты, тропа, 
И мне твоя любезна грязь, 
Забрызгавшая позументы;
Бежишь, как Мебиуса лента, 
Перекрываясь и виясь.
 
То вовсе выскочишь из рамы, 
А то нырнешь под акведук, 
А то опишешь полный круг 
И вновь придешь к началу драмы. 

И снова скачет дерзкий князь, 
Один, подобен Агасферу; 
Под ним, сияя и двоясь, 
Тропа уходит в тропосферу.


ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния.  Поэт, биолoг.  Родился в Кривом Роге.  Эмигрировал в США в 1988 году. Книги:  «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия);  в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США)  и др.

2014-Виктор ФЕТ
В БЫЛЫЕ ВРЕМЕНА

В былые времена, когда
у человечества звезда
была всего одна,
существовали страсть и грусть,
и книги знали наизусть
в былые времена.

В чужие эти времена
стояла вечная война:
без отдыха и сна
сражались насмерть короли
за выжженный клочок земли
в былые времена.

Звезда светила в облаках,
но в полумертвых языках
был вычерпан до дна
тот плодородный, древний ил,
что нас от звездных бурь хранил
в былые времена.

Еще имелись имена;
слова имели племена
для хлеба и вина,
слова для ячменя и ржи,
слова для истины и лжи
в былые времена.

Их создавал плененный дух,
их узнавал врожденный слух,
и плакала струна
на дне едва возникших душ,
в пустые дни, в большую сушь,
в былые времена.





У БЕРЕГОВ

Я проехал долиной реки,
где родился полвека тому;
по периметру там пески,
разбегающиеся во тьму,
или рифтовые долины,
где водился индрикотерий,
да разрозненные руины,
от которых курится дым.
Нас учили, что для империй
доступ к морю необходим.

Но пока они суть постигнут,
мир по-своему переделав,
ты в пустыне не будь застигнут
расширением их пределов.
Ведь они зачерпнут шеломом
и омоют свои штыки
у развалин, что были домом
возле устья моей реки,
где устраивались пикники,
где играли спектакль потешный
и где песня моя звучала,
где корабль отошел поспешный
от обугленного причала.



РАЗМЫШЛЕНИЕ
 
                                   Г. Г. Г. 
У пространства-времени
нету рода-племени.
 
Простирается оно,
пустоты своей полно,
сквозь поля просторные,
через дыры черные.
Километры или дни
нигде не кончаются,
а с расстояния они
и не различаются.
 
В этой тьме пустой и праздной,
исчисляя вечность в днях,
мы пылинкою прекрасной
прилепились на камнях,
и под разными углами
мы разглядываем пламя
холодеющих высот,
то ли нас пространство губит,
то ли время нас не любит,
то ли разум чушь несет.
 
И ни Лейбниц, ни Спиноза,
ни поэзия, ни проза,
не ответят на вопрос –
как довольствоваться миром,
где живут вином и сыром,
где растят лозу и коз?
 
Нам бродить по этим чащам,
нам прикладываться к чашам
в непрошедшем настоящем,
в продолжающемся нашем,
где игрушкою отменной
для взыскующего вида
дан познания Вселенной
дар, не требующий гида.

  СОНЕТ
 
Природы бешеный замах,
ее рубидий и дейтерий
дают завышенный критерий
в неоперившихся умах.
 
Настала эра суеверий:
не стало в наших закромах
ни романсеро, ни мистерий,
ни Гекторов, ни Андромах.
 
А я пишу свои сонеты;
их строчек ломкая слюда
и кажущиеся сюжеты
 
дают спокойствие, когда
все остальные песни спеты,
а мир стремится в никуда.
 
 
ЛИСТ

Я говорю, что лист – резной,
ты говоришь, что лист – зеленый,
не соглашаешься со мной.
В долине, светом напоенной,
у самого подножья гор,
на фоне гаснущего лета,
я думаю, что этот спор –
не ради формы или цвета.
 
Через миллионы лет
потускнеет всякий цвет,
но прочтут в краю ином
свет волны в листе резном.
Все, что было, все, что есть,
формирует нашу весть.
Через пропасть, через край
руку дай, надежду дай.

ПОДСТРОЧНИК

Что, если наш первоисточник
Нарочно создала природа,
Как ученический подстрочник
Несделанного перевода?

И сила чуждая, немая
Его спасла в пылу сражений,
И мы живем, не понимая
Его склонений и спряжений.

Мы ожидаем дня и часа
В бедламе шума и сигнала,
Но нет словарного запаса
На языке оригинала.



БЕРЕГ

Бархатный занавес ночи
звездною пылью покрыт,
горы стоят у обочин,
темное море шумит.

Люди и звери, и птицы,
волны, и нечет, и чет,
определяют границы
мира, где время течет.

Здесь, у приморской дороги
из незапамятных дней,
где позабытые боги
прячутся между камней,

Пыльными танцами лета,
снежным узором зимы,
связаны скоростью света,
медленно движемся мы.


ФЕТ, Виктор, Хантингтон, Западная Виргиния.  Поэт, биолoг.  Родился в Кривом Роге.  Эмигрировал в США в 1988 году. Книги:  «Под стеклом», 2000; «Многое неясно», 2004; «Отблеск», 2008. Публикации в журналах: «Новый Журнал», «Литературный европеец» (Германия);  в альманахах: «Встречи» и «Побережье» (США)  и др.

2015-Виктор ФЕТ
               РАПАНА
Памяти Константина Кузьминского

Время с пространством – одно;
словам их понять не дано;
может быть, оговорки
или скороговорки –
звук, заполняющий створки
раковин, мертвых давно.

Раковина-рапана,
сокровище океана
на столике у дивана,
словно открытая рана,
отзвук еще живой
распластывающихся явлений,
раскаивающихся поколений,
бег ледяных оленей
по мраморной мостовой;
стрела, пронесшаяся над головой.

Сколько их, осевших на дно,
ставших каменными ступенями
атлантической высоты,
осветивших будущие мосты
через пропасти Черного Времени.

Эту воду пробовали сперва
острова и полуострова,
и прозрачные эльфы, 
заполнявшие шельфы,
и другие невидимые существа.

И слова мои примут форму
тогдашнего склада,
рассыпаясь водою 
из гейзера или фонтана
на светилах Европы или Энцелада:
это – шум, который 
слышит моя рапана.


          ГАЛИЛЕЙ

Уже направлена труба
над итальянскими холмами
на горсть Юпитеровых лун.*

Четыре буквы древних рун,
светясь, вращаются над бездной
совместно с прочими камнями
в своей Флоренции небесной.

Какая странная судьба:
мы выбираем варианты,
а варианты правят нами.

И мне иные алфавиты
и неизвестные квадранты
на бархате небес открыты,
как ювелиру бриллианты.

И я запомню эту дату,
когда для славы или мзды
я посвятил аристократу
четыре новые звезды.

Уймется буря волн житейских,
истлеют строки наших книг,
но звезд сиянье Медицейских
не потускнеет ни на миг.

В них, верно, память крепко спит,
а наша жизнь для них странней,
чем нам вращение орбит,
перемещение камней.


____________________________________________________________________________

*Каллисто, Ио, Ганимед, Европа. Открыты Галилеем в 1610 г. 
Названы ”звездами Медичи”, в честь флорентийского герцога.



      СМЫСЛ СОБЫТИЙ


Смысл событий не озвучен, 
он в слова не облечён,
он экспертом не изучен 
и в отчёты не включён.
Он и вправду часто скучен,
если внешний воздух душен:
римской публике Катон
повторял, что быть разрушен
должен славный Карфаген,
уничтожен каждый ген,
каждый атом обездушен;
да и ранее Платон
в древнем диалоге «Критий»
объяснял про суть событий,
тоже в тогу облачён.
Нынче – время рваных нитей;
смысл событий обречён.
Только Хронос легконогий
мчится в яростную тьму,
где успехи технологий
заметают под кошму.

            ДЕДАЛ

Наверное, какие-то детали
мы не учли. Так в детстве мы взлетали
в сияющую мысль в блаженстве сна,
где нам была Вселенная видна.
И капал мягкий воск на горы Крита,
и кони Солнца мчались на закат,
и через Океан стремился взгляд
в ту, Западную, Индию – она
в то время не была еще открыта.
Нам остаются буквы алфавита –
но Гелиоса заходящий след
и Королевы Снежныя чертоги
не сохраняют мудрость прошлых лет.
Я думаю, что так хотели боги;
другого у меня ответа нет.

Лазарь Флейшман

ФЛЕЙШМАН, Лазарь, Стэнфорд. Литературовед, филолог-славист, исследователь творчества Пастернака. Родился в Риге в 1945 году. На Западе с 1974 года.  Преподавал в Иерусалимском университете, Гарварде, Йеле, Беркли. С 1985 года  профессор Стэндфордского университета.   Автор многочисленных научных трудов, среди которых: «Борис Пастернак в 20-е годы», «Борис Пастернак в 30-е годы», «От Пушкина к Пастернаку». 

Лазарь Флейшман

ФЛЕЙШМАН, Лазарь, Стэнфорд. Литературовед, филолог-славист, исследователь творчества Пастернака. Родился в Риге в 1945 году. На Западе с 1974 года.  Преподавал в Иерусалимском университете, Гарварде, Йеле, Беркли. С 1985 года  профессор Стэндфордского университета.   Автор многочисленных научных трудов, среди которых: «Борис Пастернак в 20-е годы», «Борис Пастернак в 30-е годы», «От Пушкина к Пастернаку». 

Лазарь Флейшман

ФЛЕЙШМАН, Лазарь, Стэнфорд. Литературовед, филолог-славист, исследователь творчества Пастернака. Родился в Риге в 1945 году. На Западе с 1974 года.  Преподавал в Иерусалимском университете, Гарварде, Йеле, Беркли. С 1985 года  профессор Стэндфордского университета.   Автор многочисленных научных трудов, среди которых: «Борис Пастернак в 20-е годы», «Борис Пастернак в 30-е годы», «От Пушкина к Пастернаку». 

-




Несколько замечаний к проблеме литературы русской                                 эмиграции

    Уточнение сложившихся научных схем истории русской литературы XX века требует выработки радикально новой точки зрения на место в ней эмигрантской литературы. Начатое с 1950-х годов (1) систематическое изучение культурного наследия русской эмиграции заставило отнестись к русской эмигрантской литературе как к полноправному объекту историко-литературного исследования. Однако при этом эмигрантская литература и метропольная литература продолжали составлять две независимые друг от друга области научного описания и оценки. Между тем современный уровень филологической науки – равно, как и культурные события последних лет – предполагает построение интегральной картины новой русской литературы, составные части которой могут быть представлены в динамических отношениях системного взаимодействия – независимо от того, берем ли мы ее в синхронном срезе либо в срезе диахронном (2).  
    Мы исходим из предпосылок, позволяющих рассматривать самый феномен эмиграции как культурно-исторический эксперимент. Как эксперимент предлагается рассматривать не только явления собственно литературной жизни, произведения литературного творчества, особенности поэтики, формы столкновения литературно-критических позиций. Как эксперимент можно рассматривать и нормы литературного, общественного и бытового поведения (как они преломляются в эмигрантской подсистеме и соотносятся с нормами, продиктованными условиями системы метропольной), реакцию на явления, внеположные внутренней жизни эмиграции (скажем, взаимоотношения с инокультурным окружением) и, что особенно важно, самые факты эмиграции, ре-эмиграции и не-эмиграции.  
    С этой точки зрения дихотомия эмиграция-метрополия в качестве параметра научной классификации оказывается недостаточной. Возникает необходимость в более дробных категориях. В каждой подсистеме выделяется область пограничных явлений, принадлежность к которым накладывает отпечаток и на обстоятельства личной судьбы писателя, особенности его социального поведения, поэтическую позицию и структуру текста.   
    В качестве такого пограничного феномена можно назвать ситуацию "возможности отъезда в эмиграцию", поставленности перед соответствующей альтернативой (обстоятельства биографии Ахматовой, Булгакова, Пастернака, Маяковского демонстрируют различные аспекты регулировки писательской позиции в ответ на эту альтернативу) и факт отказа от эмиграции, независимо от того, в какие бы идеологические мотивировки или политические декларации этот отказ ни облекался бы. Например, мемуарная литература о Пастернаке осенью 1958 г. свидетельствует, до какой степени неабсолютными были публичные официальные высказывания поэта на эту тему (3).  
    Поэтому правомерным кажется предположение о воздействии не только факта распадения системы на противопоставленные подсистемы (4), но и факта наличия пограничных феноменов и той или другой формы их "выпадения из системы" – на глубинную структуру поэтического текста. Так, Пастернак два центральных женских персонажа в своем романе рассылает в противоположные стороны – на Дальний Восток и в Париж, а судьбу доктора Живаго мы можем рассматривать как фокусировку темы не-эмиграции. Неслучайность этого ясна и из того, что "смерть доктора Живаго" приурочена к августу 1929 года, т.е. совпадает с переломным моментом русской литературной жизни – кампанией против Пильняка и других советских писателей (5), с запретом, налагаемым на миграцию поэтического текста (другими словами, доктор Живаго "не может жить" в условиях не-миграции текстов). 
     Замечательный пример воздействия "фактора эмиграции" дает и другой пример из Пастернака – эволюция одной из центральных в его творчестве тем: темы отцовства, детства и семьи. Б.Пастернак начинает настойчиво акцентировать роль "отца" и "семьи" для формирования собственного художественного облика в середине 1920-х гг., после 1923 г. – т.е. после возвращения из Берлина. Это подчеркивание становится тем активнее, чем "беззаконнее" и "ирреальнее" становится само упоминание заграницы и эмиграции.   
    Не менее интересным является то, что хронологически это совпадает с обнажением "еврейских" корней рода – со стороны отца поэта, художника Л.О.Пастернака, и обнажение этих корней происходит в форме сообщения (по разным каналам) генеалогической версии о происхождении от Абарбанеля. Как говорил Тынянов, "родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы так, как нужно времени" (6). Но драматическая судьба Абарбанелей, – в той степени, в какой она могла быть известна и близка Пастернакам в 20-е и 30-е гг., – эмиграция, разрыв фамильных связей, трагические попытки их восстановления(7) – преломилась, по-видимому, в высказываниях позднего Б.Пастернака о "христианстве" и "иудействе". Можно выдвинуть предположение, что вся тема "христианства", так поразившие современников заявления Бориса Пастернака "антииудейского" содержания, – представляют собой рефлекс факта "эмиграции отца (семьи) " – факта, который одновременно влечет акцентировку "иудаистских" высказываний на одном (отцовском) полюсе и является источником "христианских" – на другом (8).  
    Когда мы говорим о системных отношениях метропольной и эмигрантской подсистем и их взаимодействии, мы подразумеваем не просто случаи синхронного совпадения, цитации или стилистической переклички. Релевантными представляются точки несовпадения и попеременного доминирования, ступенчатой смены доминирующих конструктивных принципов в обеих подсистемах. Наиболее выпукло это проявилось в неожиданном опережении программных установок эмиграции по отношению к выдвижению тождественных норм в метрополии. Так, известное выступление П.Н.Милюкова (1930), выдвинувшее "здоровый реализм" в противовес "декадентству", можно расценивать как аналог лозунгу "социалистического реализма". Недавняя работа Дж.Смита иллюстрирует аналогичное опережение антиэксперименталистской установки в области версификации: процесс вытеснения неклассических стиховых размеров из версификационного репертуара эмигрантской поэзии предвосхищает параллельный процесс в советской стиховой продукции (9). С этим необходимо сопоставить противоположные тенденции 50-60-х годов, когда, наоборот, экспериментально отмеченные тексты, созданные в метрополии, должны были эмигрировать, чтобы проникнуть в печать.  
    Само собой разумеется, что этим представление об эмиграции в целом как общекультурном эксперименте, об экспериментальной природе эмигрантской русской культуры, не подрывается, а уточняется. Ясно, что и антиэксперименталистские установки конца 20-х годов – такой же ответ на прокламирование "изобретения" в метропольной литературной жизни, как культивирование эксперименталистского культурного наследия в эмиграции – реакция на фиксацию литературных норм "реализма" в советской литературе 30-50-х годов. 
     Но это, в свою очередь, обусловливает разграничение понятий "эмигрантский статус писателя" и "эмигрантское литературное творчество". Характерна, в этом смысле, интерпретация цветаевского творчества в эмигрантской критике 30-х годов (и позже) не как феномена эмигрантской литературы, а как явления "московской школы" (термин, по отношению к 30-м годам, даже как оппозиция к эмигрантской подсистеме, абсолютно лишенный реального содержания). Другими словами, предполагается, что эмигрантской литературе свойственен комплекс специфических поэтических черт. Между тем при описании явлений эмигрантской литературной подсистемы в качестве principium divisionis до сих пор, как правило, служили тематические признаки и содержательные декларации описываемых произведений. Новое описание эмигрантской подсистемы, базирующееся на выявлении специфических формальных характеристик поэтических произведений, вскроет механизм преломления в ней "традиций" и "антитрадиций".  
    Одним из наиболее эффективных индикаторов при этом оказывается Борис Пастернак, как одно из выражений русского литературного авангарда и его судьбы. Обращает на себя внимание факт последовательного использования открытий пастернаковской поэтики в молодой довоенной эмигрантской поэзии – в противовес демонстративному неприятию ее (наравне с Маяковским и Хлебниковым) в кругу старших эмигрантских поэтов и в противоположность "цеховой" ориентации молодых парижских поэтов на наследие петербургской школы (10). 
    Как известно, термин "парижская школа" (парижская нота) был введен в оборот Поплавским (11). Обычная характеристика парижской школы сводится к регистрации пессимистической тематики, "имморализма", культивированию "лирического дневника" и к "антиформалистской установке". Между тем достаточно обратиться к одному из наиболее значительных и "интимных" стихотворений самого Поплавского – к "Возвращению в ад" (опубликованному в посмертном сборнике "Дирижабль неизвестного направления", 1965), – чтобы убедиться в том, что (принципиально неприемлемая для Пастернака) тематика сочетается здесь с развертыванием лирической "фабулы" по законам Пастернаковской поэтики: раздробление "целого" на "части", педализация внутренней несовместимости этих "частей", текст строится на основе поливариантного комбинирования разрозненных компонентов, обнажения свободной множественности их валентностей (12). Отсюда – потенции двойных, противоречивых подстановок значений. Двойное значение получает сама тема стихотворения – экспериментальное переживание смерти, игра с ней. 
    "Возвращение в ад" означает одновременно и 1) 'экспериментальное приближение к смерти', и 2) "возвращение к 'радости'  жизни" (с акцентировкой трагической невозможности разрыва с нею).  Вместе с тем, в результате цепи оксюморонных уравнений: "ад" – "(стеклянный) дом поэта" – (брызжущая кровью) "чернильница", – происходит переключение тематического плана в мета-тематический: посещение ада приравнивается поэтическому творчеству, а текст стихотворения строится как его "метаописание". 
   Аналогичен пастернаковскому прием акцентировки абсурдной противоречивости членов синтагматических рядов (и легитимизации их "взаимозаменяемости") при неожиданной идентификации их в парадигматическом плане. При этом широко использованы потенции метонимических ходов. Возьмем, напр., строфу: 

Кошачьи, птичьи пожимаю лапы, 
На нежный отвечаю писк и рев. 
Со мной беседует продолговатый гроб 
И виселица с ртом открытым трапа. 

    Здесь "лапы" совместимы с "кошачьими", но гротескны по отношению к "птичьим" (вместо: "лапки"). Сходно и во второй строке: "писк" совместим с "нежный", а "рев" – несовместим, но инерция первой строки заставляет приурочить и здесь атрибут к обоим существительным, создавая оксюморонный контекст. 
Стихи 3-4 основаны на пересечении рядов смежных семантических микрокомпонентов: 1) связь по смежности "гроба" и "виселицы";
2) метафорическое сближение "рта" и "трапа"; 3) открытый рот трапа – динамизирует момент "приглашения" (завлекания, заманчивой беседы); 4) он же – по смежности – фиксирует момент "повышенности"; 5) в "продолговатом гробе" подчеркнута сема "вытянутости по вертикали", т.е. возникает возможность интерпретации "продолговатого гроба" как висящего на виселице; 
6) но сам по себе "гроб" служит метафорическим обозначением черных фраков или смокингов гостей на адском балу; 7) при этом гроб и виселица обнаруживают связь между собой не только на основе метонимических отношений ("смерть"), но и на основе узуально-метафорического сходства по признаку "незаполненности", "пустоты" – "беседующий" гроб ничем не заполнен, а на виселице никто не висит (рот открыт у трапа) либо на ней висит (пустой) гроб.  
    Сходен с нормами пастернаковской лирики 1910-1920-х гг. прием развернутого семантического обыгрывания фонетической связи слов и фрагментов слов: так, в разбираемом стихотворении танцующие гости – "яды" сближены с "я" и с "адом", ад – с радостью, дождь (падающий, "как убитый из окна") – со стеклянным домом. Ср. также адресацию "Возвращения в ад" Лотреамону, функционально равнозначную, "посвящению Лермонтову" "Сестры моей жизни". 
     В ряде других текстов Поплавского легко опознать устойчивые пастернаковские бытовые реалии, фабульные ходы, пейзажные куски – но данные в сопровождении "сюрреалистических" выводов. Конечно, Пастернак – не единственный "источник" Поплавского и не самый влиятельный; мало того – парижская школа в гораздо меньшей степени ориентировалась на Пастернака, чем пражская. Но существенным представляется тот факт, что в условиях 30-х годов – в момент, когда сам Пастернак и русская литература в обеих подсистемах прокламируют антиэкспериментальные установки – Пастернак, по-видимому, является единственным связующим звеном между молодой эмигрантской поэзией и культурой русского футуризма. 
    Возьмем для сравнения текст, относящийся к новейшему периоду эмигрантской поэзии:

БЕЛЫМ ПО БЕЛОМУ  

Зима пришла в суровости, 
А принесла снежновости. 
Все поле снегом замело, 
Белым-бело, мелым-мело. 
На поле снеголым-голо 
И над укрытой тропкою, 
Над стежкой неприметною 
Снегладкою, сугробкою, 
Почти что беспредметною 
Туды-сюды, сюды-туды 
Бегут снегалочьи следы, 
Как зимниероглифы, 
Снегипетские мифы. 
В лесу дубы немногие 
Снеголые, снежногие. 
Висят на каждой елочке 
Снегвоздики, снеголочки. 
И снеголовая сосна 
Стоит прямее дротика. 
Сугробовая тишина. 
Снеграфика. Снеготика. 

    Перед нами пейзажное стихотворение. Здесь нет той системы парадигматических перекличек семантических микроэлементов, которая обусловливала "сюжетное" движение у Поплавского (или Пастернака). Текст организован как нанизывание разрозненных дескриптивных фраз. Бросается в глаза то, что "экспериментальная" направленность данного стихотворения выражена в обыгрывании операций с морфологическими структурами слов, в первую очередь, с помощью повторяющейся лексемы снег. Однако это наблюдение не исчерпывает сущности эксперимента, развертыванию которого подчинен текст. Начнем с первого неологизма (в первом двухстишии) – снежновости. Неологизм этот берется "двувалентно". Во-первых, в плане (рифменной) оппозиции: 
 
снежно - 
вости 
суро - 
       
– когда педализируется общий составной член (конечная "морфема"), в то время как начальные части образуют смысловую оппозицию ('суровое' – 'снежное'). В таком "морфологическом" членении сопоставленных лексем мы производим "усечение" корня в "суровости" (как бы вычитаем в, переводим его как бы в суффикс); возникает двойная игра на членении суров- (по горизонтали) и суро-(в силу вертикальной, рифменной ассоциации). Но и в с-нежновости обнаруживается вторая (семантическая) валентность: 
 
снеж + новости, 
 
т.е. аббревиатура, получаемая в результате объединения существительного и прилагательного. Таким образом, первоначальный способ морфологического членения слова-неологизма пересмотрен. Однако текст предлагает и третью возможность морфологического членения, а вместе с тем и семантической игры: с + нежно + вости (в "корне" снежно выделен "корень второй степени": нежно). В такой сегментации расшифровываются параметры, по которым происходит противопоставление суровости и снежновостей. 
 
Подобная многоступенчатая игра проведена по всему тексту. Возьмем в стихе 8 – сугробкою, допускающее троякое членение: 
 
1) сугроб + кою – прилагательное-неологизм от сугроб. (Ср. в стихе 20: сугробовая тишина). 
2) суг + робкою ('робка, потому что нага'). 
3) су + гроб (кою) – так вводится тема "черноты" в "Белым по белому". Эта же идея наложения "черноты" на "белизну" проведена в ст. 11: 
Бегут снегалочъи следы,
где от черного оперенья галок остаются только 
1) "следы"; 2) "бег следов (а не галок) " и скрещение черного и белого реализуется в снегалочъих следах. Сема "реликтовости", "древности" эксплицирована в следующих (12-13) стихах: 
 
12 Как зимниероглифы  <с нарочитым использованием архаического ударения > 
13 Снегипетские мифы. 
 
Поскольку нам дан ключ, заставляющий искать двойную отгадку за каждой загадкой, становится ясно, что и 
 
14 В лесу дубы немногие 
 
означает не только то, что в "белом" лесу "мало дубов", но и то, что ноги их – "немы", т.е. прилагательное распадается на семы 'немота' и 'движения ног' – ср. "беспредметное" движение в ст. 10. Но отсюда вытекает, что, соответственно, двояким образом может быть интерпретировано и явление рифмы: 
 
15 Снеголые, снежногие, 
 
где снежногие (как снеж + ногие) образуют с нем + ногие тавтологическую рифму. Однако, поскольку и снежногие, и немногие обладают и иным членением, перед нами не тавтологическая, а омофонная рифма. Таким образом, 
ду-функциональность в этом тексте распространена и на рифму (13). Возьмем еще пример: 
 
20 Сугробовая тишина. 
 
Здесь использован устойчивый фразеологизм "гробовая тишина" – по примеру ст. 8, где гробовое отождествляется с сугробом, и в сугроб отделяется первый слог (су-) и подвергается семантизации по связи с сугубый (т.е. 'двойной'). При этом появляется ситуация двуакцентности в слове, таким образом, что в обоих (равновероятных) случаях акценты совпадают с иктами: 
 
сугробовая тишина (т.е.'вдвойне гробовая') 
сугробовая тишина (т.е. 'тишина сугробов) 
 
В последнем, 21-м стихе: 
Снеграфика. Снеготика. 
Оба слова подготовлены проведенной по тексту активизацией "лейтмотивного" (пограничного) в составных словах с первым компонентом "снег-". Но если готика контрастно соотносится с 'новизной', то "снеграфика" – и с 'новизной', и с колористическим парадоксом данного текста. Теперь становится ясной функция "следов" черного в предыдущих стихах ('графичность снега'). Вместе с тем выясняется мотивировка определения "стежек" как беспредметных. "Белым по белому" – это вариация на "Черный" и "Белый" квадраты Малевича. В стихотворении о снеге открывается второй пласт – тема "новизны поэтического языка". Тема эта проводится путем использования подвижности морфологических границ внутри слова. Смыслы слова колеблются, но в определенных, фиксированных, "графически" четких границах. 
   Автор стихотворения – представитель "второй эмиграции" Николай Моршен (14). Ясно, что ключ к пониманию "Белым по белому" лежит в футуристической практике. Поэтому приобретает значение то обстоятельство, что традиция русского футуризма "воскресает" внутри эмигрантской литературы и что Моршен не "вывез" футуризм из России, а "открыл" его, уже имея за собой продолжительный опыт "самостоятельного эмигрантского" поэтического творчества. Тем интереснее путь, которым Моршен пришел к этому "открытию".  
    "Белым по белому" принадлежит к группе новых стихотворений Моршена, опубликованных после выхода второго его сборника "Двоеточие" (1968). Возвращаясь к "Двоеточию", мы находим в нем примечательную формулировку авторской платформы – в стих. "Ткань двойная"(15). 
Стихотворение начинается с апелляции к "вечной" эмигрантской теме "читателя": 
Что без читателя поэт? 
Он монолог (без разговора), 
Он охромевший Архимед, 
Лишенный подлинной опоры... 

– а заканчивается неожиданной, с точки зрения эмигрантской разработки темы "читателя", декларацией:
 
Я не горжусь своим стихом. 
Неточен почерк мой. Однако 
Есть у меня заслуга в том, 
Что я читатель Пастернака.
 
    Декларация эта могла бы показаться и слишком наивной, и слишком самоуничижительной, если бы не "диалогическая" связь ее с процитированной 1-ой строфой. Другими словами, как Архимед хром без опоры, нет Пастернака без эмигрантского читателя (-поэта) (16). Между тем при сопоставлении "Двоеточия" с опытом молодой эмигрантской литературы 30-х гг. выявляются гораздо более убедительные симптомы присутствия приемов раннего Пастернака там, чем в "чтении" Пастернака в "Двоеточии". Можно предположить, что "читательская" родословная Пастернак – Моршен так же продиктована эпохой, как диктуются современностью, по словам Тынянова, фамильные генеалогии. 
     "Новые" стихи Моршена (1970-х гг.), наряду с демонстративно эксперименталистским началом, характеризуются установкой на литературную традицию поэтической шутки, стихового нонсенса, шарады, альбомной игры. Если бы не последовательно игровой характер этой Ars poetica нового Моршена, можно было бы не придавать историко-литературного веса этой установке. Однако здесь открывается неожиданная связь "новых" стихов со вторым сборником. Эта установка выросла из программной полемики в "Двоеточии" с "парижской нотой" (стих. "Ответ на ноту") (17). В основе этой установки – понимание, что обновление системы поэтического языка связано с переходом из периферии в центр литературной системы боковых ветвей, поэтических "мелочей" – как и в карамзинскую эпоху – и что эмигрантская поэзия, которая была слишком "серьезна", остро нуждается в таком обновлении. 
    Откуда, кстати, название книги – "Двоеточие"? Ответ содержится в первом стихотворении сборника "Шагаю путаной дорогой", из которого процитируем последнюю строфу: 

Я не желаю в одиночку 
Ни днем, ни ночью! 
Я смерть трактую не как точку – 
Как двоеточье. 

Здесь прямая отсылка к раннему Кузмину – к его стих. "Эпилог": 

Что делать с вами, милые стихи? 
Кончаетесь, едва начавшись. 
Счастливы все: невесты, женихи, 
Покойник мертв, скончавшись. 

В романах строгих ясны все слова, 
В конце – большая точка; 
Известно – кто Арман, и кто вдова, 
И чья Элиза дочка. 
Но в легком беге повести моей 
Нет стройности намека, 
Над пропастью летит она вольней 
Газели скока. 
 Слез не заметит на моем лице 
Читатель плакса, 
Судьбой не точка ставится в конце, 
А только клякса.

В свою очередь "строгие романы" переадресуют нас в прошлое столетие – к времяпрепровождению Натальи Павловны в Графе Нулине: 

Она сидит перед окном. 
Пред ней открыт четвертый том 
Сентиментального романа: 
Любовь Элизы и Армана, 
 
Иль переписка двух семей. 
Роман классический, старинный, 
Отменно длинный, длинный, длинный, 
Нравоучительный и чинный, 
Без романтических затей. 

Показательно "неприятие" Пушкина "парижской нотой". Поплавский писал: "Пушкин дитя Екатерининской эпохи, максимального совершенства он достиг в ироническом жанре (Евгений Онегин). Для русской же души всё серьезно, комического нет, нет неважного, все смеющиеся будут в аду ... Пушкин гораздо проще России. 

"Белеет парус одинокий 
В тумане моря голубом..." 

А рядом Граф Нулин и любовь к Парни!  
Лермонтов, Лермонтов, помяни нас в доме отца твоего!" (18). 
    В "новых стихах" Моршена эмигрантская поэзия выдвинула экспериментальное начало. Словесный эксперимент, заумь были поставлены как программное требование: 

На человеческий язык 
Речь духа переводит лира, 
На недоумь – звериный рык, 
На заумь – СОТВОРЕНЬЕ МИРА. (19)
  
В начале слово было там: 
СЕЗАМ.
 
Крутой замес бродил в сезаме, 
Змеясь, жило в нем словопламя, 
Формировался звукоряд 
И проявлялись звукосвойства: 
СЕЗАМ 
A3 ЕСМЬ 
A3 Е=МС2 
Сезаумь, откройся. (20) 

    Интересно, что к апологии зауми Моршен пришел от позднего Пастернака. Но зато "заумь" открыла ему и фундаментальные особенности ранней пастернаковской поэтики, естественно вписывающейся в контекст русского футуризма (вопреки попыткам позднего Пастернака эту связь закамуфлировать), – игру на различии кодов внутри поэтического текста и внутри стихового слова, построение текста как перевода, сличения потенциальных, реализуемых лишь отчасти компонентов слова.  
    Законы литературной эволюции в условиях расколотости литературы на "метропольную" и "эмигрантскую" подсистемы работают в сильно осложненной, но и в более эксплицированной форме. Борьба "подсистем", возможность кочевания литературного текста из подсистемы в подсистему при остром драматизме самого момента пересечения границ, несовпадение функций одного и того же литературного явления и закрепление противоположных функций за ним внутри каждой из них, реставрация несовпадающих традиций и выделение несовпадающих конструктивных принципов в одних и тех же поэтических школах, выбираемых как образец, – превращают изучение разных форм "диалога" между подсистемами в неотложную научную задачу. 

  ПРИМЕЧАНИЯ 

1) Глеб Струве. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956; Gleb Struve. "Russian Writers in Exile: Problems of an Emigre Literature", Comparative Literature. Vol. II. Proceedings of the Second Congress of the International Comparative Literature at the University of North Carolina. Ed. by W.P.Friedrich (UNC Studies in Comparative Literature, № 24) ,1959, pp.592-606. 
2) Ф.Больдт, Д.Сегал, Л.Флейшман. "Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века". Slavica Hierosolymitana, vol. III (1978). 
3) О. Ивинская. В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком. Paris, 1978. 
4) По словам поэта "второй эмиграции" Н.Моршена, "У каждой из частиц есть собственная анти". 
5) Ср. выражение реакции на эти события в стих. "Другу", опубл. в 1931 г. 
6) Ю.Тынянов. "Из записных книжек". Новый мир, 1966, № 8, стр. 133-134. 
7) Л.С.Флейшман. "К публикации письма Л.О.Пастернака к Бялику". Slavica Hierosolymitana, vol. I (1977). 
8) Конечно, Л.О.Пастернак не эмигрант в юридическом смысле, но ведь и Замятин в Париже в 30-е годы – не советский литератор. Речь идет не о гражданском статусе, а о степени абсолютности "границ" и болезненности их "пересечения". 
9) G.S.Smith. "The Versification of Russian Emigré Poetry, 1920-1940". The Slavonic and East European Review. Vol. 56 (1978, January), pp. 32-46. 
10) Ср.: Г.Федотов. "О парижской поэзии". Ковчег. Сборник русской зарубежной литературы. Нью-Йорк, 1942, стр. 190. 
11) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3, 1930. 
12) Осенью 1929 г. Поплавский читал в литературном кружке "Кочевье" доклад о творчестве Бориса Пастернака (См.: газ. Последние известия (Париж), 1929, 17 окт.). В недавно опубликованном письме к Ю.П.Иваску Поплавский, рассказывая о своей поездке в Берлин в 1922 году, сообщает о поддержке, оказанной Пастернаком и Шкловским его поэтическим дебютам (см.: Гнозис, V-VI, Нью-Йорк, 1979, стр. 207). О Поплавском см. статью С.Карлинского в сборнике The Bitter Air of Exile: Russian Writers in the West, 1922-1972. Ed. by Simon Karlinsky and Alfred Appel, Jr. University of California Press, 1977. 
13) Как показал в свое время Ю.Тынянов (Проблема стихотворного языка, 1924), рифма участвует в конструировании стиховой семантики. Здесь перед нами обратный пример – фонологические характеристики рифмы зависят от семантики (морфологической структуры) составляющих ее членов. Ср. замечания Ю.М.Лотмана о тавтологической и омонимической рифмах – Ю.М.Лотман. Лекции по структуральной поэтике. Вып. 1. (Введение, теория стиха). Тарту, 1964, стр. 71-72. 
14) Стихотворение впервые напечатано в Новом журнале, кн. 98 (1970). См. также Николай Моршен. Эхо и зеркало (Идееподражание и дееподражание), Berkley, 1979, стр. 30. 
15) Название – реминисценция из Пастернака. 
16) Ср. к теме хромоты у Пастернака: Л.Флейшман. Статьи о Пастернаке Bremen, 1977, стр. 24,103-112. 
17) Ср.: Игорь Чиннов. "Смотрите – стихи". Новый журнал, кн. 92 (1968), стр. 144-145. 
18) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3 (1930), стр. 309-310. 
19) Ср. интерпретацию у Поплавского "эмиграции" как "сотворения мира". 
20) Н.Моршен. "Недоумь-слово-заумь. (Тристих)". Новый журнал, 103 (1971), стр. 32; Николай Моршен. Эхо и зеркало, стр. 44. 

 Лазарь ФЛЕЙШМАН, Стэнфорд

-




Несколько замечаний к проблеме литературы русской                                 эмиграции

    Уточнение сложившихся научных схем истории русской литературы XX века требует выработки радикально новой точки зрения на место в ней эмигрантской литературы. Начатое с 1950-х годов (1) систематическое изучение культурного наследия русской эмиграции заставило отнестись к русской эмигрантской литературе как к полноправному объекту историко-литературного исследования. Однако при этом эмигрантская литература и метропольная литература продолжали составлять две независимые друг от друга области научного описания и оценки. Между тем современный уровень филологической науки – равно, как и культурные события последних лет – предполагает построение интегральной картины новой русской литературы, составные части которой могут быть представлены в динамических отношениях системного взаимодействия – независимо от того, берем ли мы ее в синхронном срезе либо в срезе диахронном (2).  
    Мы исходим из предпосылок, позволяющих рассматривать самый феномен эмиграции как культурно-исторический эксперимент. Как эксперимент предлагается рассматривать не только явления собственно литературной жизни, произведения литературного творчества, особенности поэтики, формы столкновения литературно-критических позиций. Как эксперимент можно рассматривать и нормы литературного, общественного и бытового поведения (как они преломляются в эмигрантской подсистеме и соотносятся с нормами, продиктованными условиями системы метропольной), реакцию на явления, внеположные внутренней жизни эмиграции (скажем, взаимоотношения с инокультурным окружением) и, что особенно важно, самые факты эмиграции, ре-эмиграции и не-эмиграции.  
    С этой точки зрения дихотомия эмиграция-метрополия в качестве параметра научной классификации оказывается недостаточной. Возникает необходимость в более дробных категориях. В каждой подсистеме выделяется область пограничных явлений, принадлежность к которым накладывает отпечаток и на обстоятельства личной судьбы писателя, особенности его социального поведения, поэтическую позицию и структуру текста.   
    В качестве такого пограничного феномена можно назвать ситуацию "возможности отъезда в эмиграцию", поставленности перед соответствующей альтернативой (обстоятельства биографии Ахматовой, Булгакова, Пастернака, Маяковского демонстрируют различные аспекты регулировки писательской позиции в ответ на эту альтернативу) и факт отказа от эмиграции, независимо от того, в какие бы идеологические мотивировки или политические декларации этот отказ ни облекался бы. Например, мемуарная литература о Пастернаке осенью 1958 г. свидетельствует, до какой степени неабсолютными были публичные официальные высказывания поэта на эту тему (3).  
    Поэтому правомерным кажется предположение о воздействии не только факта распадения системы на противопоставленные подсистемы (4), но и факта наличия пограничных феноменов и той или другой формы их "выпадения из системы" – на глубинную структуру поэтического текста. Так, Пастернак два центральных женских персонажа в своем романе рассылает в противоположные стороны – на Дальний Восток и в Париж, а судьбу доктора Живаго мы можем рассматривать как фокусировку темы не-эмиграции. Неслучайность этого ясна и из того, что "смерть доктора Живаго" приурочена к августу 1929 года, т.е. совпадает с переломным моментом русской литературной жизни – кампанией против Пильняка и других советских писателей (5), с запретом, налагаемым на миграцию поэтического текста (другими словами, доктор Живаго "не может жить" в условиях не-миграции текстов). 
     Замечательный пример воздействия "фактора эмиграции" дает и другой пример из Пастернака – эволюция одной из центральных в его творчестве тем: темы отцовства, детства и семьи. Б.Пастернак начинает настойчиво акцентировать роль "отца" и "семьи" для формирования собственного художественного облика в середине 1920-х гг., после 1923 г. – т.е. после возвращения из Берлина. Это подчеркивание становится тем активнее, чем "беззаконнее" и "ирреальнее" становится само упоминание заграницы и эмиграции.   
    Не менее интересным является то, что хронологически это совпадает с обнажением "еврейских" корней рода – со стороны отца поэта, художника Л.О.Пастернака, и обнажение этих корней происходит в форме сообщения (по разным каналам) генеалогической версии о происхождении от Абарбанеля. Как говорил Тынянов, "родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы так, как нужно времени" (6). Но драматическая судьба Абарбанелей, – в той степени, в какой она могла быть известна и близка Пастернакам в 20-е и 30-е гг., – эмиграция, разрыв фамильных связей, трагические попытки их восстановления(7) – преломилась, по-видимому, в высказываниях позднего Б.Пастернака о "христианстве" и "иудействе". Можно выдвинуть предположение, что вся тема "христианства", так поразившие современников заявления Бориса Пастернака "антииудейского" содержания, – представляют собой рефлекс факта "эмиграции отца (семьи) " – факта, который одновременно влечет акцентировку "иудаистских" высказываний на одном (отцовском) полюсе и является источником "христианских" – на другом (8).  
    Когда мы говорим о системных отношениях метропольной и эмигрантской подсистем и их взаимодействии, мы подразумеваем не просто случаи синхронного совпадения, цитации или стилистической переклички. Релевантными представляются точки несовпадения и попеременного доминирования, ступенчатой смены доминирующих конструктивных принципов в обеих подсистемах. Наиболее выпукло это проявилось в неожиданном опережении программных установок эмиграции по отношению к выдвижению тождественных норм в метрополии. Так, известное выступление П.Н.Милюкова (1930), выдвинувшее "здоровый реализм" в противовес "декадентству", можно расценивать как аналог лозунгу "социалистического реализма". Недавняя работа Дж.Смита иллюстрирует аналогичное опережение антиэксперименталистской установки в области версификации: процесс вытеснения неклассических стиховых размеров из версификационного репертуара эмигрантской поэзии предвосхищает параллельный процесс в советской стиховой продукции (9). С этим необходимо сопоставить противоположные тенденции 50-60-х годов, когда, наоборот, экспериментально отмеченные тексты, созданные в метрополии, должны были эмигрировать, чтобы проникнуть в печать.  
    Само собой разумеется, что этим представление об эмиграции в целом как общекультурном эксперименте, об экспериментальной природе эмигрантской русской культуры, не подрывается, а уточняется. Ясно, что и антиэксперименталистские установки конца 20-х годов – такой же ответ на прокламирование "изобретения" в метропольной литературной жизни, как культивирование эксперименталистского культурного наследия в эмиграции – реакция на фиксацию литературных норм "реализма" в советской литературе 30-50-х годов. 
     Но это, в свою очередь, обусловливает разграничение понятий "эмигрантский статус писателя" и "эмигрантское литературное творчество". Характерна, в этом смысле, интерпретация цветаевского творчества в эмигрантской критике 30-х годов (и позже) не как феномена эмигрантской литературы, а как явления "московской школы" (термин, по отношению к 30-м годам, даже как оппозиция к эмигрантской подсистеме, абсолютно лишенный реального содержания). Другими словами, предполагается, что эмигрантской литературе свойственен комплекс специфических поэтических черт. Между тем при описании явлений эмигрантской литературной подсистемы в качестве principium divisionis до сих пор, как правило, служили тематические признаки и содержательные декларации описываемых произведений. Новое описание эмигрантской подсистемы, базирующееся на выявлении специфических формальных характеристик поэтических произведений, вскроет механизм преломления в ней "традиций" и "антитрадиций".  
    Одним из наиболее эффективных индикаторов при этом оказывается Борис Пастернак, как одно из выражений русского литературного авангарда и его судьбы. Обращает на себя внимание факт последовательного использования открытий пастернаковской поэтики в молодой довоенной эмигрантской поэзии – в противовес демонстративному неприятию ее (наравне с Маяковским и Хлебниковым) в кругу старших эмигрантских поэтов и в противоположность "цеховой" ориентации молодых парижских поэтов на наследие петербургской школы (10). 
    Как известно, термин "парижская школа" (парижская нота) был введен в оборот Поплавским (11). Обычная характеристика парижской школы сводится к регистрации пессимистической тематики, "имморализма", культивированию "лирического дневника" и к "антиформалистской установке". Между тем достаточно обратиться к одному из наиболее значительных и "интимных" стихотворений самого Поплавского – к "Возвращению в ад" (опубликованному в посмертном сборнике "Дирижабль неизвестного направления", 1965), – чтобы убедиться в том, что (принципиально неприемлемая для Пастернака) тематика сочетается здесь с развертыванием лирической "фабулы" по законам Пастернаковской поэтики: раздробление "целого" на "части", педализация внутренней несовместимости этих "частей", текст строится на основе поливариантного комбинирования разрозненных компонентов, обнажения свободной множественности их валентностей (12). Отсюда – потенции двойных, противоречивых подстановок значений. Двойное значение получает сама тема стихотворения – экспериментальное переживание смерти, игра с ней. 
    "Возвращение в ад" означает одновременно и 1) 'экспериментальное приближение к смерти', и 2) "возвращение к 'радости'  жизни" (с акцентировкой трагической невозможности разрыва с нею).  Вместе с тем, в результате цепи оксюморонных уравнений: "ад" – "(стеклянный) дом поэта" – (брызжущая кровью) "чернильница", – происходит переключение тематического плана в мета-тематический: посещение ада приравнивается поэтическому творчеству, а текст стихотворения строится как его "метаописание". 
   Аналогичен пастернаковскому прием акцентировки абсурдной противоречивости членов синтагматических рядов (и легитимизации их "взаимозаменяемости") при неожиданной идентификации их в парадигматическом плане. При этом широко использованы потенции метонимических ходов. Возьмем, напр., строфу: 

Кошачьи, птичьи пожимаю лапы, 
На нежный отвечаю писк и рев. 
Со мной беседует продолговатый гроб 
И виселица с ртом открытым трапа. 

    Здесь "лапы" совместимы с "кошачьими", но гротескны по отношению к "птичьим" (вместо: "лапки"). Сходно и во второй строке: "писк" совместим с "нежный", а "рев" – несовместим, но инерция первой строки заставляет приурочить и здесь атрибут к обоим существительным, создавая оксюморонный контекст. 
Стихи 3-4 основаны на пересечении рядов смежных семантических микрокомпонентов: 1) связь по смежности "гроба" и "виселицы";
2) метафорическое сближение "рта" и "трапа"; 3) открытый рот трапа – динамизирует момент "приглашения" (завлекания, заманчивой беседы); 4) он же – по смежности – фиксирует момент "повышенности"; 5) в "продолговатом гробе" подчеркнута сема "вытянутости по вертикали", т.е. возникает возможность интерпретации "продолговатого гроба" как висящего на виселице; 
6) но сам по себе "гроб" служит метафорическим обозначением черных фраков или смокингов гостей на адском балу; 7) при этом гроб и виселица обнаруживают связь между собой не только на основе метонимических отношений ("смерть"), но и на основе узуально-метафорического сходства по признаку "незаполненности", "пустоты" – "беседующий" гроб ничем не заполнен, а на виселице никто не висит (рот открыт у трапа) либо на ней висит (пустой) гроб.  
    Сходен с нормами пастернаковской лирики 1910-1920-х гг. прием развернутого семантического обыгрывания фонетической связи слов и фрагментов слов: так, в разбираемом стихотворении танцующие гости – "яды" сближены с "я" и с "адом", ад – с радостью, дождь (падающий, "как убитый из окна") – со стеклянным домом. Ср. также адресацию "Возвращения в ад" Лотреамону, функционально равнозначную, "посвящению Лермонтову" "Сестры моей жизни". 
     В ряде других текстов Поплавского легко опознать устойчивые пастернаковские бытовые реалии, фабульные ходы, пейзажные куски – но данные в сопровождении "сюрреалистических" выводов. Конечно, Пастернак – не единственный "источник" Поплавского и не самый влиятельный; мало того – парижская школа в гораздо меньшей степени ориентировалась на Пастернака, чем пражская. Но существенным представляется тот факт, что в условиях 30-х годов – в момент, когда сам Пастернак и русская литература в обеих подсистемах прокламируют антиэкспериментальные установки – Пастернак, по-видимому, является единственным связующим звеном между молодой эмигрантской поэзией и культурой русского футуризма. 
    Возьмем для сравнения текст, относящийся к новейшему периоду эмигрантской поэзии:

БЕЛЫМ ПО БЕЛОМУ  

Зима пришла в суровости, 
А принесла снежновости. 
Все поле снегом замело, 
Белым-бело, мелым-мело. 
На поле снеголым-голо 
И над укрытой тропкою, 
Над стежкой неприметною 
Снегладкою, сугробкою, 
Почти что беспредметною 
Туды-сюды, сюды-туды 
Бегут снегалочьи следы, 
Как зимниероглифы, 
Снегипетские мифы. 
В лесу дубы немногие 
Снеголые, снежногие. 
Висят на каждой елочке 
Снегвоздики, снеголочки. 
И снеголовая сосна 
Стоит прямее дротика. 
Сугробовая тишина. 
Снеграфика. Снеготика. 

    Перед нами пейзажное стихотворение. Здесь нет той системы парадигматических перекличек семантических микроэлементов, которая обусловливала "сюжетное" движение у Поплавского (или Пастернака). Текст организован как нанизывание разрозненных дескриптивных фраз. Бросается в глаза то, что "экспериментальная" направленность данного стихотворения выражена в обыгрывании операций с морфологическими структурами слов, в первую очередь, с помощью повторяющейся лексемы снег. Однако это наблюдение не исчерпывает сущности эксперимента, развертыванию которого подчинен текст. Начнем с первого неологизма (в первом двухстишии) – снежновости. Неологизм этот берется "двувалентно". Во-первых, в плане (рифменной) оппозиции: 
 
снежно - 
вости 
суро - 
       
– когда педализируется общий составной член (конечная "морфема"), в то время как начальные части образуют смысловую оппозицию ('суровое' – 'снежное'). В таком "морфологическом" членении сопоставленных лексем мы производим "усечение" корня в "суровости" (как бы вычитаем в, переводим его как бы в суффикс); возникает двойная игра на членении суров- (по горизонтали) и суро-(в силу вертикальной, рифменной ассоциации). Но и в с-нежновости обнаруживается вторая (семантическая) валентность: 
 
снеж + новости, 
 
т.е. аббревиатура, получаемая в результате объединения существительного и прилагательного. Таким образом, первоначальный способ морфологического членения слова-неологизма пересмотрен. Однако текст предлагает и третью возможность морфологического членения, а вместе с тем и семантической игры: с + нежно + вости (в "корне" снежно выделен "корень второй степени": нежно). В такой сегментации расшифровываются параметры, по которым происходит противопоставление суровости и снежновостей. 
 
Подобная многоступенчатая игра проведена по всему тексту. Возьмем в стихе 8 – сугробкою, допускающее троякое членение: 
 
1) сугроб + кою – прилагательное-неологизм от сугроб. (Ср. в стихе 20: сугробовая тишина). 
2) суг + робкою ('робка, потому что нага'). 
3) су + гроб (кою) – так вводится тема "черноты" в "Белым по белому". Эта же идея наложения "черноты" на "белизну" проведена в ст. 11: 
Бегут снегалочъи следы,
где от черного оперенья галок остаются только 
1) "следы"; 2) "бег следов (а не галок) " и скрещение черного и белого реализуется в снегалочъих следах. Сема "реликтовости", "древности" эксплицирована в следующих (12-13) стихах: 
 
12 Как зимниероглифы  <с нарочитым использованием архаического ударения > 
13 Снегипетские мифы. 
 
Поскольку нам дан ключ, заставляющий искать двойную отгадку за каждой загадкой, становится ясно, что и 
 
14 В лесу дубы немногие 
 
означает не только то, что в "белом" лесу "мало дубов", но и то, что ноги их – "немы", т.е. прилагательное распадается на семы 'немота' и 'движения ног' – ср. "беспредметное" движение в ст. 10. Но отсюда вытекает, что, соответственно, двояким образом может быть интерпретировано и явление рифмы: 
 
15 Снеголые, снежногие, 
 
где снежногие (как снеж + ногие) образуют с нем + ногие тавтологическую рифму. Однако, поскольку и снежногие, и немногие обладают и иным членением, перед нами не тавтологическая, а омофонная рифма. Таким образом, 
ду-функциональность в этом тексте распространена и на рифму (13). Возьмем еще пример: 
 
20 Сугробовая тишина. 
 
Здесь использован устойчивый фразеологизм "гробовая тишина" – по примеру ст. 8, где гробовое отождествляется с сугробом, и в сугроб отделяется первый слог (су-) и подвергается семантизации по связи с сугубый (т.е. 'двойной'). При этом появляется ситуация двуакцентности в слове, таким образом, что в обоих (равновероятных) случаях акценты совпадают с иктами: 
 
сугробовая тишина (т.е.'вдвойне гробовая') 
сугробовая тишина (т.е. 'тишина сугробов) 
 
В последнем, 21-м стихе: 
Снеграфика. Снеготика. 
Оба слова подготовлены проведенной по тексту активизацией "лейтмотивного" (пограничного) в составных словах с первым компонентом "снег-". Но если готика контрастно соотносится с 'новизной', то "снеграфика" – и с 'новизной', и с колористическим парадоксом данного текста. Теперь становится ясной функция "следов" черного в предыдущих стихах ('графичность снега'). Вместе с тем выясняется мотивировка определения "стежек" как беспредметных. "Белым по белому" – это вариация на "Черный" и "Белый" квадраты Малевича. В стихотворении о снеге открывается второй пласт – тема "новизны поэтического языка". Тема эта проводится путем использования подвижности морфологических границ внутри слова. Смыслы слова колеблются, но в определенных, фиксированных, "графически" четких границах. 
   Автор стихотворения – представитель "второй эмиграции" Николай Моршен (14). Ясно, что ключ к пониманию "Белым по белому" лежит в футуристической практике. Поэтому приобретает значение то обстоятельство, что традиция русского футуризма "воскресает" внутри эмигрантской литературы и что Моршен не "вывез" футуризм из России, а "открыл" его, уже имея за собой продолжительный опыт "самостоятельного эмигрантского" поэтического творчества. Тем интереснее путь, которым Моршен пришел к этому "открытию".  
    "Белым по белому" принадлежит к группе новых стихотворений Моршена, опубликованных после выхода второго его сборника "Двоеточие" (1968). Возвращаясь к "Двоеточию", мы находим в нем примечательную формулировку авторской платформы – в стих. "Ткань двойная"(15). 
Стихотворение начинается с апелляции к "вечной" эмигрантской теме "читателя": 
Что без читателя поэт? 
Он монолог (без разговора), 
Он охромевший Архимед, 
Лишенный подлинной опоры... 

– а заканчивается неожиданной, с точки зрения эмигрантской разработки темы "читателя", декларацией:
 
Я не горжусь своим стихом. 
Неточен почерк мой. Однако 
Есть у меня заслуга в том, 
Что я читатель Пастернака.
 
    Декларация эта могла бы показаться и слишком наивной, и слишком самоуничижительной, если бы не "диалогическая" связь ее с процитированной 1-ой строфой. Другими словами, как Архимед хром без опоры, нет Пастернака без эмигрантского читателя (-поэта) (16). Между тем при сопоставлении "Двоеточия" с опытом молодой эмигрантской литературы 30-х гг. выявляются гораздо более убедительные симптомы присутствия приемов раннего Пастернака там, чем в "чтении" Пастернака в "Двоеточии". Можно предположить, что "читательская" родословная Пастернак – Моршен так же продиктована эпохой, как диктуются современностью, по словам Тынянова, фамильные генеалогии. 
     "Новые" стихи Моршена (1970-х гг.), наряду с демонстративно эксперименталистским началом, характеризуются установкой на литературную традицию поэтической шутки, стихового нонсенса, шарады, альбомной игры. Если бы не последовательно игровой характер этой Ars poetica нового Моршена, можно было бы не придавать историко-литературного веса этой установке. Однако здесь открывается неожиданная связь "новых" стихов со вторым сборником. Эта установка выросла из программной полемики в "Двоеточии" с "парижской нотой" (стих. "Ответ на ноту") (17). В основе этой установки – понимание, что обновление системы поэтического языка связано с переходом из периферии в центр литературной системы боковых ветвей, поэтических "мелочей" – как и в карамзинскую эпоху – и что эмигрантская поэзия, которая была слишком "серьезна", остро нуждается в таком обновлении. 
    Откуда, кстати, название книги – "Двоеточие"? Ответ содержится в первом стихотворении сборника "Шагаю путаной дорогой", из которого процитируем последнюю строфу: 

Я не желаю в одиночку 
Ни днем, ни ночью! 
Я смерть трактую не как точку – 
Как двоеточье. 

Здесь прямая отсылка к раннему Кузмину – к его стих. "Эпилог": 

Что делать с вами, милые стихи? 
Кончаетесь, едва начавшись. 
Счастливы все: невесты, женихи, 
Покойник мертв, скончавшись. 

В романах строгих ясны все слова, 
В конце – большая точка; 
Известно – кто Арман, и кто вдова, 
И чья Элиза дочка. 
Но в легком беге повести моей 
Нет стройности намека, 
Над пропастью летит она вольней 
Газели скока. 
 Слез не заметит на моем лице 
Читатель плакса, 
Судьбой не точка ставится в конце, 
А только клякса.

В свою очередь "строгие романы" переадресуют нас в прошлое столетие – к времяпрепровождению Натальи Павловны в Графе Нулине: 

Она сидит перед окном. 
Пред ней открыт четвертый том 
Сентиментального романа: 
Любовь Элизы и Армана, 
 
Иль переписка двух семей. 
Роман классический, старинный, 
Отменно длинный, длинный, длинный, 
Нравоучительный и чинный, 
Без романтических затей. 

Показательно "неприятие" Пушкина "парижской нотой". Поплавский писал: "Пушкин дитя Екатерининской эпохи, максимального совершенства он достиг в ироническом жанре (Евгений Онегин). Для русской же души всё серьезно, комического нет, нет неважного, все смеющиеся будут в аду ... Пушкин гораздо проще России. 

"Белеет парус одинокий 
В тумане моря голубом..." 

А рядом Граф Нулин и любовь к Парни!  
Лермонтов, Лермонтов, помяни нас в доме отца твоего!" (18). 
    В "новых стихах" Моршена эмигрантская поэзия выдвинула экспериментальное начало. Словесный эксперимент, заумь были поставлены как программное требование: 

На человеческий язык 
Речь духа переводит лира, 
На недоумь – звериный рык, 
На заумь – СОТВОРЕНЬЕ МИРА. (19)
  
В начале слово было там: 
СЕЗАМ.
 
Крутой замес бродил в сезаме, 
Змеясь, жило в нем словопламя, 
Формировался звукоряд 
И проявлялись звукосвойства: 
СЕЗАМ 
A3 ЕСМЬ 
A3 Е=МС2 
Сезаумь, откройся. (20) 

    Интересно, что к апологии зауми Моршен пришел от позднего Пастернака. Но зато "заумь" открыла ему и фундаментальные особенности ранней пастернаковской поэтики, естественно вписывающейся в контекст русского футуризма (вопреки попыткам позднего Пастернака эту связь закамуфлировать), – игру на различии кодов внутри поэтического текста и внутри стихового слова, построение текста как перевода, сличения потенциальных, реализуемых лишь отчасти компонентов слова.  
    Законы литературной эволюции в условиях расколотости литературы на "метропольную" и "эмигрантскую" подсистемы работают в сильно осложненной, но и в более эксплицированной форме. Борьба "подсистем", возможность кочевания литературного текста из подсистемы в подсистему при остром драматизме самого момента пересечения границ, несовпадение функций одного и того же литературного явления и закрепление противоположных функций за ним внутри каждой из них, реставрация несовпадающих традиций и выделение несовпадающих конструктивных принципов в одних и тех же поэтических школах, выбираемых как образец, – превращают изучение разных форм "диалога" между подсистемами в неотложную научную задачу. 

  ПРИМЕЧАНИЯ 

1) Глеб Струве. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956; Gleb Struve. "Russian Writers in Exile: Problems of an Emigre Literature", Comparative Literature. Vol. II. Proceedings of the Second Congress of the International Comparative Literature at the University of North Carolina. Ed. by W.P.Friedrich (UNC Studies in Comparative Literature, № 24) ,1959, pp.592-606. 
2) Ф.Больдт, Д.Сегал, Л.Флейшман. "Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века". Slavica Hierosolymitana, vol. III (1978). 
3) О. Ивинская. В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком. Paris, 1978. 
4) По словам поэта "второй эмиграции" Н.Моршена, "У каждой из частиц есть собственная анти". 
5) Ср. выражение реакции на эти события в стих. "Другу", опубл. в 1931 г. 
6) Ю.Тынянов. "Из записных книжек". Новый мир, 1966, № 8, стр. 133-134. 
7) Л.С.Флейшман. "К публикации письма Л.О.Пастернака к Бялику". Slavica Hierosolymitana, vol. I (1977). 
8) Конечно, Л.О.Пастернак не эмигрант в юридическом смысле, но ведь и Замятин в Париже в 30-е годы – не советский литератор. Речь идет не о гражданском статусе, а о степени абсолютности "границ" и болезненности их "пересечения". 
9) G.S.Smith. "The Versification of Russian Emigré Poetry, 1920-1940". The Slavonic and East European Review. Vol. 56 (1978, January), pp. 32-46. 
10) Ср.: Г.Федотов. "О парижской поэзии". Ковчег. Сборник русской зарубежной литературы. Нью-Йорк, 1942, стр. 190. 
11) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3, 1930. 
12) Осенью 1929 г. Поплавский читал в литературном кружке "Кочевье" доклад о творчестве Бориса Пастернака (См.: газ. Последние известия (Париж), 1929, 17 окт.). В недавно опубликованном письме к Ю.П.Иваску Поплавский, рассказывая о своей поездке в Берлин в 1922 году, сообщает о поддержке, оказанной Пастернаком и Шкловским его поэтическим дебютам (см.: Гнозис, V-VI, Нью-Йорк, 1979, стр. 207). О Поплавском см. статью С.Карлинского в сборнике The Bitter Air of Exile: Russian Writers in the West, 1922-1972. Ed. by Simon Karlinsky and Alfred Appel, Jr. University of California Press, 1977. 
13) Как показал в свое время Ю.Тынянов (Проблема стихотворного языка, 1924), рифма участвует в конструировании стиховой семантики. Здесь перед нами обратный пример – фонологические характеристики рифмы зависят от семантики (морфологической структуры) составляющих ее членов. Ср. замечания Ю.М.Лотмана о тавтологической и омонимической рифмах – Ю.М.Лотман. Лекции по структуральной поэтике. Вып. 1. (Введение, теория стиха). Тарту, 1964, стр. 71-72. 
14) Стихотворение впервые напечатано в Новом журнале, кн. 98 (1970). См. также Николай Моршен. Эхо и зеркало (Идееподражание и дееподражание), Berkley, 1979, стр. 30. 
15) Название – реминисценция из Пастернака. 
16) Ср. к теме хромоты у Пастернака: Л.Флейшман. Статьи о Пастернаке Bremen, 1977, стр. 24,103-112. 
17) Ср.: Игорь Чиннов. "Смотрите – стихи". Новый журнал, кн. 92 (1968), стр. 144-145. 
18) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3 (1930), стр. 309-310. 
19) Ср. интерпретацию у Поплавского "эмиграции" как "сотворения мира". 
20) Н.Моршен. "Недоумь-слово-заумь. (Тристих)". Новый журнал, 103 (1971), стр. 32; Николай Моршен. Эхо и зеркало, стр. 44. 

 Лазарь ФЛЕЙШМАН, Стэнфорд

-




Несколько замечаний к проблеме литературы русской                                 эмиграции

    Уточнение сложившихся научных схем истории русской литературы XX века требует выработки радикально новой точки зрения на место в ней эмигрантской литературы. Начатое с 1950-х годов (1) систематическое изучение культурного наследия русской эмиграции заставило отнестись к русской эмигрантской литературе как к полноправному объекту историко-литературного исследования. Однако при этом эмигрантская литература и метропольная литература продолжали составлять две независимые друг от друга области научного описания и оценки. Между тем современный уровень филологической науки – равно, как и культурные события последних лет – предполагает построение интегральной картины новой русской литературы, составные части которой могут быть представлены в динамических отношениях системного взаимодействия – независимо от того, берем ли мы ее в синхронном срезе либо в срезе диахронном (2).  
    Мы исходим из предпосылок, позволяющих рассматривать самый феномен эмиграции как культурно-исторический эксперимент. Как эксперимент предлагается рассматривать не только явления собственно литературной жизни, произведения литературного творчества, особенности поэтики, формы столкновения литературно-критических позиций. Как эксперимент можно рассматривать и нормы литературного, общественного и бытового поведения (как они преломляются в эмигрантской подсистеме и соотносятся с нормами, продиктованными условиями системы метропольной), реакцию на явления, внеположные внутренней жизни эмиграции (скажем, взаимоотношения с инокультурным окружением) и, что особенно важно, самые факты эмиграции, ре-эмиграции и не-эмиграции.  
    С этой точки зрения дихотомия эмиграция-метрополия в качестве параметра научной классификации оказывается недостаточной. Возникает необходимость в более дробных категориях. В каждой подсистеме выделяется область пограничных явлений, принадлежность к которым накладывает отпечаток и на обстоятельства личной судьбы писателя, особенности его социального поведения, поэтическую позицию и структуру текста.   
    В качестве такого пограничного феномена можно назвать ситуацию "возможности отъезда в эмиграцию", поставленности перед соответствующей альтернативой (обстоятельства биографии Ахматовой, Булгакова, Пастернака, Маяковского демонстрируют различные аспекты регулировки писательской позиции в ответ на эту альтернативу) и факт отказа от эмиграции, независимо от того, в какие бы идеологические мотивировки или политические декларации этот отказ ни облекался бы. Например, мемуарная литература о Пастернаке осенью 1958 г. свидетельствует, до какой степени неабсолютными были публичные официальные высказывания поэта на эту тему (3).  
    Поэтому правомерным кажется предположение о воздействии не только факта распадения системы на противопоставленные подсистемы (4), но и факта наличия пограничных феноменов и той или другой формы их "выпадения из системы" – на глубинную структуру поэтического текста. Так, Пастернак два центральных женских персонажа в своем романе рассылает в противоположные стороны – на Дальний Восток и в Париж, а судьбу доктора Живаго мы можем рассматривать как фокусировку темы не-эмиграции. Неслучайность этого ясна и из того, что "смерть доктора Живаго" приурочена к августу 1929 года, т.е. совпадает с переломным моментом русской литературной жизни – кампанией против Пильняка и других советских писателей (5), с запретом, налагаемым на миграцию поэтического текста (другими словами, доктор Живаго "не может жить" в условиях не-миграции текстов). 
     Замечательный пример воздействия "фактора эмиграции" дает и другой пример из Пастернака – эволюция одной из центральных в его творчестве тем: темы отцовства, детства и семьи. Б.Пастернак начинает настойчиво акцентировать роль "отца" и "семьи" для формирования собственного художественного облика в середине 1920-х гг., после 1923 г. – т.е. после возвращения из Берлина. Это подчеркивание становится тем активнее, чем "беззаконнее" и "ирреальнее" становится само упоминание заграницы и эмиграции.   
    Не менее интересным является то, что хронологически это совпадает с обнажением "еврейских" корней рода – со стороны отца поэта, художника Л.О.Пастернака, и обнажение этих корней происходит в форме сообщения (по разным каналам) генеалогической версии о происхождении от Абарбанеля. Как говорил Тынянов, "родословные интересны не потому, что верны, а именно потому, что задуманы так, как нужно времени" (6). Но драматическая судьба Абарбанелей, – в той степени, в какой она могла быть известна и близка Пастернакам в 20-е и 30-е гг., – эмиграция, разрыв фамильных связей, трагические попытки их восстановления(7) – преломилась, по-видимому, в высказываниях позднего Б.Пастернака о "христианстве" и "иудействе". Можно выдвинуть предположение, что вся тема "христианства", так поразившие современников заявления Бориса Пастернака "антииудейского" содержания, – представляют собой рефлекс факта "эмиграции отца (семьи) " – факта, который одновременно влечет акцентировку "иудаистских" высказываний на одном (отцовском) полюсе и является источником "христианских" – на другом (8).  
    Когда мы говорим о системных отношениях метропольной и эмигрантской подсистем и их взаимодействии, мы подразумеваем не просто случаи синхронного совпадения, цитации или стилистической переклички. Релевантными представляются точки несовпадения и попеременного доминирования, ступенчатой смены доминирующих конструктивных принципов в обеих подсистемах. Наиболее выпукло это проявилось в неожиданном опережении программных установок эмиграции по отношению к выдвижению тождественных норм в метрополии. Так, известное выступление П.Н.Милюкова (1930), выдвинувшее "здоровый реализм" в противовес "декадентству", можно расценивать как аналог лозунгу "социалистического реализма". Недавняя работа Дж.Смита иллюстрирует аналогичное опережение антиэксперименталистской установки в области версификации: процесс вытеснения неклассических стиховых размеров из версификационного репертуара эмигрантской поэзии предвосхищает параллельный процесс в советской стиховой продукции (9). С этим необходимо сопоставить противоположные тенденции 50-60-х годов, когда, наоборот, экспериментально отмеченные тексты, созданные в метрополии, должны были эмигрировать, чтобы проникнуть в печать.  
    Само собой разумеется, что этим представление об эмиграции в целом как общекультурном эксперименте, об экспериментальной природе эмигрантской русской культуры, не подрывается, а уточняется. Ясно, что и антиэксперименталистские установки конца 20-х годов – такой же ответ на прокламирование "изобретения" в метропольной литературной жизни, как культивирование эксперименталистского культурного наследия в эмиграции – реакция на фиксацию литературных норм "реализма" в советской литературе 30-50-х годов. 
     Но это, в свою очередь, обусловливает разграничение понятий "эмигрантский статус писателя" и "эмигрантское литературное творчество". Характерна, в этом смысле, интерпретация цветаевского творчества в эмигрантской критике 30-х годов (и позже) не как феномена эмигрантской литературы, а как явления "московской школы" (термин, по отношению к 30-м годам, даже как оппозиция к эмигрантской подсистеме, абсолютно лишенный реального содержания). Другими словами, предполагается, что эмигрантской литературе свойственен комплекс специфических поэтических черт. Между тем при описании явлений эмигрантской литературной подсистемы в качестве principium divisionis до сих пор, как правило, служили тематические признаки и содержательные декларации описываемых произведений. Новое описание эмигрантской подсистемы, базирующееся на выявлении специфических формальных характеристик поэтических произведений, вскроет механизм преломления в ней "традиций" и "антитрадиций".  
    Одним из наиболее эффективных индикаторов при этом оказывается Борис Пастернак, как одно из выражений русского литературного авангарда и его судьбы. Обращает на себя внимание факт последовательного использования открытий пастернаковской поэтики в молодой довоенной эмигрантской поэзии – в противовес демонстративному неприятию ее (наравне с Маяковским и Хлебниковым) в кругу старших эмигрантских поэтов и в противоположность "цеховой" ориентации молодых парижских поэтов на наследие петербургской школы (10). 
    Как известно, термин "парижская школа" (парижская нота) был введен в оборот Поплавским (11). Обычная характеристика парижской школы сводится к регистрации пессимистической тематики, "имморализма", культивированию "лирического дневника" и к "антиформалистской установке". Между тем достаточно обратиться к одному из наиболее значительных и "интимных" стихотворений самого Поплавского – к "Возвращению в ад" (опубликованному в посмертном сборнике "Дирижабль неизвестного направления", 1965), – чтобы убедиться в том, что (принципиально неприемлемая для Пастернака) тематика сочетается здесь с развертыванием лирической "фабулы" по законам Пастернаковской поэтики: раздробление "целого" на "части", педализация внутренней несовместимости этих "частей", текст строится на основе поливариантного комбинирования разрозненных компонентов, обнажения свободной множественности их валентностей (12). Отсюда – потенции двойных, противоречивых подстановок значений. Двойное значение получает сама тема стихотворения – экспериментальное переживание смерти, игра с ней. 
    "Возвращение в ад" означает одновременно и 1) 'экспериментальное приближение к смерти', и 2) "возвращение к 'радости'  жизни" (с акцентировкой трагической невозможности разрыва с нею).  Вместе с тем, в результате цепи оксюморонных уравнений: "ад" – "(стеклянный) дом поэта" – (брызжущая кровью) "чернильница", – происходит переключение тематического плана в мета-тематический: посещение ада приравнивается поэтическому творчеству, а текст стихотворения строится как его "метаописание". 
   Аналогичен пастернаковскому прием акцентировки абсурдной противоречивости членов синтагматических рядов (и легитимизации их "взаимозаменяемости") при неожиданной идентификации их в парадигматическом плане. При этом широко использованы потенции метонимических ходов. Возьмем, напр., строфу: 

Кошачьи, птичьи пожимаю лапы, 
На нежный отвечаю писк и рев. 
Со мной беседует продолговатый гроб 
И виселица с ртом открытым трапа. 

    Здесь "лапы" совместимы с "кошачьими", но гротескны по отношению к "птичьим" (вместо: "лапки"). Сходно и во второй строке: "писк" совместим с "нежный", а "рев" – несовместим, но инерция первой строки заставляет приурочить и здесь атрибут к обоим существительным, создавая оксюморонный контекст. 
Стихи 3-4 основаны на пересечении рядов смежных семантических микрокомпонентов: 1) связь по смежности "гроба" и "виселицы";
2) метафорическое сближение "рта" и "трапа"; 3) открытый рот трапа – динамизирует момент "приглашения" (завлекания, заманчивой беседы); 4) он же – по смежности – фиксирует момент "повышенности"; 5) в "продолговатом гробе" подчеркнута сема "вытянутости по вертикали", т.е. возникает возможность интерпретации "продолговатого гроба" как висящего на виселице; 
6) но сам по себе "гроб" служит метафорическим обозначением черных фраков или смокингов гостей на адском балу; 7) при этом гроб и виселица обнаруживают связь между собой не только на основе метонимических отношений ("смерть"), но и на основе узуально-метафорического сходства по признаку "незаполненности", "пустоты" – "беседующий" гроб ничем не заполнен, а на виселице никто не висит (рот открыт у трапа) либо на ней висит (пустой) гроб.  
    Сходен с нормами пастернаковской лирики 1910-1920-х гг. прием развернутого семантического обыгрывания фонетической связи слов и фрагментов слов: так, в разбираемом стихотворении танцующие гости – "яды" сближены с "я" и с "адом", ад – с радостью, дождь (падающий, "как убитый из окна") – со стеклянным домом. Ср. также адресацию "Возвращения в ад" Лотреамону, функционально равнозначную, "посвящению Лермонтову" "Сестры моей жизни". 
     В ряде других текстов Поплавского легко опознать устойчивые пастернаковские бытовые реалии, фабульные ходы, пейзажные куски – но данные в сопровождении "сюрреалистических" выводов. Конечно, Пастернак – не единственный "источник" Поплавского и не самый влиятельный; мало того – парижская школа в гораздо меньшей степени ориентировалась на Пастернака, чем пражская. Но существенным представляется тот факт, что в условиях 30-х годов – в момент, когда сам Пастернак и русская литература в обеих подсистемах прокламируют антиэкспериментальные установки – Пастернак, по-видимому, является единственным связующим звеном между молодой эмигрантской поэзией и культурой русского футуризма. 
    Возьмем для сравнения текст, относящийся к новейшему периоду эмигрантской поэзии:

БЕЛЫМ ПО БЕЛОМУ  

Зима пришла в суровости, 
А принесла снежновости. 
Все поле снегом замело, 
Белым-бело, мелым-мело. 
На поле снеголым-голо 
И над укрытой тропкою, 
Над стежкой неприметною 
Снегладкою, сугробкою, 
Почти что беспредметною 
Туды-сюды, сюды-туды 
Бегут снегалочьи следы, 
Как зимниероглифы, 
Снегипетские мифы. 
В лесу дубы немногие 
Снеголые, снежногие. 
Висят на каждой елочке 
Снегвоздики, снеголочки. 
И снеголовая сосна 
Стоит прямее дротика. 
Сугробовая тишина. 
Снеграфика. Снеготика. 

    Перед нами пейзажное стихотворение. Здесь нет той системы парадигматических перекличек семантических микроэлементов, которая обусловливала "сюжетное" движение у Поплавского (или Пастернака). Текст организован как нанизывание разрозненных дескриптивных фраз. Бросается в глаза то, что "экспериментальная" направленность данного стихотворения выражена в обыгрывании операций с морфологическими структурами слов, в первую очередь, с помощью повторяющейся лексемы снег. Однако это наблюдение не исчерпывает сущности эксперимента, развертыванию которого подчинен текст. Начнем с первого неологизма (в первом двухстишии) – снежновости. Неологизм этот берется "двувалентно". Во-первых, в плане (рифменной) оппозиции: 
 
снежно - 
вости 
суро - 
       
– когда педализируется общий составной член (конечная "морфема"), в то время как начальные части образуют смысловую оппозицию ('суровое' – 'снежное'). В таком "морфологическом" членении сопоставленных лексем мы производим "усечение" корня в "суровости" (как бы вычитаем в, переводим его как бы в суффикс); возникает двойная игра на членении суров- (по горизонтали) и суро-(в силу вертикальной, рифменной ассоциации). Но и в с-нежновости обнаруживается вторая (семантическая) валентность: 
 
снеж + новости, 
 
т.е. аббревиатура, получаемая в результате объединения существительного и прилагательного. Таким образом, первоначальный способ морфологического членения слова-неологизма пересмотрен. Однако текст предлагает и третью возможность морфологического членения, а вместе с тем и семантической игры: с + нежно + вости (в "корне" снежно выделен "корень второй степени": нежно). В такой сегментации расшифровываются параметры, по которым происходит противопоставление суровости и снежновостей. 
 
Подобная многоступенчатая игра проведена по всему тексту. Возьмем в стихе 8 – сугробкою, допускающее троякое членение: 
 
1) сугроб + кою – прилагательное-неологизм от сугроб. (Ср. в стихе 20: сугробовая тишина). 
2) суг + робкою ('робка, потому что нага'). 
3) су + гроб (кою) – так вводится тема "черноты" в "Белым по белому". Эта же идея наложения "черноты" на "белизну" проведена в ст. 11: 
Бегут снегалочъи следы,
где от черного оперенья галок остаются только 
1) "следы"; 2) "бег следов (а не галок) " и скрещение черного и белого реализуется в снегалочъих следах. Сема "реликтовости", "древности" эксплицирована в следующих (12-13) стихах: 
 
12 Как зимниероглифы  <с нарочитым использованием архаического ударения > 
13 Снегипетские мифы. 
 
Поскольку нам дан ключ, заставляющий искать двойную отгадку за каждой загадкой, становится ясно, что и 
 
14 В лесу дубы немногие 
 
означает не только то, что в "белом" лесу "мало дубов", но и то, что ноги их – "немы", т.е. прилагательное распадается на семы 'немота' и 'движения ног' – ср. "беспредметное" движение в ст. 10. Но отсюда вытекает, что, соответственно, двояким образом может быть интерпретировано и явление рифмы: 
 
15 Снеголые, снежногие, 
 
где снежногие (как снеж + ногие) образуют с нем + ногие тавтологическую рифму. Однако, поскольку и снежногие, и немногие обладают и иным членением, перед нами не тавтологическая, а омофонная рифма. Таким образом, 
ду-функциональность в этом тексте распространена и на рифму (13). Возьмем еще пример: 
 
20 Сугробовая тишина. 
 
Здесь использован устойчивый фразеологизм "гробовая тишина" – по примеру ст. 8, где гробовое отождествляется с сугробом, и в сугроб отделяется первый слог (су-) и подвергается семантизации по связи с сугубый (т.е. 'двойной'). При этом появляется ситуация двуакцентности в слове, таким образом, что в обоих (равновероятных) случаях акценты совпадают с иктами: 
 
сугробовая тишина (т.е.'вдвойне гробовая') 
сугробовая тишина (т.е. 'тишина сугробов) 
 
В последнем, 21-м стихе: 
Снеграфика. Снеготика. 
Оба слова подготовлены проведенной по тексту активизацией "лейтмотивного" (пограничного) в составных словах с первым компонентом "снег-". Но если готика контрастно соотносится с 'новизной', то "снеграфика" – и с 'новизной', и с колористическим парадоксом данного текста. Теперь становится ясной функция "следов" черного в предыдущих стихах ('графичность снега'). Вместе с тем выясняется мотивировка определения "стежек" как беспредметных. "Белым по белому" – это вариация на "Черный" и "Белый" квадраты Малевича. В стихотворении о снеге открывается второй пласт – тема "новизны поэтического языка". Тема эта проводится путем использования подвижности морфологических границ внутри слова. Смыслы слова колеблются, но в определенных, фиксированных, "графически" четких границах. 
   Автор стихотворения – представитель "второй эмиграции" Николай Моршен (14). Ясно, что ключ к пониманию "Белым по белому" лежит в футуристической практике. Поэтому приобретает значение то обстоятельство, что традиция русского футуризма "воскресает" внутри эмигрантской литературы и что Моршен не "вывез" футуризм из России, а "открыл" его, уже имея за собой продолжительный опыт "самостоятельного эмигрантского" поэтического творчества. Тем интереснее путь, которым Моршен пришел к этому "открытию".  
    "Белым по белому" принадлежит к группе новых стихотворений Моршена, опубликованных после выхода второго его сборника "Двоеточие" (1968). Возвращаясь к "Двоеточию", мы находим в нем примечательную формулировку авторской платформы – в стих. "Ткань двойная"(15). 
Стихотворение начинается с апелляции к "вечной" эмигрантской теме "читателя": 
Что без читателя поэт? 
Он монолог (без разговора), 
Он охромевший Архимед, 
Лишенный подлинной опоры... 

– а заканчивается неожиданной, с точки зрения эмигрантской разработки темы "читателя", декларацией:
 
Я не горжусь своим стихом. 
Неточен почерк мой. Однако 
Есть у меня заслуга в том, 
Что я читатель Пастернака.
 
    Декларация эта могла бы показаться и слишком наивной, и слишком самоуничижительной, если бы не "диалогическая" связь ее с процитированной 1-ой строфой. Другими словами, как Архимед хром без опоры, нет Пастернака без эмигрантского читателя (-поэта) (16). Между тем при сопоставлении "Двоеточия" с опытом молодой эмигрантской литературы 30-х гг. выявляются гораздо более убедительные симптомы присутствия приемов раннего Пастернака там, чем в "чтении" Пастернака в "Двоеточии". Можно предположить, что "читательская" родословная Пастернак – Моршен так же продиктована эпохой, как диктуются современностью, по словам Тынянова, фамильные генеалогии. 
     "Новые" стихи Моршена (1970-х гг.), наряду с демонстративно эксперименталистским началом, характеризуются установкой на литературную традицию поэтической шутки, стихового нонсенса, шарады, альбомной игры. Если бы не последовательно игровой характер этой Ars poetica нового Моршена, можно было бы не придавать историко-литературного веса этой установке. Однако здесь открывается неожиданная связь "новых" стихов со вторым сборником. Эта установка выросла из программной полемики в "Двоеточии" с "парижской нотой" (стих. "Ответ на ноту") (17). В основе этой установки – понимание, что обновление системы поэтического языка связано с переходом из периферии в центр литературной системы боковых ветвей, поэтических "мелочей" – как и в карамзинскую эпоху – и что эмигрантская поэзия, которая была слишком "серьезна", остро нуждается в таком обновлении. 
    Откуда, кстати, название книги – "Двоеточие"? Ответ содержится в первом стихотворении сборника "Шагаю путаной дорогой", из которого процитируем последнюю строфу: 

Я не желаю в одиночку 
Ни днем, ни ночью! 
Я смерть трактую не как точку – 
Как двоеточье. 

Здесь прямая отсылка к раннему Кузмину – к его стих. "Эпилог": 

Что делать с вами, милые стихи? 
Кончаетесь, едва начавшись. 
Счастливы все: невесты, женихи, 
Покойник мертв, скончавшись. 

В романах строгих ясны все слова, 
В конце – большая точка; 
Известно – кто Арман, и кто вдова, 
И чья Элиза дочка. 
Но в легком беге повести моей 
Нет стройности намека, 
Над пропастью летит она вольней 
Газели скока. 
 Слез не заметит на моем лице 
Читатель плакса, 
Судьбой не точка ставится в конце, 
А только клякса.

В свою очередь "строгие романы" переадресуют нас в прошлое столетие – к времяпрепровождению Натальи Павловны в Графе Нулине: 

Она сидит перед окном. 
Пред ней открыт четвертый том 
Сентиментального романа: 
Любовь Элизы и Армана, 
 
Иль переписка двух семей. 
Роман классический, старинный, 
Отменно длинный, длинный, длинный, 
Нравоучительный и чинный, 
Без романтических затей. 

Показательно "неприятие" Пушкина "парижской нотой". Поплавский писал: "Пушкин дитя Екатерининской эпохи, максимального совершенства он достиг в ироническом жанре (Евгений Онегин). Для русской же души всё серьезно, комического нет, нет неважного, все смеющиеся будут в аду ... Пушкин гораздо проще России. 

"Белеет парус одинокий 
В тумане моря голубом..." 

А рядом Граф Нулин и любовь к Парни!  
Лермонтов, Лермонтов, помяни нас в доме отца твоего!" (18). 
    В "новых стихах" Моршена эмигрантская поэзия выдвинула экспериментальное начало. Словесный эксперимент, заумь были поставлены как программное требование: 

На человеческий язык 
Речь духа переводит лира, 
На недоумь – звериный рык, 
На заумь – СОТВОРЕНЬЕ МИРА. (19)
  
В начале слово было там: 
СЕЗАМ.
 
Крутой замес бродил в сезаме, 
Змеясь, жило в нем словопламя, 
Формировался звукоряд 
И проявлялись звукосвойства: 
СЕЗАМ 
A3 ЕСМЬ 
A3 Е=МС2 
Сезаумь, откройся. (20) 

    Интересно, что к апологии зауми Моршен пришел от позднего Пастернака. Но зато "заумь" открыла ему и фундаментальные особенности ранней пастернаковской поэтики, естественно вписывающейся в контекст русского футуризма (вопреки попыткам позднего Пастернака эту связь закамуфлировать), – игру на различии кодов внутри поэтического текста и внутри стихового слова, построение текста как перевода, сличения потенциальных, реализуемых лишь отчасти компонентов слова.  
    Законы литературной эволюции в условиях расколотости литературы на "метропольную" и "эмигрантскую" подсистемы работают в сильно осложненной, но и в более эксплицированной форме. Борьба "подсистем", возможность кочевания литературного текста из подсистемы в подсистему при остром драматизме самого момента пересечения границ, несовпадение функций одного и того же литературного явления и закрепление противоположных функций за ним внутри каждой из них, реставрация несовпадающих традиций и выделение несовпадающих конструктивных принципов в одних и тех же поэтических школах, выбираемых как образец, – превращают изучение разных форм "диалога" между подсистемами в неотложную научную задачу. 

  ПРИМЕЧАНИЯ 

1) Глеб Струве. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк, 1956; Gleb Struve. "Russian Writers in Exile: Problems of an Emigre Literature", Comparative Literature. Vol. II. Proceedings of the Second Congress of the International Comparative Literature at the University of North Carolina. Ed. by W.P.Friedrich (UNC Studies in Comparative Literature, № 24) ,1959, pp.592-606. 
2) Ф.Больдт, Д.Сегал, Л.Флейшман. "Проблемы изучения литературы русской эмиграции первой трети XX века". Slavica Hierosolymitana, vol. III (1978). 
3) О. Ивинская. В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком. Paris, 1978. 
4) По словам поэта "второй эмиграции" Н.Моршена, "У каждой из частиц есть собственная анти". 
5) Ср. выражение реакции на эти события в стих. "Другу", опубл. в 1931 г. 
6) Ю.Тынянов. "Из записных книжек". Новый мир, 1966, № 8, стр. 133-134. 
7) Л.С.Флейшман. "К публикации письма Л.О.Пастернака к Бялику". Slavica Hierosolymitana, vol. I (1977). 
8) Конечно, Л.О.Пастернак не эмигрант в юридическом смысле, но ведь и Замятин в Париже в 30-е годы – не советский литератор. Речь идет не о гражданском статусе, а о степени абсолютности "границ" и болезненности их "пересечения". 
9) G.S.Smith. "The Versification of Russian Emigré Poetry, 1920-1940". The Slavonic and East European Review. Vol. 56 (1978, January), pp. 32-46. 
10) Ср.: Г.Федотов. "О парижской поэзии". Ковчег. Сборник русской зарубежной литературы. Нью-Йорк, 1942, стр. 190. 
11) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3, 1930. 
12) Осенью 1929 г. Поплавский читал в литературном кружке "Кочевье" доклад о творчестве Бориса Пастернака (См.: газ. Последние известия (Париж), 1929, 17 окт.). В недавно опубликованном письме к Ю.П.Иваску Поплавский, рассказывая о своей поездке в Берлин в 1922 году, сообщает о поддержке, оказанной Пастернаком и Шкловским его поэтическим дебютам (см.: Гнозис, V-VI, Нью-Йорк, 1979, стр. 207). О Поплавском см. статью С.Карлинского в сборнике The Bitter Air of Exile: Russian Writers in the West, 1922-1972. Ed. by Simon Karlinsky and Alfred Appel, Jr. University of California Press, 1977. 
13) Как показал в свое время Ю.Тынянов (Проблема стихотворного языка, 1924), рифма участвует в конструировании стиховой семантики. Здесь перед нами обратный пример – фонологические характеристики рифмы зависят от семантики (морфологической структуры) составляющих ее членов. Ср. замечания Ю.М.Лотмана о тавтологической и омонимической рифмах – Ю.М.Лотман. Лекции по структуральной поэтике. Вып. 1. (Введение, теория стиха). Тарту, 1964, стр. 71-72. 
14) Стихотворение впервые напечатано в Новом журнале, кн. 98 (1970). См. также Николай Моршен. Эхо и зеркало (Идееподражание и дееподражание), Berkley, 1979, стр. 30. 
15) Название – реминисценция из Пастернака. 
16) Ср. к теме хромоты у Пастернака: Л.Флейшман. Статьи о Пастернаке Bremen, 1977, стр. 24,103-112. 
17) Ср.: Игорь Чиннов. "Смотрите – стихи". Новый журнал, кн. 92 (1968), стр. 144-145. 
18) Б.Поплавский. "О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции". Числа, кн. 2/3 (1930), стр. 309-310. 
19) Ср. интерпретацию у Поплавского "эмиграции" как "сотворения мира". 
20) Н.Моршен. "Недоумь-слово-заумь. (Тристих)". Новый журнал, 103 (1971), стр. 32; Николай Моршен. Эхо и зеркало, стр. 44. 

 Лазарь ФЛЕЙШМАН, Стэнфорд

Анатолий ФОМИН, Екатеринбург

родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий ФОМИН, Екатеринбург

родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий ФОМИН, Екатеринбург

родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий ФОМИН, Екатеринбург

родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий ФОМИН, Екатеринбург

родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий ФОМИН, Екатеринбург

родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий ФОМИН, Екатеринбург

родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

***

На твоём языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).

***

На твоём языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).

***

На твоём языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).

***

На твоём языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).

***

На твоём языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).

***

На твоём языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).

***

На твоём языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью,
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).

***

                                                                           Ю.К.

Вот и снег понесло над водой, над трубящей погодой,
Может быть, нас с тобою когда-то вот так унесло,
В ледяную судьбу – не на жизнь, не на смерть – на полгода,
Может быть, никогда Одиссей не опустит весло.
Ты теперь и не вспомнишь, каким сумасшедшим сонетом
Ты закончил себя или был от себя унесён,
Или жил просто так – сквозняком, Одиссеем, поэтом –
И баюкал в руках колокольчик любимых имён.

Чем отплатят тебе золочёные строчки, простые ремёсла? –
Может, лёгкой дорогой, весёлой и сытной водой…
Но однажды весной зацветут деревянные вёсла –
И, старательный странник, ты всё же вернёшься домой.
                                                   

***

                                                                           Ю.К.

Вот и снег понесло над водой, над трубящей погодой,
Может быть, нас с тобою когда-то вот так унесло,
В ледяную судьбу – не на жизнь, не на смерть – на полгода,
Может быть, никогда Одиссей не опустит весло.
Ты теперь и не вспомнишь, каким сумасшедшим сонетом
Ты закончил себя или был от себя унесён,
Или жил просто так – сквозняком, Одиссеем, поэтом –
И баюкал в руках колокольчик любимых имён.

Чем отплатят тебе золочёные строчки, простые ремёсла? –
Может, лёгкой дорогой, весёлой и сытной водой…
Но однажды весной зацветут деревянные вёсла –
И, старательный странник, ты всё же вернёшься домой.
                                                   

***

                                                                           Ю.К.

Вот и снег понесло над водой, над трубящей погодой,
Может быть, нас с тобою когда-то вот так унесло,
В ледяную судьбу – не на жизнь, не на смерть – на полгода,
Может быть, никогда Одиссей не опустит весло.
Ты теперь и не вспомнишь, каким сумасшедшим сонетом
Ты закончил себя или был от себя унесён,
Или жил просто так – сквозняком, Одиссеем, поэтом –
И баюкал в руках колокольчик любимых имён.

Чем отплатят тебе золочёные строчки, простые ремёсла? –
Может, лёгкой дорогой, весёлой и сытной водой…
Но однажды весной зацветут деревянные вёсла –
И, старательный странник, ты всё же вернёшься домой.
                                                   

***

                                                                           Ю.К.

Вот и снег понесло над водой, над трубящей погодой,
Может быть, нас с тобою когда-то вот так унесло,
В ледяную судьбу – не на жизнь, не на смерть – на полгода,
Может быть, никогда Одиссей не опустит весло.
Ты теперь и не вспомнишь, каким сумасшедшим сонетом
Ты закончил себя или был от себя унесён,
Или жил просто так – сквозняком, Одиссеем, поэтом –
И баюкал в руках колокольчик любимых имён.

Чем отплатят тебе золочёные строчки, простые ремёсла? –
Может, лёгкой дорогой, весёлой и сытной водой…
Но однажды весной зацветут деревянные вёсла –
И, старательный странник, ты всё же вернёшься домой.
                                                   

***

                                                                           Ю.К.

Вот и снег понесло над водой, над трубящей погодой,
Может быть, нас с тобою когда-то вот так унесло,
В ледяную судьбу – не на жизнь, не на смерть – на полгода,
Может быть, никогда Одиссей не опустит весло.
Ты теперь и не вспомнишь, каким сумасшедшим сонетом
Ты закончил себя или был от себя унесён,
Или жил просто так – сквозняком, Одиссеем, поэтом –
И баюкал в руках колокольчик любимых имён.

Чем отплатят тебе золочёные строчки, простые ремёсла? –
Может, лёгкой дорогой, весёлой и сытной водой…
Но однажды весной зацветут деревянные вёсла –
И, старательный странник, ты всё же вернёшься домой.
                                                   

***

                                                                           Ю.К.

Вот и снег понесло над водой, над трубящей погодой,
Может быть, нас с тобою когда-то вот так унесло,
В ледяную судьбу – не на жизнь, не на смерть – на полгода,
Может быть, никогда Одиссей не опустит весло.
Ты теперь и не вспомнишь, каким сумасшедшим сонетом
Ты закончил себя или был от себя унесён,
Или жил просто так – сквозняком, Одиссеем, поэтом –
И баюкал в руках колокольчик любимых имён.

Чем отплатят тебе золочёные строчки, простые ремёсла? –
Может, лёгкой дорогой, весёлой и сытной водой…
Но однажды весной зацветут деревянные вёсла –
И, старательный странник, ты всё же вернёшься домой.
                                                   

***

                                                                           Ю.К.

Вот и снег понесло над водой, над трубящей погодой,
Может быть, нас с тобою когда-то вот так унесло,
В ледяную судьбу – не на жизнь, не на смерть – на полгода,
Может быть, никогда Одиссей не опустит весло.
Ты теперь и не вспомнишь, каким сумасшедшим сонетом
Ты закончил себя или был от себя унесён,
Или жил просто так – сквозняком, Одиссеем, поэтом –
И баюкал в руках колокольчик любимых имён.

Чем отплатят тебе золочёные строчки, простые ремёсла? –
Может, лёгкой дорогой, весёлой и сытной водой…
Но однажды весной зацветут деревянные вёсла –
И, старательный странник, ты всё же вернёшься домой.
                                                   

***

Сколько лет нас разделят, земель и небес?
И, листву одолев, ветер душу закрутит
Среди павшей листвы, и почти надоест
Жить последним листом среди пепельной смуты.

И ударит вода, и закружит висок –
Повторится полжизни, полсчастья, полстрочки,
И, не дрогнув, рука отодвинет листок,
Может, осени только не хватит до точки.

Я пойду за дождём, сочиняя дожди,
Опрокинув звезду на пути перелётном…
Это тоже пройдёт, да почти позади, –
Прошлогоднее небо в расплавленном лёгком…

***

Сколько лет нас разделят, земель и небес?
И, листву одолев, ветер душу закрутит
Среди павшей листвы, и почти надоест
Жить последним листом среди пепельной смуты.

И ударит вода, и закружит висок –
Повторится полжизни, полсчастья, полстрочки,
И, не дрогнув, рука отодвинет листок,
Может, осени только не хватит до точки.

Я пойду за дождём, сочиняя дожди,
Опрокинув звезду на пути перелётном…
Это тоже пройдёт, да почти позади, –
Прошлогоднее небо в расплавленном лёгком…

***

Сколько лет нас разделят, земель и небес?
И, листву одолев, ветер душу закрутит
Среди павшей листвы, и почти надоест
Жить последним листом среди пепельной смуты.

И ударит вода, и закружит висок –
Повторится полжизни, полсчастья, полстрочки,
И, не дрогнув, рука отодвинет листок,
Может, осени только не хватит до точки.

Я пойду за дождём, сочиняя дожди,
Опрокинув звезду на пути перелётном…
Это тоже пройдёт, да почти позади, –
Прошлогоднее небо в расплавленном лёгком…

***

Сколько лет нас разделят, земель и небес?
И, листву одолев, ветер душу закрутит
Среди павшей листвы, и почти надоест
Жить последним листом среди пепельной смуты.

И ударит вода, и закружит висок –
Повторится полжизни, полсчастья, полстрочки,
И, не дрогнув, рука отодвинет листок,
Может, осени только не хватит до точки.

Я пойду за дождём, сочиняя дожди,
Опрокинув звезду на пути перелётном…
Это тоже пройдёт, да почти позади, –
Прошлогоднее небо в расплавленном лёгком…

***

Сколько лет нас разделят, земель и небес?
И, листву одолев, ветер душу закрутит
Среди павшей листвы, и почти надоест
Жить последним листом среди пепельной смуты.

И ударит вода, и закружит висок –
Повторится полжизни, полсчастья, полстрочки,
И, не дрогнув, рука отодвинет листок,
Может, осени только не хватит до точки.

Я пойду за дождём, сочиняя дожди,
Опрокинув звезду на пути перелётном…
Это тоже пройдёт, да почти позади, –
Прошлогоднее небо в расплавленном лёгком…

***

Сколько лет нас разделят, земель и небес?
И, листву одолев, ветер душу закрутит
Среди павшей листвы, и почти надоест
Жить последним листом среди пепельной смуты.

И ударит вода, и закружит висок –
Повторится полжизни, полсчастья, полстрочки,
И, не дрогнув, рука отодвинет листок,
Может, осени только не хватит до точки.

Я пойду за дождём, сочиняя дожди,
Опрокинув звезду на пути перелётном…
Это тоже пройдёт, да почти позади, –
Прошлогоднее небо в расплавленном лёгком…

***

Сколько лет нас разделят, земель и небес?
И, листву одолев, ветер душу закрутит
Среди павшей листвы, и почти надоест
Жить последним листом среди пепельной смуты.

И ударит вода, и закружит висок –
Повторится полжизни, полсчастья, полстрочки,
И, не дрогнув, рука отодвинет листок,
Может, осени только не хватит до точки.

Я пойду за дождём, сочиняя дожди,
Опрокинув звезду на пути перелётном…
Это тоже пройдёт, да почти позади, –
Прошлогоднее небо в расплавленном лёгком…

Анатолий Фомин

Анатолий Аркадьевич ФОМИН, Екатеринбург. Родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А.А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий Фомин

Анатолий Аркадьевич ФОМИН, Екатеринбург. Родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А.А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

Анатолий Фомин

Анатолий Аркадьевич ФОМИН, Екатеринбург. Родился в Екатеринбурге в 1960 году. Выпускник филологического факультета Уральского госуниверситета. По окончании университета работает на кафедре общего языкознания; специалист по латинскому и болгарскому языкам, литературной ономастике. Стихи А.А. Фомина печатались в антологии уральской поэзии, коллективных сборниках и альманахах.

-
ЖИЗНЬ  И  БОЛЬ  ВПЕРЕХЛЕСТ
*   *   *
                        Н.
Говорили о ветре,
О ночных поездах,
О нечаянной смерти
С серебром на губах.

Ничего не успели:
Ни сказать, ни понять –
Под протяжное пенье
Ледяного огня.

Жизни сладкий остаток,
Словно яблока плоть
Из запретного сада, –
Раздробить, размолоть.

И проститься без слова –
Жизнь и боль вперехлест –
Ровно в четверть второго –
У деревьев и звезд.

*   *   *
Ты уходишь в туман, ты бормочешь какую-то темень
И, зажав сигарету, стоишь над глубокой водой,
Ты пока еще жив, ты звучишь, как созвездье, пустой,
Жизнь составив, как стих, по созвездьям, словам и по теням.

Ты уходишь в туман, и тебе не досталось огня
Городского, ручного от женщины этого мира,
Ты идешь, исчезая, трамваи проносятся мимо,
Голубым и летучим огнем зажигая тебя.

Ты уходишь в туман, и она остается в уме
И живет там, до черного края раскинув свои отраженья,
Всё на свете туман, и неловкое птичье движенье
Не увидит никто, и никто не заплачет во тьме.

Ты уходишь в туман и кружишь, от портвейна не пьяный,
Совершается жизнь среди тусклых огней и воды.
И уже далеко от земли твоей, мерзлой и пряной,
И еще далеко до твоей безымянной звезды.

 «СОЛЯРИС»
Какая зелень под водой!
Какое золото у дома!
Блестя, шатался дождь хромой,
Роняя закорюки грома.
Дождь лился в чашку на столе,
И рядом яблоко блестело –
Всё это было в долгой мгле,
И птица в солнце просвистела,
И было мокрое крыльцо,
И книгу женщина листала,
А день заглядывал в лицо –
Всё это музыкою стало.
Всё это музыка вела –
Прозрачный плач, ладонь пустая –
А за спиной стояла мгла,
Слова неясно повторяя.
Миры построит строгий Бах
Из темной музыки столетий –
И снова горечь на губах,
И никого в просторном свете.

*   *   *
Я по берегу ночи дойду до широкой реки,
Где нагая вода постигает закон Гераклита, 
Небо брошено в воду, и звезды подробней петита,
И не ставятся в ряд, и в пространство бегут от руки.

Я костер разложу, напевая сквозь воздух густой,
И потянет огонь к небесам свое дымное жало.
Загорится в реке отражения глаз золотой –
Как роскошен и пуст этот город прозрачного жара!

Этот город цыганский у неба, текущего в ночь,
Долго будет держать меня пристальной, пламенной речью…
В белых звездах лететь или красные угли толочь –
Той же самой душою платить – так ему я отвечу.

А когда эти строчки совсем от души улетят,
Породнятся с бумагой, врастут в ее крепкую землю,
У ночного костра я поверю в космический взгляд,
Проходящий почти наобум между смыслом и темью.

*   *   *
На твоем языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью, 
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).
Впрочем, я не о том – о сегодняшнем ветреном дне,
о реестре погоды, истертом до азбучных гитик,
может быть, о душе, догорающей в бледном огне, –
обойдись без цитат, потерпи, уважаемый критик.

Цеппелины зимы, запинаясь о землю, плывут на восток,
и предутренний шлак переплавлен в хрустящей обертке,
и на радужном дне потемнел золотой волосок,
и в кулисах ночных неприкаянный воздух продрог,
как уснувший вахтер на давно опустевшей галерке.



 
 

-
ЖИЗНЬ  И  БОЛЬ  ВПЕРЕХЛЕСТ
*   *   *
                        Н.
Говорили о ветре,
О ночных поездах,
О нечаянной смерти
С серебром на губах.

Ничего не успели:
Ни сказать, ни понять –
Под протяжное пенье
Ледяного огня.

Жизни сладкий остаток,
Словно яблока плоть
Из запретного сада, –
Раздробить, размолоть.

И проститься без слова –
Жизнь и боль вперехлест –
Ровно в четверть второго –
У деревьев и звезд.

*   *   *
Ты уходишь в туман, ты бормочешь какую-то темень
И, зажав сигарету, стоишь над глубокой водой,
Ты пока еще жив, ты звучишь, как созвездье, пустой,
Жизнь составив, как стих, по созвездьям, словам и по теням.

Ты уходишь в туман, и тебе не досталось огня
Городского, ручного от женщины этого мира,
Ты идешь, исчезая, трамваи проносятся мимо,
Голубым и летучим огнем зажигая тебя.

Ты уходишь в туман, и она остается в уме
И живет там, до черного края раскинув свои отраженья,
Всё на свете туман, и неловкое птичье движенье
Не увидит никто, и никто не заплачет во тьме.

Ты уходишь в туман и кружишь, от портвейна не пьяный,
Совершается жизнь среди тусклых огней и воды.
И уже далеко от земли твоей, мерзлой и пряной,
И еще далеко до твоей безымянной звезды.

 «СОЛЯРИС»
Какая зелень под водой!
Какое золото у дома!
Блестя, шатался дождь хромой,
Роняя закорюки грома.
Дождь лился в чашку на столе,
И рядом яблоко блестело –
Всё это было в долгой мгле,
И птица в солнце просвистела,
И было мокрое крыльцо,
И книгу женщина листала,
А день заглядывал в лицо –
Всё это музыкою стало.
Всё это музыка вела –
Прозрачный плач, ладонь пустая –
А за спиной стояла мгла,
Слова неясно повторяя.
Миры построит строгий Бах
Из темной музыки столетий –
И снова горечь на губах,
И никого в просторном свете.

*   *   *
Я по берегу ночи дойду до широкой реки,
Где нагая вода постигает закон Гераклита, 
Небо брошено в воду, и звезды подробней петита,
И не ставятся в ряд, и в пространство бегут от руки.

Я костер разложу, напевая сквозь воздух густой,
И потянет огонь к небесам свое дымное жало.
Загорится в реке отражения глаз золотой –
Как роскошен и пуст этот город прозрачного жара!

Этот город цыганский у неба, текущего в ночь,
Долго будет держать меня пристальной, пламенной речью…
В белых звездах лететь или красные угли толочь –
Той же самой душою платить – так ему я отвечу.

А когда эти строчки совсем от души улетят,
Породнятся с бумагой, врастут в ее крепкую землю,
У ночного костра я поверю в космический взгляд,
Проходящий почти наобум между смыслом и темью.

*   *   *
На твоем языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью, 
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).
Впрочем, я не о том – о сегодняшнем ветреном дне,
о реестре погоды, истертом до азбучных гитик,
может быть, о душе, догорающей в бледном огне, –
обойдись без цитат, потерпи, уважаемый критик.

Цеппелины зимы, запинаясь о землю, плывут на восток,
и предутренний шлак переплавлен в хрустящей обертке,
и на радужном дне потемнел золотой волосок,
и в кулисах ночных неприкаянный воздух продрог,
как уснувший вахтер на давно опустевшей галерке.



 
 

-
ЖИЗНЬ  И  БОЛЬ  ВПЕРЕХЛЕСТ
*   *   *
                        Н.
Говорили о ветре,
О ночных поездах,
О нечаянной смерти
С серебром на губах.

Ничего не успели:
Ни сказать, ни понять –
Под протяжное пенье
Ледяного огня.

Жизни сладкий остаток,
Словно яблока плоть
Из запретного сада, –
Раздробить, размолоть.

И проститься без слова –
Жизнь и боль вперехлест –
Ровно в четверть второго –
У деревьев и звезд.

*   *   *
Ты уходишь в туман, ты бормочешь какую-то темень
И, зажав сигарету, стоишь над глубокой водой,
Ты пока еще жив, ты звучишь, как созвездье, пустой,
Жизнь составив, как стих, по созвездьям, словам и по теням.

Ты уходишь в туман, и тебе не досталось огня
Городского, ручного от женщины этого мира,
Ты идешь, исчезая, трамваи проносятся мимо,
Голубым и летучим огнем зажигая тебя.

Ты уходишь в туман, и она остается в уме
И живет там, до черного края раскинув свои отраженья,
Всё на свете туман, и неловкое птичье движенье
Не увидит никто, и никто не заплачет во тьме.

Ты уходишь в туман и кружишь, от портвейна не пьяный,
Совершается жизнь среди тусклых огней и воды.
И уже далеко от земли твоей, мерзлой и пряной,
И еще далеко до твоей безымянной звезды.

 «СОЛЯРИС»
Какая зелень под водой!
Какое золото у дома!
Блестя, шатался дождь хромой,
Роняя закорюки грома.
Дождь лился в чашку на столе,
И рядом яблоко блестело –
Всё это было в долгой мгле,
И птица в солнце просвистела,
И было мокрое крыльцо,
И книгу женщина листала,
А день заглядывал в лицо –
Всё это музыкою стало.
Всё это музыка вела –
Прозрачный плач, ладонь пустая –
А за спиной стояла мгла,
Слова неясно повторяя.
Миры построит строгий Бах
Из темной музыки столетий –
И снова горечь на губах,
И никого в просторном свете.

*   *   *
Я по берегу ночи дойду до широкой реки,
Где нагая вода постигает закон Гераклита, 
Небо брошено в воду, и звезды подробней петита,
И не ставятся в ряд, и в пространство бегут от руки.

Я костер разложу, напевая сквозь воздух густой,
И потянет огонь к небесам свое дымное жало.
Загорится в реке отражения глаз золотой –
Как роскошен и пуст этот город прозрачного жара!

Этот город цыганский у неба, текущего в ночь,
Долго будет держать меня пристальной, пламенной речью…
В белых звездах лететь или красные угли толочь –
Той же самой душою платить – так ему я отвечу.

А когда эти строчки совсем от души улетят,
Породнятся с бумагой, врастут в ее крепкую землю,
У ночного костра я поверю в космический взгляд,
Проходящий почти наобум между смыслом и темью.

*   *   *
На твоем языке говорить, дождевая вода,
я не мог, не умел – и сбивался на речь человечью.
Длинный шорох дождя в темноте называется речью, 
как сказал бы поэт – ну а я не скажу никогда.

Как сказал бы прохожий, листая осенний альбом,
где на каждой странице блестит заштрихованный ветер
и предсказанный снег притаился за дальним углом
и в затылок глядит, словно меланхолический Вертер
(оставляем в уме бедных рифм захолустный апломб).

Не следи за извивом строки, ни к чему, этот кросс –
по окалине смыслов, по колкому сору свободы –
прихотливая память, персидская вязь папирос,
а в конечном итоге – подробная сводка погоды.

Современный поэт выбирает по сердцу страну,
нам достались ржавеющий слог и осенние дрязги,
нервный лепет дождя, средоточье узорчатой грязи
и Эол, подпевающий нам в расписную зурну
(здесь кавказский акцент и античных богов передряги).
Впрочем, я не о том – о сегодняшнем ветреном дне,
о реестре погоды, истертом до азбучных гитик,
может быть, о душе, догорающей в бледном огне, –
обойдись без цитат, потерпи, уважаемый критик.

Цеппелины зимы, запинаясь о землю, плывут на восток,
и предутренний шлак переплавлен в хрустящей обертке,
и на радужном дне потемнел золотой волосок,
и в кулисах ночных неприкаянный воздух продрог,
как уснувший вахтер на давно опустевшей галерке.



 
 

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Виталий АМУРСКИЙ, Франция

Виталий Амурский 

Поэт, эссеист, критик. Профессиональный журналист. Окончил филфак МОПИ, получил диплом DEA в Сорбонне. Родился в 1944 г. в Москве. На Западе с 1972 г. Автор книг: «Памяти Тишинки», 1991; «Запечатленные голоса», 1998; «СловЛарь», 2006; Сборники стихов: «Tempora mea», 2004; «Серебро ночи», 2005; «Трамвай "А"», 2006; «Земными путями», 2010. Публикации в журналах : «Дети Ра», «Звезда», «Крещатик», «Новый журнал» и др. Лауреат премий журналов:«Футурум aрт» ( Москва ) в номинации «Поэзия» за 2005 год, «Литературный европеец» ( Франкфурт-на-Майне ) за 2009 год.

Николай ДРОННИКОВ, Париж

Николай Дронников

Художник, скульптор, график, издатель. Родился в 1930 г. в Туле. Жил в Москве. На Западе с 1972 г. Работы – живопись и скульптура, графика – представлены в выставочных залах Западных стран и России. Автор альбомов живописи и графики, книг на искусствоведческую тему.

Николай ДРОННИКОВ, Париж

Николай Дронников

Художник, скульптор, график, издатель. Родился в 1930 г. в Туле. Жил в Москве. На Западе с 1972 г. Работы – живопись и скульптура, графика – представлены в выставочных залах Западных стран и России. Автор альбомов живописи и графики, книг на искусствоведческую тему.

Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
Берта ФРАШ, Франкфут-на-Майне


Поэт, литературный критик.  Родилась в 1950 г. в Киеве.  Живёт в Германии с 1992 г. Автор книг: «Мои мосты», 2001; «Осенние слова», 2008. Ведёт рубрику «Новые книги» в журнале  «Литературный европеец».
***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!

***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!

***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!

***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!

***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!

***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!

***

Плывут в небесах просветлённые тучи,
             их ветер гоняет вершинами елей.
Минуты взбираются выше и круче,
            а с ними сомнения – дни и недели.


Мне сны раскрывают дневные тревоги.
             Глаза из далёких страниц умоляют,
забудь недостатки, ошибки, итоги:
             мой ангел крыло для меня подставляет.


Ему не поднять эту тяжесть земную.
          Слова мои чудо в полёте догнали.
Перо из крыла – его лёгкость возьму я,
           раскрасить словами всю пропасть печали,


в реке засыпающий день до рассвета,
            надеждой гружённые баржи с причала,
в росе поглощающий правду ответа –


мой ангел.
           Каким бы тебя рисовала!